Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ПУШКИН: «Пророк». ТЮТЧЕВ: «Безумие»



ПУШКИН: «Пророк»

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился;

Перстами легкими, как сон

Моих зениц, коснулся он:

Отверзлись вещие зеницы,

Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,

И их наполнил шум и звон:

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,

И дольней лозы прозябанье.

ТЮТЧЕВ: «Безумие»

Там» где с землею обгорелой

Слился, как дым, небесный свод, –

Там в беззаботности веселой

Безумье жалкое живет.

Под раскаленными лучами,

Зарывшись в пламенных песках

Оно стеклянными очами

Чего-то ищет в облаках.

То вспрянет вдруг и, чутким ухом

Припав к растреснутой земле,

Чему-то внемлет жадным слухом

С довольством тайным на челе

И мнит, что слышит струй кипенье,

Что слышит ток подземныхвод,

И колыбельное их пенье,

И шумный из земли исход!..6

Тютчев – как характерна краткость!.. Его яду хватило лишь на полпушкинского стиха. На вторую половину пушкинского стиха (уже не процесс к богу – обретенный бог, как рассуждал Лева) Тютчеву не осталось силы: он отполз.Пушкин открыто рассказывает, как у него было дело с богом. Лермонтов довольно линейно и монотонно жалуется, как у него не вышло с богом. И оба говорят от «я». У Тютчева в стихотворении нет «я». Он его скрыл. Он утверждает свое мнение о другом, а его самого – нет. Он категоричен в оценке – и ничего не кладет на другую чашу весов (не оценивает себя). Такое впечатление, что он хочет уязвить, оставшись неузнанным. Какая-то есть агрессивная обида в наблюдении и суждении, на которое ему не ответят. Он не надеется, что его услышит тот, над кем он жестоко иронизирует, и поэтому успевает спрятаться прежде, чем его не заметили. Ведь самое, может быть, обидное для самолюбия: нанести оскорбление – и чтобы его не заметили…Пушкин отражал мир: отражение чистое и ясное: его «я» – как дыхание на зеркале – появится облачком и испарится, оставив поверхность еще более чистой. Лермонтов отражает себя в мире открыто, полно, не подспудно… и, как бы мутно ни было отражение, —

это все он, он же. Тютчев, более обоих искусный, – скрывает («Молчи, скрывайся и таи» – гениальные стихи в том же 30-м году: их тоже ввязал Лева в свой орнамент…); он первый скрывает что-то – самый свой толчок к стиху, занавешивает его, прячет, даже отсекает сюжет, и в результате он, Тютчев, такой всем владеющий, не выражает себя, а сам оказывается выраженным. Так заключает Лева, пытаясь формулировать некий парадокс мастерства, границами своими непременно очерчивающего очаг поражения, язву души, рак индивидуализма. Только откровенность неуловима и невидима, она – поэзия; неоткровенность, самая искусная, – зрима, это печать, каинова печать мастерства, кстати, близкого и современного нам по духу.

Но не надо Тютчева полагать «опередившим время» – он частный случай своей эпохи Он не прародитель, а прецедент во времени, если только пытаться судить о нем по законам его времени, – а по каким же еще законам его судить? По нашим? «Закон не имеет обратной силы». До таких парадоксов договаривался Лева. Но далее он договаривался и до более странных…

«Тютчев как убийца Пушкина» – одна из самых впечатляющих глав. Она – не то сама опыт в криминалистике, не то предмет для криминалиста; не то пример из психиатрии, не то свидетельство для психиатра. Во всяком случае, психоаналитику – раздолье… Автор статьи строит некое неустойчивое сооружение из дат, цитат и ссылок, некую таблицу, напоминающую Менделеевскую, где буковки и цифирки, кое-как уцепившись хвостиками друг за друга, держатся на одном трении, – строит довольно, впрочем, нетерпеливо и торопясь дойти до того, ради чего он строит. (Мы не в силах, естественно, вспомнить все его выкладки.) Суть этих выкладок сводилась не к собственно доказательству, а к доказательству непротиворечия, возможности Левиной версии. Он высчитывает «тактику» Тютчева в издании своих стихов. Он окружает «Безумие» плотным кольцом стихотворений, опубликованных Пушкиным же в предсмертных «Современниках». Он рассуждает, мог ли читать Пушкин «Безумие» в некоем альманахе, где оно было единственный раз опубликовано. Характерно, что «Безумие» не было включено (хотя по уровню поэзии могло бы…) в цикл, предложенный «Современнику», характерно, что ни в какие прижизненные издания Тютчев более его не включал, словно хотел, чтобы «быльем поросло». И еще целый ряд подобных предположений, и все это он как-то доказывает…7

И тут Лева делает некий стремительный, завинчивающийся логический переход от того, что «что-то есть» в отношении Тютчева к Пушкину, к тому, что «что-то было» в отношениях этих. Что-то было такое, что-то имело пол собой… был предмет этих отношений, между ними был сюжет, и, что самое жгущее для Тютчева, Пушкиным не замеченный. Дальше Лева выговаривает слово «дуэль» и долго и красиво, от предложения к предложению, сшивает им рвущиеся края своей идеи, как челнок в швейной машине… туда – сюда. Мы хорошо запомнили это колебательное движение. Дуэль – дуэль, которой не было, дуэль, которая была, – именно это и дуэль. Дуэль тайная, потому что никто, кроме одного из дуэлянтов, не знал о ней, – дуэль явная, в которой один из противников просто не заметил, что с ним стрелялись (мало ли было у него вызовов и дуэлей?).

И через тридцать с лишним лет, через двадцать пять лет после гибели Пушкина Тютчев помнит, и ох как помнит! Не так уж много у него перекличек в стихах через тридцать лет – а гут цитата… И это уже дважды скрыто, трижды зарыто. Скрывается уже факт «Безумия», оно переписывается и переадресовывается Фету… в тоне менее «задетом», более эпическом, умудренном и смиренном (усталом? 8):

Иным достался от природы

Инстинкт пророчески-слепой –

Они им чуют, слышат воды

И в темной глубине земной…

«Иным», видите ли… «Пророчески-слепой»… здесь, наконец, прорастает слово «пророк», значит, уже согласен с тем, что «пророческий», но продолжает ревновать и ненавидеть саму природу явления – «инстинкт», которым не обладает. «И в темной глубине земной» – с тютчевским же многоточием – это, чуть ли не из могилы, все еще «чует и слышит» Пушкин9.

Этому четверостишию противопоставлены четыре строки, вялые и в себе не уверенные… И если первые четыре – о Пушкине, то им противопоставлен то ли Фет10, то ли некий образ вообще «посвященного» поэта, включающий в себя и Тютчева. И что забавно, единственный, быть может, кто не противоречит идеалу поэта, выраженному в этих противопоставленных строках, так это тот же Пушкин; Тютчев оспаривает Пушкина Пушкиным же…

Что же касается «водоискателей» (на которых ссылаются все исследователи11), якобы послуживших прообразами для обоих стихотворений, то, что же в этих несчастных и ничтожных так лично, так конкретно, так дневниково задело Тютчева? Такого мастера именно конкретной поэзии, так новаторски введшего именно конкретные детали личного, даже частного, подлинного опыта в свою поэзию? Чем они его обидели, «водоискатели»?.. Не странно ли импортировать мимолетное внешнее впечатление, пусть даже яркое, но не вызвавшее прямого поэтического отклика, из Ниццы в Петербург, чтобы там, спустя месяцы, отреагировать на него с такой непосредственной страстью? «Водоискатели», следует заключение, та же тютчевская новаторская ширма, которой отгораживается поэтическое переживание, выраженное необычайно отчетливо и конкретно, от сюжета этого переживания.

Что же в этом случае – сюжет?

Сюжет – обида. Причем сложная, многогранная, многоповоротная. Самая тайная, самая глубокая, скрытая едва,\и не от себя самого, обида, которую тем более легко было скрыть и тем более трудно заподозрить, потому что со временем Тютчев очевидно показал всем (и себе?), что он «тоже» гений, – обида эта была на самую природу, вследствие чего он так замечательно и надолго над ней задумался. (Это уже слишком! – воскликнем мы.) И никогда не ощутил бы он этой обиды, если бы не было рядом, бок о бок, затмевающего и опровергающего всякую логику постепенного возвышения и роста примера для сравнения – Пушкин!

Все было «лучше» у Тютчева, в самой строчке – лучше, но чего-то все равно не было из того, что так легко, так даром (дар!), так само собой было у Пушкина. Тютчев при жизни переписывал Пушкина (в смысле – дальше, в смысле – перегонял), но Пушкин не видал его спины, а все спина Пушкина маячила перед Тютчевым (так сказать, «мания преследователя»). И Тютчев знал втайне от себя, не выговаривая словами, но знал глубоко, что у него нет одной «маленькой вещи», казалось бы второстепенной, даровой, но которой уж совсем негде ни заработать, ни приобресть… а Пушкину и знать было не нужно, что у него есть, раз у него было. Они были одного «класса, но Пушкин – аристократичней: у него было, не задумываясь откуда; Тютчев – уже разночинней, он хотел, чтобы у него было, но у него – не было. Это была тютчевская щепетильность – заметить, что ему чего-то не хватает; никому и никогда не бросилось это потом в глаза – его дело было не проговориться. И он не проговорился. Проговорившись же (по собственному ощущению), тотчас прятал (как «Безумие»), но не уничтожал… Достался же гений – не великому человеку!. Что его толкало? Чего ему не хватало? Он опоздал? Позавидовал? Посягнул?.. Но этого своего ма-аленького отсутствия, незаметного и неощутимого, нормального для обычного человека, но уродливого для гения, каким был Тютчев, – и не мог он простить именно тому, у которого было все, – Пушкину.

Из этого мог быть один выход: признание и дружба самого Пушкина. Чтобы еще при жизни связались имена, и то, чего недодал господь Тютчеву (вот – осенило Леву – счет Тютчева с богом, в отличие от разговора Пушкина и обиды Лермонтова), они бы отчасти поделили с Пушкиным, похлебав из одной тарелки, и этой тарелкой, которую можно поделить, лишь разбив ее, предметом хрупким и прочным, быть соединенным в веках. Но Пушкину было не до того, чтобы следить, какую новую гимнастику выдумал г. Тютчев в Германии… он носил свою железную трость. И он не заметил подтянутой фигурки г. Тютчева, с напряженным по красоте бицепсом под тонким сукном… 12 И тут – вторая обида, тем более сильная, что вступает в резонанс с первой (она могла ее погасить, она же ее удваивает), – 1830 год Тютчев почти пять лет не был в России и приезжает в Петербург и здесь читает в «Литературной газете» ту пресловутую статью, где Пушкин признает талант бесспорный за кем?! за Шевыревым и Хомяковым и отказывает в нем Тютчеву! 13

Возможно, они даже встретились где-то мельком (у Смирдина, по предположению Левы); Пушкин прошел мимо, раскаленный, белый, сумасшедший, не обратив внимания на трепет и подрагивание незнакомого молодого человека (которому двадцать семь, не так мало! – это возраст самого обидчивого самоощущения пропущенной жизни, возраст прощания с непрерывностью жизни.), который уже пишет свои совершенные и более «далекие» стихи, пребывая в тени и неузнанности… Про себя-то Тютчев всегда знал, для себя-то он никогда не был «второстепенным» (по определению Некрасова), как для истории… А где же Пушкину в это лето замечать хоть что-либо? Когда Гончаровы наконец дали согласие; когда он вырвался от образцового и непривычного жениховства в Петербург, где «к стыду своему признаюсь, что мне весело…» (как и где там ему весело?., в письмах невесте, наоборот, – дежурные жалобы на скуку); когда вокруг него особенно сгустилась мелочная атмосфера непризнания и дележа славы («пересмотра») и литературная жизнь ему уже успела опротиветь до крайности; когда впереди у него – Болдинская осень, то есть внутренние давления развиваются в нем, по-видимому, непереносимые?.. «Там, там он напишет!.. – восклицает, кажется, Лева. – Единственную драму, дважды поставленную при его жизни» 14. Он может не заметить сейчас Тютчева, потому что уже видел его, знает давно и надолго вперед, насквозь, навылет. Так он прошел мимо Тютчева, обдав его потом и ветерком, ничего не видя, посмотрел на Тютчева белыми глазами, взбешенными жизнью, как на вещь, не посторонившуюся, значит, не живую… обошел не видя. Может, он свысока раскланивался и улыбался оскальной мышечной улыбкой… может, вызывающе, может, нагло…15 и Тютчев примерил на него только что перечтенный стих из начавшего выходить четырехтомника (собрание сочинений – первые публикации: какой разрыв! – несправедливо превышающий четыре года в возрасте), – примерил на него «Пророка», будто Пушкин, раз что-то написав, должен был уже ходить в этом стихотворении всю жизнь, как в пиджаке! Примерил и… обратите внимание, даже фон – петербургско-августовский, с духотой, маревом, пожаром.., а сколько портретности в «Безумии», в стихотворении о незнакомых Тютчеву «водоискателях»! «В беззаботности веселой…» – где он наблюдал беззаботность «водоискателей»? («к стыду своему признаюсь, что мне весело…»); «стеклянными очами чего-то ищет в облаках…» – легко представить себе взгляд Пушкина, когда он никого не хочет ни узнавать, ни видеть; «с довольством тайным на челе…» Нет, это все портрет, и портрет мимолетный, прозленный, задевший душу фотографа. Перечитайте «Безумие» – какая, подробность описаний движения и жеста! Наступил на ногу и не извинился, что ли, Пушкин? Как мог Пророк наступить на ногу?! Мало ли чем он мог быть озабочен: восстановлением ли чести черного прадеда? снятием ли обвинений во дворянстве с «Литературной газеты»? суеверным ли страхом перед переменой судьбы, которой он так добивался (хоть в Китай, хоть жениться…) – мало ли?.. Мы не знаем… А Тютчев как современник тем более, но в нем вдвойне прорывается желчь, и он пишет «Безумие» – с образом Пушкина – шамана, «водоискателя»… Петербург взбудоражен известиями об Июльской революции, – какой же Пушкин пророк?.. Политик Тютчев, знающий все пружины, без всякого чувства юмора выдающий рецепты России и Европе, – и никогда не бывавший за границей Пушкин…

Такое и еще какие-то предположения предположил Лева, кое-как их обосновывая16.

В частности, нападал он и на легенду об особой якобы благосклонности Пушкина к Тютчеву при публиковании знаменитого цикла в «Современнике». И в заглавии, данном самим Пушкиным, – «Стихотворения, присланные из Германии», – усмотрел Лева, вразрез с привычным толкованием, не подчеркивание философской направленности лирики Тютчева, а просто – что они не из России, а из Германии и нечего спрашивать с них по-русски17.

Именно это якобы имел в виду Пушкин, Но тут даже мы, не будучи специалистами, с ним не согласны.

Но вот с сем, как Лева заявляет, что вовсе не обязательно вечно должен работать двигатель «Старик Державин нас заметил…», что надо немножко отвыкнуть все наблюдать так, как в недавней живописи: «Белинский и Гоголь у постели умирающего Некрасова»; что современники не жили, сговорившись насчет своего будущего значения и места в литературе, как нам по-школьному кажется, когда мы уже привыкли, что все прозревали насквозь и наши и ради наших дней.. – с этим трудно не согласиться… 18 В этом сказался его личный опыт недавнего среднего образования…

Одинаково, если не более ложно, утверждает Лева, заключать какую бы то пи было историческую картину на основании лишь отчетливо известных и досконально выверенных данных. Ведь таковых мало, и они чрезвычайно бедны. И как бы ни хотел ученый быть объективным, одним последовательным перечислением известных фактов он уже рисует, даже помимо воли, определенную жизненную картину и расстановку сил в нашем сознании. Но поскольку в этой картине неизбежно отсутствует какая бы то ни было полнота и, более того, нет никаких оснований утверждать, что факты дошли до нас и исчезли от нас, сохранив подобие и пропорцию действительной когда-то жизни, то такая «научная» картина гак же неизбежно неверна, как, возможно, и его, Левина, с той разницей, что, не содержа ни одной фактической ошибки, «научная» работа узаконивает и впоследствии предписывает всем свою скудость и нищету понимания.

И так вот здраво рассуждая, он тут же следует осмеянному им же примеру. И тут же договаривается до совсем страшных вещей. Он ставит под сомнение искренность стихотворения Тютчева на смерть Пушкина! (Кстати, Тютчев и не публиковал его при жизни.) Вялое, скованное, утверждает он, удовлетворенное стихотворение. Такое испытывает человек после кризиса, когда миновало. И проговорные словечки: «будь прав или виновен он» (о противнике), «мир, мир тебе, о тень поэта, мир светлый праху твоему!..» (это, как «лежи, лежи…»). И все стихотворение как благостное прислушивание к послеобеденной дреме… 19

И только в конце – искренняя, совпадающая сила:

Вражду твою пусть Тот рассудит,

Кто слышит пролитую кровь…

Характерно, что «вражду» еще «рассудить» надо… » И не те же ли «водоискатели» отзываются: «слышать воду» и «слышать кровь»?

Тебя ж, как первую любовь,

России сердце не забудет!..

И вот эти две, уже замечательные, строки – подлинные. Первая любовь!.. – в этом отношении к Пушкину сам Тютчев, Первая и безответная. Всю жизнь терзающая и ревнуемая. И то облегчение, которое испытывает вместе с как бы героем неудачливый и сосредоточенный любовник от смерти возлюбленной: уже больше никому не станет она принадлежать, и это еще что… главное, никого больше не сможет любить. Уф! Но жить-то надо… и без Пушкина мы живы… с кем? С ним, с Тютчевым.

Тут Лева написал еще много отвлеченных от Тютчева страниц, рисующих психологическую картину подобного чувства, написал со знанием и страстью, и в этом сказался, по-видимому, печальный опыт его первой любви.

Как в свою очередь сказался и его опыт попытки сближения с кем-нибудь из живых кумиров при выкладках насчет тяги Тютчева к Пушкину, безответности этой попытки и в таком случае «уценки» самого предмета влечения («не очень-то и хотелось» и «сам дурак»). Мы не можем восстановить по памяти, но там было несколько примечательно разумных страниц психологических обоснований (тоже в отвлечении от Тютчева), свидетельствовавших также о личном опыте, о пережитости подобных вещей автором.

Затем следует какое-то неожиданное отточие, и статья обретает еще один, внезапный и для самого автора, оборот, даже перелом…

…А вдруг был ответный выстрел? В конце концов, у Пушкина была реакция, которой можно и позавидовать, – он был отличный стрелок. Не раздались ли выстрелы одновременно? Только Тютчев знал, в кого, а Пушкин мгновенно – на шорох в кустах… Накануне приезда в Петербург не Пушкин ли написал сонет «Поэту»? Нет ли в нем ответа на всю возможную полемику, на любой выпад?

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Нет нужды приводить дальше это знаменитое стихотворение – его пришлось бы переписать целиком. Неважно, что в описанной Левой встрече поэтов ни гот, ни другой не знали о существовании «враждебного» стихотворения: пусть Тютчев прочтет этот сонет через год, а Пушкин «Безумие» – никогда, – важно, что и «Безумие», и «Поэту» написаны одновременно, они-то и есть свидетельство досадной невозможности контакта. Не Тютчеву отвечал Пушкин – Булгарину, Полевому.., но – и Тютчеву! A priori по заслугам. Эти два одновременных стихотворения свидетельствуют о поразительно разных уровнях сознания – глубокого и высокого. Тютчев знает, с кем спорит; Пушкин если и ведет полемику, то оппонент для него лишь невнятный и общий, унизительный источник раздражения, от которого он стремится освободиться, как от чувства мелкого и низкого. Он не отвечает на то, что вызвало его к ответу, – то был лишь повод. Он надолго забежал вперед и ответил сразу на весь представший ему процесс, ответил полностью, не спадая до уровня полемики синхронной и личной. В этом смысле именно Тютчеву он и отвечал…

Ты сам свой высший суд…

И это не все… Тут Лева из области истолкований снова переходит к утверждениям. Был, был-таки и действительно ответный выстрел! Не на шорох впотьмах, а в реального Тютчева. Лежа, с локтя, в пуговицу… Хотя это отчасти и опрокидывало построение Левы о том, как Пушкин не заметил «дуэли», что он был выше этого… Выше этого, зато воскликнул Лева без всякой связи, Пушкин был всегда! Он неизбежно начинал обнимать явление, как жемчужина – инородное тельце. Для него словно не было усилием каждый раз выходить на орбиту… Было, было это усилие – и тяжкое! – позже скажет об этом Лева. Суть в том, что не делать этого усилия каждый раз, как бы оно ни было ему тяжко, он не мог, – в этом он был ограничен своим уровнем буквально до уровня ограниченности, но как бы с внутренней стороны собственной сферы был он от-граничен: бродил по куполу снаружи. Сам к себе же попасть не мог…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.