Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 39 страница



И от боли, сжавшей его сердце, от мучительного чувства пот выступал у

него на лбу.

Откуда бралась в нем душевная самоуверенность, кто дал ему право

кичиться перед другими людьми своей чистотой, мужеством, быть судьей над

людьми, не прощать им слабостей? Не в надменности правда сильных.

Бывают слабыми и грешные, и праведные. Различие их в том, что ничтожный

человек, совершив хороший поступок, всю жизнь кичится им, а праведник,

совершая хорошие дела, не замечает их, но годами помнит совершенный им

грех.

А он-то все гордился своим мужеством, своей прямотой, высмеивал тех,

кто проявлял слабость, робость. Но вот и он, человек, изменил  людям. Он

презирал себя, он стыдился себя. Дом, в котором он жил, свет его, тепло,

которое его согревало, - все превратилось в щепу, в сыпучий сухой песок.

Дружба с Чепыжиным, любовь к дочери, привязанность к жене, его

безнадежная любовь к Марье Ивановне - его человеческий грех и человеческое

счастье; его труд, его прекрасная наука, его любовь к матери и плач о ней,

- все ушло из его души.

Ради чего совершил он страшный грех? Все в мире ничтожно по сравнению с

тем, что он потерял. Все ничтожно по сравнению с правдой, чистотой

маленького человека, - и царство, раскинувшееся от Тихого океана до

Черного моря, и наука.

С ясностью он увидел, что еще не поздно, есть в нем еще сила поднять

голову, остаться сыном своей матери.

Он не будет искать себе утешений, оправданий. Пусть то плохое, жалкое,

подлое, что он сделал, всегда будет ему укором, всю жизнь: день и ночь

напоминает ему о себе. Нет, нет, нет! Не к подвигу надо стремиться, не к

тому, чтобы гордиться и кичиться этим подвигом.

Каждый день, каждый час, из года в год, нужно вести борьбу за свое

право быть человеком, быть добрым и чистым. И в этой борьбе не должно быть

ни гордости, ни тщеславия, одно лишь смирение. А если в страшное время

придет безвыходный час, человек не должен бояться смерти, не должен

бояться, если хочет остаться человеком.

- Ну что ж, посмотрим, - сказал он, - может быть, и хватит у меня силы.

Мама, мама, твоей силы.

 

 

 

Вечера на хуторе близ Лубянки...

После допросов Крымов лежал на койке, стонал, думал, говорил с

Каценеленбогеном.

Теперь Крымову уже не казались невероятными сводившие с ума признания

Бухарина и Рыкова, Каменева и Зиновьева, процесс троцкистов,

право-левацких центров, судьба Бубнова, Муралова, Шляпникова. С живого

тела революции сдиралась кожа, в нее хотело рядиться новое время, а

кровавое живое мясо, дымящиеся внутренности пролетарской революции шли на

свалку, новое время не нуждалось в них. Нужна была шкура революции, эту

шкуру и сдирали с живых людей. Те, кто натягивали на себя шкуру революции,

говорили ее словами, повторяли ее жесты, но имели другой мозг, другие

легкие, печень, глаза.

Сталин! Великий Сталин! Возможно, человек железной воли - самый

безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств, смирившийся покорный

слуга сегодняшнего дня, распахивающий двери перед новым временем.

Да, да, да... А те, кто не кланялся перед новым временем, шли на

свалку.

Теперь он знал, как раскалывали человека. Обыск, споротые пуговицы,

снятые очки создавали в человеке ощущение физического ничтожества. В

следовательском кабинете человек осознает, что его участие в революции,

гражданской войне - ничего не значит, его знания, его работа, - все

чепуха! И вот, значит, второе: человек не только физическое ничтожество.

Тех, которые продолжали упорствовать в своем праве быть людьми,

начинали расшатывать и разрушать, раскалывать, обламывать, размывать и

расклеивать, чтобы довести их до той степени рассыпчатости, рыхлости,

пластичности и слабости, когда люди не хотят уже ни справедливости, ни

свободы, ни даже покоя, а хотят лишь, чтобы их избавили от ставшей

ненавистной жизни.

В единстве физического и духовного человека заключался почти всегда

беспроигрышный ход следовательской работы. Душа и тело - сообщающиеся

сосуды, и, разрушая, подавляя оборону физической природы человека,

нападающая сторона всегда успешно вводила в прорыв свои подвижные

средства, овладевала душой и вынуждала человека к безоговорочной

капитуляции.

Думать обо всем этом не было сил, не думать об этом тоже не было сил.

А кто же выдал его? Кто донес? Кто оклеветал? И он чувствовал, что ему

теперь неинтересен этот вопрос.

Он всегда гордился тем, что умеет подчинять свою жизнь логике. Но

теперь было не так. Логика говорила, что сведения о его разговоре с

Троцким дала Евгения Николаевна. А вся его нынешняя жизнь, его борьба  со

следователем, его способность дышать, оставаться товарищем Крымовым

основывались на вере в то, что Женя не могла это сделать. Он удивлялся,

как мог на несколько минут потерять уверенность в этом. Не было силы,

которая могла его заставить не верить Жене. Он верил, хотя знал, что

никто, кроме Евгении Николаевны, не знал о его разговоре с Троцким, знал,

что женщины изменяют, женщины слабы, знал, что Женя бросила его, ушла от

него в тяжелую пору его жизни.

Он рассказал Каценеленбогену о допросе, но об этом случае не сказал ни

слова.

Каценеленбоген теперь не пошучивал, не балагурил.

Действительно, Крымов не ошибся в нем. Он был умен. Но страшно и

странно было все то, что говорил он. Иногда Крымову казалось, что нет

ничего несправедливого в том, что старый чекист сидит в камере внутренней

тюрьмы. Не могло быть иначе. Иногда он казался Крымову безумным.

Это был поэт, певец органов государственной безопасности.

Он с восхищением рассказал Крымову, как Сталин на последнем съезде

партии во время перерыва спросил у Ежова, почему он допустил перегибы в

карательной политике, и, когда растерявшийся Ежов ответил, что он выполнял

прямые указания Сталина, вождь, обращаясь к окружавшим его делегатам,

грустно проговорил: "И это говорит член партии".

Он рассказал об ужасе, который испытывал Ягода...

Он вспоминал великих чекистов, ценителей Вольтера, знатоков Рабле,

поклонников Верлена, когда-то руководивших работой в большом, бессонном

доме.

Он рассказал о многолетнем московском палаче, милом и тихом

старичке-латыше, который, совершая казни, просил разрешения передать

одежду казненного в детский дом. И тут же рассказал о другом исполнителе

приговоров - тот пил дни и ночи, тосковал без дела, а когда его отчислили

с работы, стал ездить в подмосковные совхозы и колол там свиней, привозил

с собой бутыли свиной крови, - говорил, что врач прописал ему пить свиную

кровь от малокровия.

Он рассказывал, как в 1937 году приводились еженощно в исполнение сотни

приговоров над осужденными без права переписки, как дымили ночные трубы

московского крематория, как мобилизованные для исполнения приговоров и

вывоза трупов комсомольцы сходили с ума.

Он рассказывал о допросе Бухарина, об упорстве Каменева... А однажды

они проговорили всю ночь до утра.

В эту ночь чекист развивал теорию, обобщал.

Каценеленбоген рассказал Крымову о поразительной судьбе

нэпмана-инженера Френкеля. Френкель в начале нэпа построил в Одессе

моторный завод. В середине двадцатых годов его арестовали и выслали в

Соловки. Сидя в Соловецком лагере, Френкель подал Сталину гениальный

проект, - старый чекист именно это слово и произнес: "гениальный".

В проекте подробно, с экономическими и техническими обоснованиями,

говорилось об использовании огромных масс заключенных для создания дорог,

плотин, гидростанций, искусственных водоемов.

Заключенный нэпман стал генерал-лейтенантом МГБ, - Хозяин оценил его

мысль.

В простоту труда, освященного простотой арестантских рот и старой

каторги, труда лопаты, кирки, топора и пилы, вторгся двадцатый век.

Лагерный мир стал впитывать в себя прогресс, он втягивал в свою орбиту

электровозы, экскаваторы, бульдозеры, электропилы, турбины" врубовые

машины, огромный автомобильный, тракторный парк. Лагерный мир осваивал

транспортную и связную авиацию, радиосвязь и селекторную связь,

станки-автоматы, современнейшие системы обогащения руд; лагерный мир

проектировал, планировал, чертил, рождал рудники, заводы, новые моря,

гигантские электростанции.

Он развивался стремительно, и старая каторга казалась рядом смешной и

трогательной, как детские кубики.

Но лагерь, говорил Каценеленбоген, все  же не поспевал за жизнью,

питавшей его. По-прежнему не использовались многие ученые и специалисты, -

они не имели отношения к технике и медицине...

Историки с мировыми именами, математики, астрономы, литературоведы,

географы, знатоки мировой  живописи, ученые, владеющие санскритом и

древними кельтскими наречиями, не имели никакого применения в системе

ГУЛАГа. Лагерь в своем развитии еще не дорос до использования этих людей

по специальности. Они работали чернорабочими либо так называемыми

придурками на мелких конторских работах и в культурно-воспитательной части

- КВЧ, либо болтались в инвалидных лагерях, не находя применения своим

знаниям, часто огромным, имеющим не только всероссийскую, но и мировую

ценность.

Крымов слушал Каценеленбогена, казалось, ученый говорит о главном деле

своей жизни. Он не только воспевал и славил. Он был исследователем, он

сравнивал, вскрывал недостатки и противоречия, сближал, противопоставлял.

Недостатки, конечно, в несравненно более мягкой форме, существовали и

по другую сторону лагерной проволоки. Немало есть в жизни людей, которые

делают не то, что могли бы, и не так, как могли, в университетах, в

редакциях, в исследовательских институтах Академии.

В лагерях, говорил Каценеленбоген, уголовные главенствовали над

политическими заключенными. Разнузданные, невежественные, ленивые и

подкупные, склонные к кровавым дракам и грабежам, уголовники тормозили

развитие трудовой и культурной жизни лагерей.

И тут же он сказал, что ведь и по ту сторону проволоки работой ученых,

крупнейших деятелей культуры подчас руководят малообразованные, неразвитые

и ограниченные люди.

Лагерь давал как бы гиперболическое, увеличенное отражение

запроволочной жизни. Но действительность по обе стороны проволоки не была

противоположна, а отвечала закону симметрии.

И тут-то он заговорил не как певец, не как мыслитель, а как пророк.

Если смело, последовательно развивать систему лагерей, освободив ее от

тормозов и недостатков, это развитие приведет к стиранию граней. Лагерю

предстоит слияние с запроволочной жизнью. В этом слиянии, в уничтожении

противоположности между лагерем и запроволочной жизнью и есть зрелость,

торжество великих принципов. При всех недостатках лагерной системы - в ней

есть одно решающее преимущество. Только в лагере принципу личной свободы в

абсолютно чистой форме противопоставлен высший принцип - разум. Этот

принцип приведет лагерь к той высоте, которая позволит ему

самоупраздниться, слиться с жизнью деревни и города.

Каценеленбогену приходилось руководить лагерными КБ - конструкторскими

бюро, - и он убедился, что ученые, инженеры способны решать самые сложные

задачи в условиях лагеря. Им по плечу любые проблемы мировой научной и

технической мысли. Нужно лишь разумно руководить людьми и создавать им

хорошие бытовые условия. Старинная байка о том, что без свободы нет науки,

- начисто неверна.

- Когда уровни сравняются, - сказал он, - и мы поставим знак равенства

между жизнью, идущей по ту и по эту сторону проволоки, репрессии станут не

нужны, мы перестанем выписывать ордера на аресты. Мы сроем тюрьмы и

политизоляторы. КВЧ - культурно-воспитательная часть - будет справляться с

любыми аномалиями. Магомет и гора пойдут навстречу друг другу.

Упразднение лагеря будет торжеством гуманизма, и в то же время

хаотический, первобытный, пещерный принцип личной свободы не выиграет, не

воспрянет после этого. Наоборот, он будет полностью преодолен.

После долгого молчания он сказал, что, может быть, через столетия

самоупразднится и эта система и в своем самоупразднении породит демократию

и личную свободу.

- Ничто не вечно под луной, - сказал он, - но мне не хотелось бы жить в

то время.

Крымов сказал ему:

- Ваши мысли безумны. Не в этом душа и сердце революции. Говорят, что

психиатры, долго проработавшие в психиатрических клиниках, сами становятся

безумными. Простите, но вас все же не зря посадили. Вы, товарищ

Каценеленбоген, наделяете органы безопасности атрибутами божества. Вас

действительно пора сменить.

Каценеленбоген добродушно кивнул:

- Да, я верю в Бога. Я темный, верующий старик. Каждая эпоха создает

божество по подобию своему. Органы безопасности разумны и могущественны,

они господствуют над человеком двадцатого века. Когда-то такой силой - и

человек обожествлял ее - были землетрясения, молнии и гром, лесные пожары.

А посадили ведь не только меня, но и вас. Вас тоже пора сменить.

Когда-нибудь выяснится, кто все же прав - вы или я.

- А старичок Дрелинг едет сейчас домой, обратно в лагерь, - сказал

Крымов, зная, что слова его не пройдут даром.

И, действительно, Каценеленбоген проговорил:

- Вот этот поганый старичок мешает моей вере.

 

 

 

Крымов услышал негромкие слова:

- Передали недавно, - наши войска завершили разгром сталинградской

группировки немцев, вроде Паулюса захватили, я, по правде, плохо разобрал.

Крымов закричал, стал биться, возить ногами по полу, захотелось

вмешаться в толпу людей в ватниках, валенках... шум их милых голосов

заглушал негромкий, шедший рядом разговор; по грудам сталинградского

кирпича с перевалочкой шел в сторону Крымова Греков.

Врач держал Крымова за руку, говорил:

- Надо бы сделать перерывчик... повторно камфару, выпадение пульса

через каждые четыре удара.

Крымов проглотил соленый ком и сказал:

- Ничего, продолжайте, медицина позволяет, я все равно не подпишу.

- Подпишешь, подпишешь, - с добродушной уверенностью заводского мастера

сказал следователь, - и не такие подписывали.

Через трое суток кончился второй допрос, и Крымов вернулся в камеру.

Дежурный положил около него завернутый в белую тряпицу пакет.

- Распишитесь, гражданин заключенный, в получении передачи, - сказал

он.

Николай Григорьевич прочел перечень предметов, написанный знакомым

почерком, - лук, чеснок, сахар, белые сухари. Под перечнем было написано:

"Твоя Женя".

Боже, Боже, он плакал...

 

 

 

 Первого апреля 1943 года Степан Федорович Спиридонов получил выписку из

решения коллегии Наркомата электростанций СССР, - ему предлагалось сдать

дела на СталГРЭСе и выехать на Урал, принять директорство на небольшой,

работавшей на торфе электростанции. Наказание было не так уж велико, ведь

могли и под суд отдать. Дома Спиридонов не сказал об этом приказе

наркомата, решил обождать решения бюро обкома. Четвертого апреля бюро

обкома вынесло ему строгий выговор за самовольное оставление в тяжелые дни

станции. Это решение тоже было мягким, могли и исключить из партии. Но

Степану Федоровичу решение бюро обкома показалось несправедливым, - ведь

товарищи в обкоме знали, что он руководил станцией до последнего дня

Сталинградской обороны, ушел на левый берег в тот день, когда началось

советское наступление, ушел, чтобы повидать дочь, родившую в трюме баржи.

На заседании бюро он попробовал спорить, но Пряхин был суров, сказал:

- Можете обжаловать решение бюро в Центральной Контрольной Комиссии,

думаю, товарищ Шкирятов сочтет наше решение половинчатым, мягким.

Степан Федорович сказал:

- Я убежден, что ЦКК отменит решение, - но, так как он много был

наслышан о Шкирятове, апелляцию подавать побоялся.

Он опасался и подозревал, что суровость Пряхина связана не только со

сталгрэсовским делом. Пряхин, конечно, помнил о родственных отношениях

Степана Федоровича с Евгенией Николаевной Шапошниковой и Крымовым, и ему

стал неприятен человек, знавший, что Пряхин и посаженный Крымов давние

знакомые.

В этой ситуации Пряхин, если б даже и хотел, никак не мог поддержать

Спиридонова. Если б он сделал это, недоброжелатели, которые всегда есть

возле сильных людей, тотчас сообщили бы куда следует, что Пряхин из

симпатии к врагу народа Крымову поддерживает его родича, шкурника

Спиридонова.

Но Пряхин, видимо, не поддерживал Спиридонова не только потому, что не

мог, а потому, что не хотел. Очевидно, Пряхину было известно, что на

СталГРЭС приехала теща Крымова, живет в одной квартире со Спиридоновым.

Вероятно, Пряхин знал и то, что Евгения Николаевна переписывается с

матерью, недавно прислала ей копию своего заявления Сталину.

Начальник областного отдела МГБ Воронин после заседания бюро обкома

столкнулся со Спиридоновым в буфете, где Степан Федорович покупал сырковую

массу и колбасу, посмотрел насмешливо и сказал насмешливо:

- Прирожденный хозяйственник Спиридонов, ему только что строгий выговор

вынесли, а он заготовками занимается.

- Семья, ничего не поделаешь, я теперь дедушкой стал, - сказал Степан

Федорович и улыбнулся жалкой, виноватой улыбкой.

Воронин тоже улыбнулся ему:

- А я думал, ты передачу собираешь.

После этих слов Спиридонов подумал: "Хорошо, что на Урал перегоняют, а

то еще совсем тут пропаду. Куда Вера с маленьким денутся?"

Он ехал на СталГРЭС в кабине полуторки и смотрел через мутное стекло на

разрушенный город, с которым скоро расстанется. Степан Федорович думал о

том, что по этому, ныне заваленному кирпичами тротуару его жена до войны

ходила на работу, думал об электросети, о том, что, когда пришлют из

Свердловска новый кабель, его уж не будет на СталГРЭСе, что у внучка от

недостаточного питания прыщи на руках и на груди. Думал: "Строгача так

строгача, в чем дело", думал, что ему не дадут медаль "За оборону

Сталинграда", и почему-то мысль о медали расстраивала его больше, чем

предстоящая разлука с городом, с которым связалась его жизнь, работа,

слезы по Марусе. Он даже громко выругался по матушке от досады, что не

дадут медали, и водитель спросил его:

- Вы кого это, Степан Федорович? Забыл чего-нибудь в обкоме?

- Забыл, забыл, - сказал Степан Федорович. - Зато он меня не забыл.

В квартире Спиридоновых было сыро и холодно. Вместо вышибленных стекол

была вставлена фанера и набиты доски, штукатурка в комнатах во многих

местах обвалилась, воду приходилось носить ведрами на третий этаж, комнаты

отапливались печурками, сделанными из жести. Одну из комнат закрыли,

кухней не пользовались, она служила кладовой для дров и картошки.

Степан Федорович, Вера с ребенком, Александра Владимировна, вслед за

ними приехавшая из Казани, жили в большой комнате, раньше служившей

столовой. В маленькой комнатке, бывшей Вериной, рядом с кухней, поселился

старик Андреев.

У Степана Федоровича была возможность произвести ремонт потолков,

поштукатурить стены, поставить кирпичные печи, - нужные мастера были на

СталГРЭСе, и материалы имелись.

Но почему-то обычно хозяйственному, напористому Степану Федоровичу не

хотелось затевать эти работы.

Видимо, и Вере, и Александре Владимировне казалось легче жить среди

военной разрухи, - ведь довоенная жизнь рухнула, зачем же было

восстанавливать квартиру, напоминать о том, что ушло и не вернется.

Через несколько дней после приезда Александры Владимировны приехала из

Ленинска невестка Андреева, Наталья. Она в Ленинске поссорилась с сестрой

покойной Варвары Александровны, оставила у нее на время сына, а сама

явилась на СталГРЭС к свекру.

Андреев рассердился, увидев невестку, сказал ей:

- Не ладила ты с Варварой, а теперь по наследству и с сестрой ее не

ладишь. Как ты Володьку там оставила?

Должно быть, Наташе жилось очень трудно в Ленинске. Войдя в комнату

Андреева, она оглядела потолок, стены и сказала:

- Как хорошо, - хотя ничего хорошего в дранке, висевшей с потолка, в

куче штукатурки в углу, в безобразной трубе не было.

Свет в комнату проходил через небольшую стеклянную заплату, вставленную

в дощатый щит, закрывавший окно.

В этом самодельном окошечке был невеселый вид, - одни лишь развалины,

остатки стен, размалеванных поэтажно синей и розовой краской, изодранное

кровельное железо...

Александра Владимировна, приехав в Сталинград, заболела. Из-за болезни

ей пришлось отложить поездку в город, она хотела посмотреть на свой

разрушенный, сгоревший дом.

Первые дни она, превозмогая болезнь, помогала Вере, - топила печь,

стирала  и сушила пеленки над жестяной печной трубой, выносила на

лестничную площадку куски штукатурки, даже пробовала носить снизу воду.

Но ей становилось все хуже, в жарко натопленной комнате ее знобило, на

холодной кухне на лбу ее вдруг выступал пот.

Ей хотелось перенести болезнь на ногах, и она не жаловалась на плохое

самочувствие. Но как-то утром, выйдя в кухню за дровами, Александра

Владимировна потеряла сознание, упала на пол и расшибла себе в кровь

голову. Степан Федорович и Вера уложили ее в постель.

Александра Владимировна, отдышавшись, подозвала Веру, сказала:

- Знаешь, мне в Казани у Людмилы тяжелей было жить, чем у вас. Я не

только для вас сюда приехала, но и для себя. Боюсь только, замучишься ты

со мной, пока я на ноги стану.

- Бабушка, мне так с вами хорошо, - сказала Вера.

А Вере, действительно, пришлось очень тяжело. Все добывалось с великим

трудом, - вода, дрова, молоко. На дворе пригревало солнце, а в комнатах

было сыро и холодно, приходилось много топить.

Маленький Митя болел желудком, плакал по ночам, материнского молока ему

не хватало. Весь день Вера топталась в комнате и в кухне, то ходила за

молоком и хлебом, стирала, мыла посуду, таскала снизу воду. Руки у нее

стали красные, лицо  обветрилось, покрылось пятнами. От усталости, от

постоянной работы на сердце стояла ровная серая тяжесть. Она не

причесывалась, редко мылась, не смотрелась в зеркало, тяжесть жизни

подмяла ее. Все время мучительно хотелось спать. К вечеру руки, ноги,

плечи ныли, тосковали по отдыху. Она ложилась, и Митя начинал плакать. Она

вставала к нему, кормила, перепеленывала, носила на руках по комнате.

Через час он вновь начинал плакать, и она опять вставала. На рассвете он

просыпался и уж больше не засыпал, и она в полумраке начинала новый день,

не выспавшись, с тяжелой, мутной головой, шла на кухню за дровами,

растапливала печь, ставила греть воду - чай для отца и бабушки принималась

за стирку. Но удивительно, она никогда теперь не раздражалась, стала

кроткой и терпеливой.

Жизнь Веры стала легче, когда из Ленинска приехала Наталья.

Андреев сразу же после приезда Наташи уехал на несколько дней в

северную часть Сталинграда, в заводской поселок. То ли он хотел посмотреть

свой дом и завод, то ли рассердился на невестку, оставившую сына в

Ленинске, то ли не хотел, чтобы она ела спиридоновский хлеб, и уехал,

оставив ей свою карточку.

Наталья, не отдохнув, в день приезда, взялась помогать Вере.

Ах, как легко и щедро работала она, какими легкими становились тяжелые

ведра, выварка, полная воды, мешок угля, едва ее сильные, молодые руки

брались за работу.

Теперь Вера стала выходить на полчасика с Митей на улицу, садилась на

камешек, смотрела, как блестит весенняя вода, как подымается пар над

степью.

Тихо было кругом, война ушла на сотни километров от Сталинграда, но

покой не вернулся с тишиной. С тишиной пришла тоска, и, казалось, легче

было, когда ныли в воздухе немецкие самолеты, гремели снарядные разрывы и

жизнь была полна огня, страха, надежды.

Вера всматривалась в покрытое гноящимися прыщами личико сына, и жалость

охватывала ее. И одновременно мучительно жалко становилось Викторова -

Боже, Боже, бедный Ваня, какой у него хиленький, худенький, плаксивый

сынок.

Потом она поднималась по заваленным мусором и битым кирпичом ступеням

на третий этаж, бралась за работу, и тоска тонула в суете, в мутной,

мыльной воде, в печном дыму, в сырости, текущей со стен.

Бабушка подзывала ее к себе, гладила по волосам, и в глазах Александры

Владимировны, всегда спокойных и ясных, появлялось невыносимо печальное и

нежное выражение.

Вера ни разу, ни с кем - ни с отцом, ни с бабушкой, ни даже с

пятимесячным Митей не говорила о Викторове.

После приезда Наташи все изменилось в квартире. Наталья соскребла

плесень со стен, побелила темные углы, отмыла грязь, казалось, намертво

въевшуюся в паркетины. Она устроила великую стирку, которую   Вера

откладывала до теплых времен, этаж за этажом очистила лестницу от мусора.

Полдня провозилась она с длинной, похожей на черного удава дымовой

трубой, - труба безобразно провисла, на стыках из нее капала смолянистая

жижа, собиралась лужицами на полу. Наталья обмазала трубу известкой,

выпрямила, подвязала проволоками, повесила на стыках пустые консервные

банки, куда капала смола.

С первого дня она подружилась с Александрой Владимировной, хотя

казалось, что шумная и дерзкая женщина, любившая говорить глупости о бабах

и мужиках, должна была не понравиться Шапошниковой. С Натальей сразу

оказались знакомы множество людей - и линейный монтер, и машинист из

турбинного зала, и водители грузовых машин.

Как-то Александра Владимировна сказала вернувшейся из очереди Наталье:

- Вас, Наташа, спрашивал товарищ один, военный.

- Грузин, верно? - сказала Наталья. - Вы его гоните, если еще раз

придет. Свататься ко мне надумал, носатый.

- Так сразу? - удивилась Александра Владимировна.

- А долго ли им. В Грузию меня зовет после войны. Для него, что ли, я

лестницу мыла.

Вечером она сказала Вере:

- Давай в город поедем, картина будет. Мишка-водитель нас на грузовой

свезет. Ты в кабину с ребенком сядешь, а я в кузове.

Вера замотала головой.

- Да поезжай ты, - сказала Александра Владимировна, - было бы мне

получше, и я бы с вами поехала.

- Нет-нет, я ни за что.

Наталья сказала:

- Жить-то надо, а то все мы тут собрались вдовцы да вдовицы.

Потом она с упреком добавила:

- Все сидишь дома, никуда пойти не хочешь, а за отцом плохо смотришь. Я

вчера стирала, у него и белье, и носки совсем рваные.

Вера взяла ребенка на руки, вышла с ним на кухню.

- Митенька, ведь мама твоя не вдова, скажи?.. - спросила она.

Степан Федорович все эти дни был очень внимателен к Александре

Владимировне, дважды привозил к ней из города врача, помогал Вере ставить

ей банки, иногда совал в руку конфету и говорил:

- Вере не отдавайте, я ей уже дал, это специально вам, в буфете были.

Александра Владимировна понимала, что Степана Федоровича мучили

неприятности. Но когда она спрашивала его, есть ли новости из обкома,

Степан Федорович качал головой и начинал говорить о чем-нибудь другом.

Лишь в тот вечер, когда его известили о предстоящем разборе его дела,

Степан Федорович, придя домой, сел на кровать рядом с Александрой

Владимировной и сказал:

- Что я наделал, Маруся бы с ума сошла, если б знала о моих делах.

- В чем же вас обвиняют? - спросила Александра Владимировна.

- Кругом виноват, - сказал он.

В комнату вошли Наталья и Вера, и разговор прервался.

Александра Владимировна, глядя на Наталью, подумала, что есть такая

сильная, упрямая красота, с  которой тяжелая жизнь ничего не может



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.