Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПРИМЕЧАНИЯ



ПРИМЕЧАНИЯ

Может показаться странным, что при таком отношении к статье Л. Одоевцева «Дуэль Тютчева» автор счел возможным и необходимым познакомить квалифицированного читателя с этим юношеским опытом. Но подобный упрек автору означал бы принципиальное непонимание задачи этой работы в целом. Здесь исследовался не Тютчев, не Пушкин, а их молодой исследователь.

Формальным условием для автора было, чтобы Л. Одоевцев до всего додумался сам, чтобы в доморощенной душе его действительно трепетало «открытие», чтобы он испытывал подъем и вдохновение, раздвигающее и выявляющее эту душу, – автор имел и такую неявную цель, как отображение логики очередного открытия интегрального исчисления сельским счетоводом. То есть автора интересовала и та тонкая разница между «первым» и «вторым», когда второй, для себя, существует с бескорыстием, безоглядностью и страстью первого. Именно поэтому автор не познакомил героя с главным его предшественником – Ю. Н. Тыняновым (см. сноску на стр. 157). Так что до всего, до чего додумался Л. Одоевцев, мог бы додуматься и другой внимательный читатель: его заключения построены на самом доступном материале. Он бы не мог додуматься до подстановки фамилии «Тютчев» в пушкинское «Собрание насекомых»… так он и не додумался.

Но из-за того, что Л. Одоевцев даже статьи Ю. Н. Тынянова не знал, он воспользовался свободой первооткрывателя и, повторяясь во многих деталях, до некоторой степени перевернул вопрос: вместо тыняновского «Пушкин и Тютчев» возник «Тютчев и Пушкин».

Не то чтобы вопрос так никогда не ставился… Но приходится признать, что более освещался вопрос отношения Пушкина к Тютчеву, а после статьи Тынянова, по инерции обширных опровержений, все сконцентрировалось почти на одной лишь истории публикации в «Современнике». Отношение же Тютчева к Пушкину почти выпало как само собой подразумевающееся. Между тем личного отношения к Пушкину всегда было больше, чем пушкинского к кому-либо (ему хватало любви). Со смерти Пушкина это стало даже своего рода российской традицией – односторонние личные отношения с Пушкиным… От Гоголя к Достоевскому и далее, вплоть до М. Цветаевой, откровенно признавшейся: «Мой Пушкин», и А. Ахматовой, оспаривающей его донжуанский список… (У Пушкина род таких же отношений устанавливался разве что с Петром…) Корень этих отношений – прижизненный, современный Пушкину, скорее даже уценивающий эго, но уже несколько ревностный, личностный: Пушкина не удавалось разглядеть, приблизившись вплотную, – современникам не хватало их хрусталика, требовалась дистанция смерти. Искажение прижизненного пушкинского образа носит как бы оптический характер (вплоть до классического удивления Баратынского). Был ли «задет» Тютчев Пушкиным, как на том настаивает Л. Одоевцев, неизвестно, но факт развитых, односторонних, в чем-то личностных (пусть только как к поэту) отношений его к Пушкину, по-видимому, неоспорим.

Признание, как таковое, всегда устанавливает неравенство отношений. Позднейшие исследователи до буковки рассматривают отношения большого к малому, считая исподволь отношение к большому всеобщим. (Даже в том случае, когда предметом изучения является малое, они ищут поддержки этому предмету со стороны, тем отчасти уклоняясь от его изучения. И если современники слишком близко видят, то исследователи слишком близко подносят лупу к глазу.) Думается, в этом нет и драмы и даже имеется свой ограждающий смысл: – отношение малого к большому отдано художественной литературе, – но поскольку отношение к Пушкину выросло у нас в большую культурную традицию, стало как бы национальной нашей чертой, то и установление тютчевской линии этих отношений становится несколько даже более важным, чем само по себе отношение Тютчева к Пушкину.

Л. Одоевцев не только обратил (подчеркиваем возвратный смысл этого глагола) внимание от Пушкина к Тютчеву, но и перенес отношение к поэзии (отношение если и не изученное, го изучавшееся) на отношения поэтов, так сказать, «перешел на личности», что хотя и подрывает чистоту его научной линии, свидетельствует о том, что вопрос этих отношений для исследователя современен, злободневен и обнажает тенденцию.

Исходя из качества самой его работы, мы приводим оптимально-снисходительный комментарий, в данном случае, в силу бедности «аппарата» Л. Одоевцева, неизбежно краткий.

1. См.: «Солдат» – «Звезда», 1973, N 7; «Что было, что есть, что будет» – «Аврора», 1975, N 1; «Ахиллес и черепаха» – «Литературная газета», 22 января 1975 года; «Под знаком Альбины» – «Дружба народов», 1975, N 7.[]

2. См.: «Dokumentation Mozarts Todes», Koln, 1966; D. Kerner, Mozarts Tod bet Alexander Puschkin, «Deutsches Medizinische Journal», 1969, N 24.[]

3. В 1873 году Достоевский в разговоре сопоставлял «Пророков» Пушкина и Лермонтова, но с иным оттенком смысла, чем Л. Одоевцев, как раз ставя в заслугу Лермонтову – желчь. Об этом вспоминает В. В. Тимофеева (О. Починковская) («Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников», т. 2, «Художественная литература», М. 1964, стр. 174) []

4. Нам не хотелось бы исключить совсем эти Левины построения, как к делу не относящиеся. Они Леву характеризуют. В его возрасте бывают поражены числом «три», ибо оно означает рождение ряда, первую родовую схватку опыта.[]

5. Оставим музыку на совести Левы…[]

6. Мам пока не удалось обнаружить сопоставления этих стихотворений в предшествующей литературе. Действительно, эти параллельные все время пересекаются… Сам факт этого сопоставления, независимо от его трактовки, является наиболее ценным в работе Л. Одоевцева. Мы отчасти поторопились с этой публикацией, чтобы сохранить за Л. Одоевцевым хотя бы эту часть его стремительно тающего приоритета.[]

7. Фактов не достаточно, чтобы доказать гипотезу Л. Одоевцева, но некоторая осторожность Тютчева по отношению к его «Безумию» не исключается…

Тютчев выехал из Мюнхена в Россию в мае 30-го года и по дороге написал «Здесь, где так вяло свод небесный…» («небесный свод» фигурирует и в «Безумии», правда, не «вялый»). На одном листе с этим стихотворением и еще двумя, датируемыми «июнь – сентябрь», впервые записано и «Безумие», что и позволяет предполагать, что стихотворение могло быть написано в Петербурге в июле – августе, в те три недели, когда там был Пушкин.

Из восьми стихотворений, датируемых этим петербургским периодом (включая «дорожные»), плюс четырех, датируемых этим же периодом предположительно (в том числе «Безумие»), то есть из двенадцати стихотворений, – три (возможно, просто менее интересных) вообще не печатались при жизни, семь печатались в «Современнике» (из них четыре – в «пушкинских» номерах), два – в «Деннице» 31-го и 34-го годов. Из этих девяти печатавшихся – восемь включались потом в оба прижизненных тютчевских собрания и лишь одно – «Безумие» – так и осталось в «Деннице» 34-го года, затерялось. И зять Тютчева Ив. Аксаков «публикует» его лишь в 1879 году как новонайденное.

Читал ли Пушкин «Безумие», заметил ли?.. Этот вопрос, волнующий Л. Одоевцева, по-видимому, не существен для его же построении Все «антитютчевские» выпады были Пушкиным уже сделаны, «Безумие» 34-го года не могло для него стать «Безумием» 30-го, никак не могло повлиять на то его отношение к Тютчеву, что было сформулировано в 29 – 30-м годах Однако саму «Денницу» 34-го года читать он, конечно, мог, в связи с повестью С. Т. Аксакова «Буран», работая в это время над «Капитанской дочкой». []

8. В тоне «смиренном и усталом» чудится Леве некстати потупленность старого Дантеса: «Бес попутал…»[]

9. Послание к Фету от 14 апреля 1862 года написано, безусловно, «на мотив» забытого Тютчевым «Безумия». В своем роде это более краткая, более усталая сумма «Безумия» и «Странника» (когда-то записанных на одном листе…) – итог. Его уже Тютчев включает в собрание 68-го года, не забывает. Тема его «забывчивости», небрежности к собственным стихам – особая тема, опасная для построений Л. Одоевцева. Рассказав два-три анекдота о «милой» забывчивости Тютчева, оппонент может в прах развеять тему злой памятливости поэта, наращиваемую Л. Одоевцевым.

Однако можно было бы поставить послание Фету в некоторую связь с его статьей «О стихотворениях ф. Тютчева» 1859 года. «В этом стихотворении чувство на заднем (подчеркнуто мною. – А Б.) плане, хотя и не на такой глубине, на какой мысль в стихотворении Пушкина», – писал Фет, сопоставляя (метод так не нов! – в отношении Тютчева и Пушкина он просится…) два стихотворения с темой сожженного письма («Русские писатели XIX века о Пушкине», ГИХЛ, Л. 1938, стр. 248). Хотя Фет выступает апологетом Тютчева, но строит свою статью от Пушкина. Тогда послание Тютчева Фету вполне могло бы быть истолковано если и не как полемика, то как ответ, и, в случае допущения гипотезы Л. Одоевцева, «мост» этого стихотворения к «Безумию» стал бы понятен. []

10. Кстати, отмечает Лева, если Пушкин мог читать и не читать «Денницу» 1834 года, то Фет почти наверняка ее не читал и «Безумия» не знал и отнесся к посвященному себе стихотворению как к новому…[]

11. »В обоих случаях («Безумие» и послание к Фету. – А. Б.) поэт имеет в виду так называемых «водоискателей» («sourciers»), людей, умевших распознавать в безводных местах наличие ключевой воды», – пишет в своих комментариях К. В Пигарев (Ф. И. Тютчев, Лирика, т. I, «Наука», М. 1965, стр. 348).

Следует отметить, что без подобного комментария широкой публике мог быть неясен пафос обличения в этом прекрасном стихотворении. Не исключено, что именно эта невнятность адреса, на самом деле столь конкретного, послужила для Тютчева поводом не включать «Безумие» в основные собрания. С другой стороны, «темноты» в поэзии не смущали Тютчева, были даже осознанной чертой его поэтики []

12. Кажется, в этой связи не пощадил Лева и Бунина, проводя историческую параллель. Мол, «опоздавший», лучше, совершенней (как Тютчев) писавший Бунин ревнует все признанные современные ему судьбы. И когда, наконец переживает всех и остается один последний и единственный, то всю жизнь потихоньку отодвигает себя от современников и подвигает себя поближе к Толстому и единственному современнику – Чехову, пытаясь восстановить историческую (временную) справедливость попросту своими силами. У него, как у Тютчева, есть к тому все основания. Отступление это, как мы сейчас вспоминаем, называлось «Опоздавшие гении», и высказывалось намерение посвятить этой теме отдельную статью. Этой статьи мы не видели.[]

13. Факт, особенно подчеркивавшийся Ю. Н. Тыняновым. Собственно, единственный совершенно точный факт «антитютчевского» поведения Пушкина. Правда, и здесь бесталанность Тютчева названа не впрямую, а в обидно косвенной форме вычитания. Следует подчеркнуть, что статья шла без подписи, что она прошла в начале февраля, более чем за три месяца до приезда Тютчева в Петербург. До установления авторства Пушкина читателю того времени следовало либо дойти умом, либо по подсказке. Можно было бы обидеться и на то, что Пушкин был и редактором этого номера, но это тоже можно было знать лишь частно. Мог, конечно, подсказать тот же Киреевский, когда они виделись в Германии, – слабое предположение. Авторство Пушкина устанавливается по свидетельству Вяземского (более позднему) несомненно, но это все-таки вряд ли означает, что Тютчев об этом авторстве «вовремя» знал и мог бы обидеться специально для поддержания версии Л. Одоевцева.

Очень разумный довод, разжижающий сгущенные краски Ю. Н. Тынянова, выдвинула Н. В. Королева: «незнакомство поэтов». Шевырев и Хомяков в эти годы – близкие (Н. В. Королева употребляет эпитет «ближайшие») сотрудники Пушкина, а Тютчев – неизвестно кто, неизвестно даже где, раз не в России… (так же разумно учесть этот довод, в силу давнего знакомства с Н. В. Королевой). []

14. Лева имеет в виду действительно поразительное совпадение дат. Драма «Моцарт и Сальери» шла дважды в 1832 году (27 января и 1 февраля) и успеха не имела, а через пять лет, ровно в те же числа, «в новой режиссуре» – дуэль и отпевание.[]

15. Любопытно сравнить это предположительное описание с другим, писанным по памяти И. С. Тургеневым, видевшим Пушкина «на утреннем концерте в зале Энгельгардт. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом. Помню его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей – и кудрявые волосы… Он и на меня бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым я уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом – вообще он казался не в духе – и отошел в сторону» (И, С. Тургенев, Полн. собр. соч. и писем, т. XIV, «Наука», М. – Л. 1967, стр. 13). Тургенев славится точностью своих портретов, и если Л. Одоевцев не был знаком с этими мемуарами, то надо отдать должное его пластическому чутью.[]

16. Обо всем этом комплексе предположений Л. Одоевцева: о возможной встрече двух поэтов, об определенной задетости Тютчева, об утаивании антагонизма и т. д. – можно сказать в целом следующее.

Действительно, о пребывании Тютчева в Петербурге в 1830 году сохранились очень скудные сведения. Письма Тютчева до 36-го года совсем не сохранились. Вообще следов отношения к Пушкину Тютчев почти не оставил. Единственный комплимент (достаточно в то же время косвенный) содержится в письме И. С. Гагарину (7/19 июля 1836 года), являющемся ответом на известие о восторженном приеме, оказанном стихам Тютчева Жуковским и Вяземским, и «благосклонном» отношении Пушкина. Это письмо и не могло быть написано без той или иной оглядки, и, начав с комплимента уровню, достигнутому отечественной литературой (на примере прозы), русскому уму, «чуждающемуся риторики», Тютчев заключает: «Вот отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами…» (Ф. И. Тютчев, Стихотворения, письма, Гослитиздат, М. 1957, стр. 376).

«…Есть вещи прекрасные и грустные», – пишет Тютчев Вяземскому 11 июня 1837 года о посмертных публикациях Пушкина, – но в связи с просьбой устроить ему подписку на «Современник» (там же, стр. 378). Имени «Пушкин» нет и в этой записке, но более это имя не встречается у Тютчева никогда.

Кроме стихотворения на смерть поэта, существует еще одно немаловажное свидетельство – главным образом давности внимания Тютчева – «К оде Пушкина на Вольность», 1820 год. Здесь оценка щедрее: «Счастлив, кто гласом твердым, смелым… вещать тиранам закоснелым святые истины рожден!

И ты великим сим уделом,

О муз питомец, награжден!»

 

Но и семнадцатилетний Тютчев – уже Тютчев. Если не как поэт, то как личность. Ибо заключает:

Но граждан не смущай покою

И блеска не мрачи венца.

Певец! Под царскою парчою

Своей волшебною струною

Смягчай, а не тревожь сердца!

Возраст поэтов, по времени написания «Оды» и ответа на нее, опять соотносится – 17. Тогда же, по свидетельству М. П. Погодина, юный Тютчев живо обсуждал с ним слух о том, что Пушкин бежал в Грецию.

И хотя Л. Одоевцев не приводит в своей работе этих свидетельств отношения Тютчева к Пушкину, но и прибавив их, следует признать, что главным свидетельством такого рода отношений может служить лишь сам характер поэзии Тютчева.

Таким образом, отсутствие точных, не столь косвенных материалов, с одной стороны, делает работу Л. Одоевцева недостаточно доказательной, но, с другой, это же обстоятельство поддерживает его версию тем, что не опрокидывает ее. []

17. То, что Пушкин не только напечатал, не только отстаивал тексты у цензора, но и сам дал название тютчевскому циклу, почему-то особенно убеждало оппонентов Ю. Н. Тынянова в его неправоте. Название цикла истолковывалось как проявление даже своего рода почтения к философской направленности лирики Тютчева (Г. Чулков, К. Пигарев). Однако и трактовка Л. Одоевцева не менее доказательна или столь же недоказательна. Для беспристрастного, право, нет ни особой почтительности, которую обнаруживает К. В.. Пигарев, ни того пренебрежения, которое пытался вычитать Л. Одоевцев в столь обыкновенной фразе, как «Стихотворения, присланные из Германии». Ну и что ж, что из Германии… Хотя, конечно, просто так Пушкин слова не ставил и что-то в этой формуле есть. Но, думается, более тонкий и двусмысленный оттенок, чем почтительность или оголенное русофильство. Пушкин еще и тем замечателен, что никогда не впадал… []

18. С такого же рода рассуждения начинает статью «Пушкин и Тютчев» Ю. Н. Тынянов Что Лева не читал эту статью, кажется нам непростительным для литературоведа, хотя Левина статья написана в начале 60-х, и тогда статья Тынянова еще переиздана не была. Но «лазил» же Лева по иным недоступным источникам еще и значительно раньше? Впрочем, это характерное свидетельство, это типично для того времени – выпадение целых очевидных областей, даже при пристальном изучении предмета. Но если Лева тогда и не читал, то прочел позже, и тогда не мог не огорчиться и не обрадоваться одновременно. Огорчиться, что не он первый взял под сомнение отношение Пушкина к Тютчеву. Обрадоваться же – толкованию Тыняновым эпиграммы «Собрание насекомых»: «Вот Тютчев – черная мурашка, вот Раич – мелкая букашка», – если еще напомнить, что Раич был учителем Тютчева. Эта гипотеза Ю. Н. Тынянова не столько опровергалась, сколько отвергалась его оппонентами. Не склоняясь ни в ту, ни в другую сторону, здесь хочется еще, раз подчеркнуть, что вокруг «Собрания насекомых» действительно было как-то неоправданно много шуму. И Пушкин был преувеличенно настойчив в отстаивании этого пустяка. С одной стороны, его реакция понятна нам как еще одно свидетельство непереносимой атмосферы, сгустившейся в это время вокруг великого поэта, с другой, – что и отмечает Л. Одоевцев, – и сам Пушкин мог быть в это время особенно несносен, непереносим. Ряд, на который опирается Л. Одоевцев, живописуя возможную встречу Тютчева с Пушкиным, вполне убедителен: в январе Пушкин просится в Китай; в марте Булгарин открывает кампанию против Пушкина пасквилем в «Северной пчеле» (отметим, что пчела – насекомое); в апреле Пушкин просится поближе, в Полтаву, но и Полтава для него недоступна, как Париж, зато Гончаровы дают согласие, а он печатает в альманахе «Подснежник» пресловутое «Собрание насекомых», написанное по крайней мере за год до этого, но именно в апреле 30-го печатает.., а в июле – перепечатывает его же в «Литературной газете», да еще к с издевательским примечанием, – и вот так, на этом выпаде, и въезжает в Петербург посреди июля, где уже обжился за два месяца Тютчев. Разговор о Пушкине, по-видимому, подхватывался с полслова как готовый, – у приличных людей была уже выработана матрица осуждения. Человек, задетый и осуждающий Пушкина, не был вы одинок – он попал бы в общество. Для enfant terrible Пушкин стал уже несколько стар; он был признан слишком рано и все еще продолжал быть, истощал терпение; он становился раздражающе прижизненно велик, то есть ему не прощали. И даже если Пушкин не имел в виду ни Тютчева, ни Раича и «букашкой» или «мурашкой» был не-Тютчев, то, наверное, общество судачило, гадало на точках, под что, собственно, и подставлялся не без злорадности Пушкин, прислушиваясь к жужжанию. Предположение, что именно Тютчев – «мурашка», вполне могло не принадлежать Пушкину – обидным оно бы было. Да что говорить, мнительный человек и сам мог заподозрить себя на месте точек – такое тоже не прощается. Исследователи озабочены установлением факта пушкинской оценки, но если Пушкин и окажется окончательно реабилитированным в отношении к Тютчеву, то Тютчев-то об этом не узнает. Если кто-нибудь заочно говорит обо мне плохо, и я об этом узнаю через подставных лиц, то заочно же, с легкостью, автоматически, свертывается во мне представление о нем. И если у меня не было мнения, то с этого момента оно будет. Не отпадает, правда, и вариант заинтригованности, когда я заочно относился к негодяю с симпатией. Может возникнуть опасное желание проверить… И обо всем этом можно судить, лишь если я лично засвидетельствую, – а если не засвидетельствую, промолчу?.. А если совру?.. Современник и его историк движутся в темноте навстречу друг другу, но это странная одновременность, ибо современника уже нет, а историка еще нет. Для историка слишком отчетливы те немногие вещи, на которые он оглянулся, для современника они – поглощены жизнью. С чего бы, казалось, если исследователю удается что-либо установить в точности, то в прошлом это становится как бы более очевидным и известным? Исследователь чаще, чем драматург, впадает в заблуждение, что «каждое ружье стреляет». Узнав что-нибудь «новенькое» из ушедшей от нас эпохи, перекувырнувшись от радости, он совершает и некое логическое сальто: начинает не задумываясь считать, что то, что он установил с такой убедительностью, – с той же неумолимостью становится фактом, знанием, переживанием участников изучаемого им отрезка процесса. И жившему в своей эпохе человеку начинает приписываться знание окружающей жизни столь подробное, такой причинный интерес к деталям, что, опутанные грандиозной литературоведческой сплетней, эти милые прошлые люди начинают, признаться, выглядеть довольно несимпатично. Дискуссия заведет еще дальше, сосредоточившись в конце концов на каком-нибудь одном факте бесспорной спорности. Он-то и станет главным камнем преткновения, от него-то и начнет как бы зависеть то или иное разрешение всей проблемы. И здесь дела никогда не закрываются за недостатком улик… А ведь с равным успехом, если быть не мнительным или невнимательным человеком, можно и не заподозрить, что у статьи без подписи – автор Пушкин, что если он редактировал номер, то был согласен с его материалами, как и не обязательно подставлять свое имя на цезуре. Хотя и тут столько же оснований подозревать, сколько быть заподозренным. Киреевский мог подсказать, даже показать, а мог и ничего не сказать. Про воспитание, про правила и нормы про: что говорилось, а что не говорилось вслух, что за спиной, а что в лицо, что было обидным, а что оскорбительным, что не прощали, а что могли вовсе не заметить, – нам трудно сейчас судить достоверно, трудно не переносить свой опыт и автоматизм на подобного рода анализ, и хотя природа человека в принципе… вот тут и следует остерегаться: не слишком ли мы на себя похожи. Но как же мы бываем пойманы именно фактом несомненной достоверности! Едва ли не больше, чем двоящимся предположением. []

19. Здесь Лева приводит некстати пример из черного юмора Тютчева 1837 года. Поинтересовавшись судьбой Дантеса и узнав, что он выслан, Тютчев воскликнул: «Parfaitement sûr! Пойду Жуковского убью».[]

20. При всей занятности сопоставления этих двух стихотворений нам не остается ничего, как пожать плечами. Все-таки наука на то и наука. Она имеет дело с тем, что может доказать, а не с тем, что – почувствовать (здесь и граница). Мы можем только сказать, что несложно принять тему лирики за линию спора, тем более: время – одно, а люди в нем – разные. Эти невольные переклички и совпадения мог бы исследовать специалист, хорошо знакомый с поэтикой того времени. Уместно привести слова того же Тютчева: «Стихи никогда не доказывали ничего другого, кроме большего или меньшего таланта их сочинителя. Впрочем, это начинает быть верным и относительно прозы» (из письма П. А. Вяземскому 13 сентября 1846 года).[]

21. Думаем, однако, что Пушкин не был бы благодарен за подобные «проникновения», ибо подвиг его был еще и в последовательном усилии скрыть свой подвиг. []

22. Лева неправильно цитирует это высказывание, возможно с легкой руки И. С. Тургенева, в Пушкинской речи которого впервые прозвучала подобная перефразировка.[]

23. Лева «обыгрывает» здесь начало и конец знаменитой Пушкинской речи Достоевского []

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.