|
|||
Часть пятая Смерть и бессмертье 27 страницаНе пускает старость на порог. Мы прошли столетия с Россиею От сохи до звездного крыла. А взгляни — Все то же небо синее И за Волгой так же даль светла. Те же травы к солнцу поднимаются, Так же розов неотцветший сад, Так же любят, и с любовью маются, И страдают, как века назад. И еще не мало будет пройдено, Коль зовут в грядущее пути. Но светлей и чище чувства Родины Людям никогда не обрести. Медленно История листается… Все пройдет, А Родина останется. Он читал негромко, не спеша и почти без всякого выражения, делая иногда еле заметные акценты лишь на отдельных словах. Но именно такая манера чтения подчеркивала огромный глубинный смысл стихотворения, взволнованность самого Дмитрия. У Наташи заблестели глаза. Андрей думал о чем-то, опустив голову. А потом поднял ее, произнес почти шепотом: — Молодец ты у нас, Димка. Анна, глядя на приближающийся город, лишь кивнула, то ли соглашаясь со словами младшего сына, то ли одобряя новое стихотворение сына среднего. * * * * Конец июня и начало июля в маленьком домишке Анны Савельевой было тесно и весело от голосов. Тут жили Андрей с женой, Димка, Наташа с дочерью Леной, которая закончила второй курс Новосибирского педагогического института и приехала на каникулы. Женщины спали в доме, Андрей с Дмитрием — в старом прохладном сарае, стоящем в огороде. Днем все уходили на Громотуху купаться или ловить рыбу, лазали на Звенигору, добывая в ее ущельях огромные охапки горных цветов. Однажды женщины потребовали показать им зловещее змеиное ущелье, о котором знал каждый житель Михайловки да и Шантары. — Да вы что?! — испугалась Анна. — Покусают же гадюки! — Да их там, может быть, и нету теперь, — сказала Лена, — перевелись. — Не перевелись, доченька. Гады на земле никогда не переводятся… После долгих разговоров и споров решили все же идти. — Ничего, мам, глубоко мы в ущелье это не будем забираться, — успокоил Андрей мать. — А женщины наши пусть испытают некоторое волнение в крови. — А по пути я покажу всем еще кое-что интересное, — пообещал Дмитрий. — Не беспокойся, мам, мы же не дети, все будет нормально… Гигантское каменное лицо, смотрящее в небо, произвело на всех, особенно на Лену, огромное впечатление. Небольшая ростом, быстрая в движениях, она возле старой сосны будто сама окаменела, в глазах ее, опушенных густыми ресницами, застыло удивление и какой-то немой крик. — Дядя Дима! Он же… думает! Он, ей-богу, думает о чем-то! — прошептала она наконец. — Думает, — кивнул Дмитрий. — Он грустный… Он грустит, наверное, о всех, кто жил на этой земле. И кого уже нет, — промолвила Раиса, жена Андрея. — Да, да! О них! — воскликнула Лена. — Он думает о них давно. И думать будет вечно. — Я тут просиживал в детстве часами, — проговорил Дмитрий. — Мне иногда кажется — он помог мне в чем-то самом главном в жизни. — Он помог вам, дядь Дима, стать поэтом! — восторженно и утвердительно сказала Лена. — Не знаю. Но возможно, — улыбнулся Дмитрий. — Во всяком случае, он всегда заставлял меня думать о твоем отце, Лена, а о моем брате… О чем-то большом и важном для меня заставлял думать. — Это же чудо! Ну просто чудо природы! — никак не могла прийти в себя девушка. — Пойдемте смотреть другое чудо… Звенигору объезжали с юга и севера, с юга объезд был неудобный и тесный, скалы нависали почти над самой Громотухой. В самом узком месте здесь и находилась между двумя огромными камнями неширокая щель, которая вела в змеиное ущелье — небольшой и неглубокий распадок в горе, отлого поднимавшейся вверх. На дорожном каменистом полотне здесь летом всегда валялись две-три раздавленные колесами автомашин гадюки, выползавшие, видимо, к воде. И сейчас, еще издали, все увидели две плоские серебристые ленты, лежавшие в пыли поперек дороги. — Ой! — воскликнула Лена, останавливаясь. Все были обуты в сапоги, в руках у каждого палка. Андрей шевельнул своей палкой засохшую змеиную шкуру. — Мразь какая, а тоже что-то хотела… Напиться, что ли, она хотела из речки? — Не знаю. Змеи, по-моему, не пьют, — ответил Дмитрий, — но влага зачем-то им нужна. Я видел, как однажды змея выползла отсюда, сползла к речке, поплавала немного, снова выползла вот на эту плоскую плиту. День был жаркий, камень горячий, змея до вечера лежала тут, грелась и смотрела на меня… — На вас? — Да, Лена. Я вот на том камне сидел, а она на этом, — показал Дмитрий палкой. — И мне казалось, что она все время пристально смотрит на меня. Потом она медленно уползла в ущелье… — Я… боюсь туда, — проговорила девушка, зябко пожав плечами. — Да, пожалуй, и не надо, не к чему, — сказала жена Андрея. — Наташенька, не надо туда. Наташа кивнула, соглашаясь. Но Лена тут же добавила: — Боюсь, но пойду. Бабушка мне говорила, что дядя моего отца, Антон Силантьевич Савельев, здесь укрывался от жандармов, когда с каторги бежал… И мне интересно. — Здесь? — повернулась к Андрею жена. — Да, — ответил он. — Тогда посмотрим все-таки. Осторожненько. — Давайте, — чуть улыбнулся Дмитрий. — Я тут бывал, поэтому буду проводником. Идите за мной и слушайтесь меня. Внимательно глядя под ноги, он двинулся между скал, за ним остальные. Через несколько шагов открылся весь распадок, щедро залитый солнцем, буйно заросший никогда и никем не тревоженной растительностью. Высокие, в рост человека почти, травы, с сочной листвой деревья — боярышник, калина, черемуха… Сразу справа начинались заросли малины, огромные красные ягоды аж пригибали ветви. — Ой! Давайте попробуем! — невольно воскликнула Лена. — Не сметь! — вскрикнул немедленно Дмитрий. — Станьте все вот здесь, возле меня. Когда все подошли к нему, он сказал: — Где-то здесь и укрывался дядя Антон. Где — я не знаю. Некоторое время все оглядывали ущелье, по виду ничем не отличавшееся от других подобных горных распадков, разве лишь травы да деревья погуще. — И все-таки здесь теперь, может, не так уж много гадюк? — проговорила Лена. — Да? Ну, тогда смотри… — сказал Дмитрий. — Никому с места не сходить! Он, обходя кусты, двинулся в сторону малинника, внимательно, как и прежде, глядя под ноги. Буквально через несколько шагов взмахнул палкой, раза три-четыре ударил по земле, раздавил что-то каблуком. Затем поддел палкой длинную, еще извивающуюся плеть. — Вот… Сейчас еще… — Дмитрий, хватит! — воскликнул Андрей. Закричали и другие, требуя вернуться. Дмитрий долго просить себя не заставил. — Тут их, тварей этих, на каждом шагу… Клубками вьются. Давайте обратно. И след в след за мной как раньше. Когда вышли из ущелья на дорогу, Наташа облегченно вздохнула: — Уф! Я слышала, но все-таки не верила, что такое бывает на земле… * * * * В доме Анны было тесно и весело от голосов, от говора и смеха, и она, вернувшаяся из Норвегии молчаливой и подавленной, потихоньку отходила, улыбка все чаще трогала ее иссохшие давно губы. Еще в поезде Ленинград — Новосибирск Андрей, стоя в коридоре, сказал брату: — Наверное, зря я всполошил всех на эту поездку. Что мы узнали? Ничего. И неизвестно, кто лежит под тем камнем. Маме все это, видишь, очень тяжело. — Да, ей не легко, — кивнул, глядя в окно, Дмитрий. — И неизвестно… — Слишком уж разительна перемена в поведении этого «русского Савелия» после того, как он оказался в норвежской партизанской группе, — проговорил Андрей. — Разве он похож на того, который организовал побег военнопленных с немецкой баржи? Тот, я поверил было, наш Семка… Тот, оказавшись у партизан, встряхнул бы их от спячки в своих горах, наладил бы связь с другими группами, они начали бы активные действия. А этот диверсант-одиночка какой-то. Но больше сидел, молчал… — Да, это конечно, — произнес Дмитрий раздумчиво. — Но это, такая перемена в нем, могло быть и следствием ранения. И мало ли еще почему… И я, знаешь, думаю, что это все-таки наш Семен. И Наташа верит, и мать. — Да? — Я в Ленинграде еще слышал, как мама и Наташа, обнявшись, плакали в твоей квартире. «Это он, он, Семушка наш с тобой!» — говорила ей мать. — А она? — «Конечно… — говорит. — Я так рада, что хоть его следы отыскались…» — Ну что ж, если так, то… очень хорошо, — сказал Андрей. Анна отходила, становилась прежней, а дни летели, как птицы, скоро Андрею с женой надо было уезжать. — Как мне хорошо, детки, с вами, — сказала она однажды утром, накануне их отъезда, обняв Раису и Наташу. — Сейчас и я, как Димушка, тоже будто слышу, как соловьи росу клюют. — Как… росу клюют? — спросил Андрей, удивленный. — Стихотворение у него про это есть. — Почитай. — После. Вечером, может быть, на прощанье. А теперь идемте, солнце высоко поднялось. В этот день в Михайловку по заготовительным делам для орсовской столовой Шантарского завода приехал Петр Викентьевич Зубов, с утра обговорил эти свои дела с Кружилиным, и теперь он зашел поздороваться с Анной и с Наташей. — Куда это молодежь собирается? — спросил он, улыбаясь. Вопрос этот вызвал небольшую заминку. Потом Дмитрий прямо сказал: — Мы хотим сходить еще раз к Звенигоре, к той зеленой котловине, куда партизан загнали каратели под командованием вашего отца. — Вот как! — Да. Поликарп Матвеевич обещал нам показать то место, где партизаны спустились на веревках со скал, напали на сторожевой отряд карателей, перебили их и вывели партизан из каменного мешка. — Понятно, — усмехнулся Зубов. — То-то Кружилин, старый хитрец, быстренько выпроводил меня сейчас из конторы. Тороплюсь, говорит. А меня с собой возьмете? — Да что же… Если вам интересно. Через час они были у края пропасти, за которой начиналась совсем теперь порушившаяся горная тропа, ведущая в зеленую котловину. У края пропасти стоял, опираясь на костыль, Кружилин, а неподалеку его ходок. Он чуть виновато взглянул на подошедшего со всеми Зубова, начал рассказывать: — Вот тут мы и перебрались через пропасть. Сюда нас старый Силантий привел, ваш дед, — повернулся он к Андрею и Дмитрию. — За это и был повешен… Андрей и Дмитрий это знали, и другие тоже. Но все поглядели на Зубова, а тот, прищурив глаза и перекатывая желваки на скулах, смотрел куда-то через пропасть. — Сейчас по этой тропе уже никому туда не пройти, — видите, каменные карнизы и уступы во многих местах разрушились, обвалились. А тогда мы прошли. Несколько лошадей только в пропасть сорвалось… Это место, где мы стоим, все кровью залито. Правда, белогвардейской, тут нас полуэскадрон карателей сторожил, а потом, когда по скалам спустились, мы напали на них, всех перебили. Но ведь это все равно была человеческая кровь. Все посмотрели себе под ноги, на каменную осыпь. Камни как камни, темно-серые, разной величины, нагретые солнцем. И Кружилин, старый и седой, был старик как старик. Трудно было предположить и представить, что он когда-то держал в руках ружье или шашку, в кого-то стрелял и рубил безжалостно шашкой, что здесь, в этом глухом и тихом месте, умирали люди, на эти горячие камни лилась красная человеческая кровь. Лена так и сказала: — Не могу я этого представить… Этого не было. — Это было, дочка, — сказал Кружилин. — Ну, пойдемте, покажу, где мы на веревках партизан спустили. Через несколько минут они все стояли у голых отвесных скал и, задрав головы, оглядывали их. — Ужасно, такая высотища! — опять проговорила Лена, самая молодая и самая эмоциональная из всех. — Был у нас такой разведчик — Яков Алейников, — проговорил Кружилин. — Он этой высоты не испугался. Мы его первым спустили сверху однажды ночью. — Человек никогда не должен бояться высоты — ни ночью, ни днем, — произнес вдруг угрюмо Дмитрий. * * * * От Звенигоры Кружилин и Зубов ехали вместе. Остальные пошли искупаться на прощанье в Громотухе, а они сели и поехали молча, и лишь минут через десять Кружилин сказал: — Утром я не пригласил тебя сюда. Я помню, там, на Огневских ключах, тебе было не очень легко и приятно. И я подумал… — Да, ты меня пожалел, я понимаю, — проговорил Зубов. — Но видите ли, Поликарп Матвеевич… Я вам отвечу стихами. Не Дмитрия Савельева. Недавно мне попались на глаза стихи армянского поэта Ованеса Туманяна. Вот эти: В сей мир, где тьмы людей перебывало, Приходит вновь и вновь людей немало, Чтоб опытом столетий пренебречь И путь неверный начинать сначала. Проговорив это, Зубов немного помолчал и сказал с горечью: — Я один из таких людей… Был одним из таких. Но это, к счастью, уже в прошлом. Как здоровье, Поликарп Матвеевич? — Какое теперь здоровье! — грустно промолвил Кружилин, кивнул на лежащий в ходке костыль. — С подпоркой хожу вот давно. Весной попросил от работы меня освободить. Тяжело стало. Сын нынче институт окончил, женился наконец в городе. Агрономом он теперь. Вот с ними и буду жить где-нибудь. Поликарп Матвеевич Кружилин был совершенно сед, плечи его похудели и сгорбились, руки, когда он держал в них что-нибудь, тряслись. — Ну, а как ты живешь? — спросил он у Зубова. — Нормально. Работаю, жена тоже. Сын учится… Я взял к себе Акулину Тарасовну Козодоеву, старушку эту, которая брата моего отца вилами запорола… Я вам рассказывал за что. Помните? — Как же, помню… — Ей уже под девяносто где-то. Бодренькая еще, бегает. Но слабеть зрением начала. И мы решили с женой, что наш долг о ней… позаботиться. Еле уговорил Наталью Александровну уступить нам старушку. — У нее муж когда-то был, Филат Филатьич… Забавный старик. Слышал о нем? — Не только слышал, не раз беседовал с ним о моем отце. Знавал он его, оказывается, тоже. — Да, кажется. Давно я не видел старика. Жив еще? — Скончался, Поликарп Матвеевич. После этих слов Кружилин долго молчал. Дорога шла между двух хлебных полос. Поликарп Матвеевич сидел в ходке угрюмый, тусклыми глазами, в которых ничего, кроме старческой тоски, не было, глядел, как под несильным ветром качаются зеленые еще, тяжелые, квадратные колосья, уплывают назад, а навстречу движутся все новые и новые. Казалось, два гигантских зеленых колеса, два жернова медленно вращаются навстречу друг другу, едва не прикасаясь. Казалось еще, что не лошадь, гладкая и сильная, тащит ходок, а сама собой приближается зеленая стена тайги справа, а Звенигора, оставшаяся сзади, сама собой уплывает все дальше, что это тоже какие-то огромные гигантские жернова, не останавливающиеся ни на мгновение, работающие вечно. — Может, потому и говорят: все перемелется — мука будет, — произнес он. — Да, к сожалению, — откликнулся Зубов, подумавший, что Поликарп Матвеевич говорит о бренности человеческого существования, о кратковременности пребывания человека на земле. Но Кружилин имел в виду не это. — Опыт столетий — это и есть та самая мука, из которой люди испекут хлеб истины. И все меньше и меньше в этот мир будет приходить людей, чтоб этим опытом пренебречь и неверный путь сначала начать. Все меньше, а потом и вовсе таких не будет. — Да, это конечно, — сказал Зубов. — Недешево только опыт этот достается людям. — Недешево, — откликнулся Кружилин. — Как еще недешево! * * * * Вечером был прощальный ужин, на который Анна пригласила и Кружилина, и Зубова, и Кирьяна Инютина с Анфисой. Кирьян тоже разменял уже недавно седьмой десяток, но по-прежнему работал в колхозе бухгалтером. Передвигаться на своей каталке по грунтовой дороге ему было тяжело, поэтому Анфиса привезла мужа на телеге. Андрей и Дмитрий сняли его и с незлобивыми шутками и смехом внесли в дом. — Только стишки твои, Дмитрий, и явился я послушать, — сказал Кирьян. — А так тяжело уж мне по гостям. И людям-то возиться со мной… — Вани… Ивана, жалко, нету, — несколько раз проговорила Анна, рассаживая гостей. — Зачем это люди из родной деревни уезжают? — Иван ровесник мне, — сказал Кирьян. — И тебе, Анна. На пенсию, наверное, вот-вот уйдет. Тогда и вернется. — Не вот-вот… — подал голос Кружилин. — Видел его недавно в Шантаре. «Ничего, говорит, сила в ногах есть, побегаю еще по полям…» — Стихи мне твои, Дмитрий, про войну больше нравятся, — опять сказал Кирьян. — Прям за душу берут, просветляют что-то слезой там. Новенькие есть какие? — Если поискать, может, и найдутся. — Читай давай. — Для стихов, дядя Кирьян, как и для выпивки, созреть надо. — Хе! На это дело я в любой момент зрелый. Правда, теперь больше чекушки не могу… Анна всех рассадила, чуть ли не всем сама положила на тарелки закуску и села между женой Андрея Раисой, маленькой женщиной с тихим голосом, которую Анна любила за несуетливость, за какой-то уютный, домашний характер, и Дмитрием. — Дядя Поликарп, ты самый среди нас старший, — проговорил Андрей, — скажи первое слово. — Что же сказать вам, дети? — Кружилин, помогая себе костылем, поднялся. Сегодня вот Дмитрий, когда стояли мы возле Звенигоры, говорил, что человек никогда не должен бояться высоты, ни ночью, ни днем. Это хорошо сказано и правильно. Только что такое высота? У каждого ведь она своя. Она не измеряется метрами или должностями, положением в обществе, она измеряется качествами человеческой души, нравственной сутью человека, его отношением к людям и к жизни, способностью каждого из нас увидеть в людях самое человеческое, а в жизни — самое справедливое и потому прекрасное… Способностью услышать, как тот же Дмитрий говорит, как соловьи росу клюют. Поэтому давайте, друзья, выпьем за этот слух, который не так-то просто дается. За эту высоту, на которой не так-то уж легко и просто держаться… — Это верно, не просто! — вскрикнул вдруг Кирьян, по сути дела скомкав тост, и первый выпил. Были потом и еще тосты — за Анну, за ее сыновей и невесток, за внучку Лену, было шумно и весело, и лишь Кирьян Инютин пьяно хмурился, а потом опять сказал свое: — Не просто… не все могут. В самую суть ты, Поликарп. Колька мой — смог. Теперь вот в райкоме партии работает. А Верка — не смогла. Только и смогла… Что она смогла, Анфис? — Помолчи, Кирьян, — попросила Анфиса. — Не-ет, Поликарп — он правду говорит. В самую точку. Высматривала она в жизни, высматривала чего-то, как коршун добычу. А ее самою Аникей Елизаров схватил. — Да пусть живут, тебе-то что? — опять промолвила Анфиса. — Да теперь чего, пущай, — обмяк и он. Но упрямо проговорил свое: — Автомобиль купили, ездит на нем, принцесса. А не смогла… Димка, ты прочитаешь или нет свои стихи? А то норму свою я уже выпил, чекушку опростал… Про войну мне, а, Дим? Попросили и другие, Лена даже нетерпеливо захлопала в ладоши. — Про войну… — Дмитрий встал. — Я на войне не был, по возрасту не успел. А Семен, наш брат, не вернулся с нее, сгорел в ее ненасытной пасти. Мы только что съездили в Норвегию, попытались найти его следы хотя бы… Там, в Норвегии, да и вообще, когда я бываю за границей… Редко, но бываю там. И там я особо остро чувствую, какая она, война, была с фашизмом, что пришлось нашей земле и нашему народу перенести. С фашизмом дрались все народы нашей страны, многие народы мира. И об этой битве с проклятой чумой я задумал написать поэму. И посвятить ее погибшему брату. Поэма будет состоять из монологов людей различных национальностей… Я вам прочту монолог русского человека, бывшего в войну мальчишкой и попавшего под оккупацию. Я попытался представить себя на его месте… Проговорив это в полной тишине, Дмитрий замолчал. — Ну? — нетерпеливо подтолкнул его Кирьян. И, будто подчиняясь этому возгласу, Дмитрий начал: Лишь глаза закрою В русском поле — Под Смоленском, Псковом и Орлом — Факелы отчаянья и боли Обдают сжигающим теплом. Пар идет от стонущих деревьев, Облака обожжены вдали, Огненным снопом Моя деревня Медленно уходит от земли, От земли, Где в неземном тумане, На кроваво-пепельных снегах. Словно в бронзе, Замерли славяне, Дети, Дети плачут на руках. Жарко. Жарко. Нестерпимо жарко, Как в бреду или в кошмарном сне. Жарко. Шерсть дымится на овчарках, Жадно псы хватают пастью снег. Плачут дети. Женщины рыдают. Лишь молчат угрюмо старики И на снег неслышно оседают, Крупные раскинув кулаки. Сквозь огонь нечеловечьей злобы Легонький доносится мотив. Оседают снежные сугробы, Человечью тяжесть ощутив. Вот и все… И мир загробный тесен… Там уже не плачут, Не кричат… Пули, Как напев тирольских песен, До сих пор В ушах моих звучат. До сих пор черны мои деревья. И хотя прошло немало лет, Нет моих ровесников в деревне, Нет ровесниц. И деревни нет. Я стою один над снежным полем, Уцелевший чудом в том огне. Я давно неизлечимо болен Памятью О проклятой войне… Время, время! Как летишь ты быстро, Словно ливень с вечной высоты. В Мюнхене Иль в Гамбурге Нацисты Носят, как при Гитлере, кресты. Говорят о будущих сраженьях И давно не прячут от людей — На крестах — пожаров отраженья, Кровь невинных женщин и детей. Для убийц все так же Солнце светит, Так же речка в тростниках шуршит. У детей убийц Родятся дети… …Ну, а детям мир принадлежит. Мир — с его тропинками лесными, С тишиной и песней соловья, С облаками белыми сквозными, С синью незабудок у ручья. Им принадлежат огни заката С ветерком, что мирно прошуршал… …Так моим ровесникам когда-то Этот светлый мир принадлежал! Им принадлежали Океаны Луговых и перелесных трав… Спят они в могилах безымянных, Мир цветов и радуг не познав. Сколько их, Убитых по программе Ненависти к Родине моей, — Девочек, Не ставших матерями, Не родивших миру сыновей. Пепелища поросли лесами… Под Смоленском, Псковом и Орлом Мальчики, Не ставшие отцами, Четверть века спят могильным сном. Их могилы не всегда укажут, Потому-то сердцу тяжело. Никакая перепись не скажет, Сколько русских нынче быть могло! Лишь глаза закрою В русском поле — Под Смоленском, Псковом и Орлом Факелы отчаянья и боли Обдадут сжигающим теплом. Тает снег в печальном редколесье. И хотя леса мои молчат, Пули, как напев тирольских песен, До сих пор в моих ушах звучат. Пока Дмитрий это читал, стояла мертвая тишина, всхлипнула лишь один раз Лена, а следом за ней Кирьян — безногий, совсем поседевший, как и Кружилин, старик. И когда Дмитрий замолчал, стояла все та же тишина, все так же всхлипывали Кирьян и Лена, а вслух сказать никто ничего не решался. Жена Андрея во все глаза смотрела на Дмитрия, будто никогда раньше его не видела. Зубов сидел, опустив голову, Кружилин глядел куда-то в окно… И в продолжавшейся тишине, чтобы уничтожить ее, Дмитрий голосом чуть торжественным, но больше веселым заговорил нараспев: В моей крови Гудит набат веков, Набат побед и горьких потрясений! И знаю я — до смерти далеко — И вновь зову веселье в час весенний… Бывает так, что белый свет не мил. Но вот В полях последний снег растаял. И я окно распахиваю в мир И календарь весны моей листаю. В тот календарь, Что весь пропах листвой, Характер вписан строчкой голубою. В характере моем — И озорство, И выдержка солдата перед боем… Я слышу — Соловьи росу клюют. И солнце поднимается все выше… Дмитрий оборвал чтение на этих словах «все выше», стал наливать из бутылки. — Ну, дальше?! — перестав всхлипывать, спросила дочка Наташи и Семена. — А дальше я, Леночка, еще не написал. — Как не написал?! — Она шагнула к нему, своему дяде, положила руки на плечи, заглянула в глаза. — Ты что это говоришь? Ты какое имеешь право не написать дальше? И только теперь за столом зашевелились, заговорили. — Ты когда, когда их допишешь, эти стихи? — Не знаю, Лена. — Он осторожно снял ее руки со своих плеч. — Я это стихотворение пишу всю жизнь. И оно никак не дописывается. — Ты… — Девушка зачем-то поглядела на свою мать, на бабушку. — Ты его пишешь для нее, для Галины из Винницы? Теперь Дмитрий оглядел всех, усмехнулся. — Не знаю. Может быть, для нее, может быть, нет… Мне просто хочется передать в нем ощущение полноты, беспредельности и нескончаемости жизни… Анна и Наташа, слушая их разговор, улыбались. Поликарп Матвеевич Кружилин, тоже наблюдая за Дмитрием и Леной, сказал вполголоса Зубову: — Федор Савельев пренебрег тем опытом столетий, о котором армянский поэт говорил. Но брат ему этого не простил. Старший сын, Семен, поступил бы со своим отцом так же. И два младших сына — ни Дмитрий, ни Андрей — не простили. В этом — суть нелегкой истории человечества… * * * * Василий Кружилин мягко спрыгнул на гравий, поставил чемоданчик, положил на него плащ и закурил. Поезд тотчас же вздрогнул, заскрипел, и зеленые, до блеска отмытые дождем вагоны поплыли мимо. С вагонов еще капало. Там, откуда только что вынырнул пассажирский состав, по-прежнему бушевала гроза, тяжело клубились иссиня-черные тучи. А здесь небо было чистым, земля совершенно суха, и лишь запыленная крыша деревянного блокпоста чуть испятнана упавшими сверху редкими каплями. — Значит, обманул дождичек-то? — спросил зачем-то Василий у молоденькой девушки в форменном платье, стоявшей неподалеку с желтым, обернутым вокруг древка флажком. Девушка не отвечала до тех пор, пока не миновал последний вагон. Затем опустила флажок и сказала: — А когда он здесь у нас по-честному-то шел? И направилась в блокпост. Поезд скрылся за невысокими пропыленными тополями, посаженными вдоль линии, лязг железа затих. Теперь слышно было лишь, как погромыхивает уходящая за горизонт гроза. Василий взял плащ, поднял чемоданчик и зашагал по мягкому проселку вслед за поездом. Солнце палило невыносимо. Трава по бокам дороги давно высохла, почернела, в ней дружно трещали кузнечики. Из любопытства Василий сделал шаг в сторону. Трава тотчас захрустела под ногами, как сухари, из-под сапог взметнулись облачка пыли, и кузнечики брызнули во все стороны. Скоро проселок повернул в сторону от железнодорожной линии, побежал среди лугов. Сладко запахло разомлевшими травами, перегретой землей. Кузнечиков теперь не было слышно, и ничего не было слышно, кроме одинокой песни жаворонка. Василий поднял голову, поглядел в бездонную голубизну неба, стараясь отыскать там певучую птичку. Но ничего не увидел, кроме высоты, необъятного простора да плавающего в этом просторе косматого солнца, которое тотчас же ударило его по глазам — и тогда на небе мгновенно проступили миллионы черных точек. Точки быстро увеличивались, превращались в круги, в бесформенные пятна. И все небо затянулось сплошной чернотой. А жаворонок все же был где-то там, в вышине. Он, кажется, поднимался все выше и выше, стараясь унести ввысь свою песню. Но, видимо устав, умолк, вдруг птичья песня будто беззвучно упала вниз. «И правильно, — подумал Кружилин, продолжая шагать по проселку. — Зачем уносить песню в пустое, безжизненное небо? Кто ее там будет слушать? Кто ей обрадуется? И само небо-то хорошо и красиво только здесь, над землей, где живут люди. А выше оно черное и холодное. — Подумал и смутился: — Что это я? Мысли какие-то… как у девчонки». Василий только что окончил Новосибирский сельскохозяйственный институт, в чемоданчике у него лежал только что полученный диплом агронома. Год он проучился заочно, работая одновременно редактором газеты соседнего с Шантарским района, а потом перевелся на стационар. Учеба в институте, что и говорить, ему далась нелегко. То, что его сокурсники — молоденькие девчонки и пареньки — усваивали шутя, ему приходилось иногда прямо-таки вдалбливать себе в голову. Над ним, случалось, посмеивались и подшучивали, но он, не обижаясь, корпел и корпел над книгами. Как бы там ни было, институт он окончил не хуже других. При распределении выпускников Василия хотели направить агрономом в одно из сельских производственных управлений, но он, решив, что управление никуда от него не уйдет, зашел в обком партии и попросился в совхоз или колхоз. — В любое хозяйство пойду, — сказал он. — Но с особым энтузиазмом пошел бы в шантарский колхоз «Красный партизан». В последнее время там председателем мой отец… — В «Красный партизан»… — медленно проговорил заведующий сельхозотделом обкома партии. — А ведь это будет правильнее. Вам намного интереснее, хозяйство это вы знаете… До учебы в институте, я помню, уполномоченным там не раз бывали? — Не раз, — усмехнулся Василий. — Из года в год там держал меня Полипов, бывший секретарь Шантарского райкома партии. — Да, да… А что, Василий Поликарпович, если несколько по-иному сделать? Если не агрономом, а… председателем колхоза мы тебя порекомендуем туда? Поликарп Матвеевич просит освободить его. И мы понимаем — были бы еще силы у него, не попросил бы. Да вы, конечно, это и сами знаете… Как, а? Мы поговорим с Шантарским райкомом партии, я думаю, райком не будет возражать.
|
|||
|