Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Греч Николай Иванович 19 страница



Все были в оцепенении. Разбойники остановились и с изумлением глядели на плачущего атамана. Женщины с нетерпением ждали развязки. "В какую пропасть ты низвергся!" - сказал я ему. "Молчи! - вскричал он, опомнившись. - Не растравляй ран моих. Я злодей, я изверг, бежал из полку, был схвачен, приговорен к смерти, успел опять уйти, и - ты видишь! Ступай с богом! И если услышишь, что повесили русского мародера, вздохни и помолись за него. Кондуктор, почтальон! - прибавил он разбойничьим французским наречием. Садитесь и погоняйте, а вы, ребята, назад за мною. Прости, Ветлин! Вот до чего доводит разврат молодых лет!" - Он захлопнул дверцы. Дилижанс покатился. Чрез час мы приехали в Монс.

Далее не могу описывать. На земле есть краски для изображения мрака, для подражания всем постепенностям отражения солнца, но самые лучи небесные неуловимы, неизобразимы. Я узнал Надежду, она узнала меня, узнала мою страсть, пламенную, чистую, безотрадную, узнала мое сиротство, страдания моего детства, заблуждения юных лет и возвращение на стезю добра - ее рукою, ее мыслию. Графиня поселилась в Схевенингене для употребления тамошних морских бань, я был у них ежедневно.

При наступлении осени нам сказан был поход... Я простился с Надеждою. Взаимная клятва - не принадлежать никому другому - была нашим последним словом. Мы переписываемся очень редко, только в самых важных случаях, и то языком холодности, равнодушия и светских приличий. Повторение, подтверждение моей любви заключается в условленном парафе, которым я оканчиваю подпись своего имени. Думают, что якорь означает мое звание, - нет: он значит Надежду. Вот уже полтора года, что мы расстались. Графиня сбиралась приехать в Петербург по своему процессу. Она жила врозь с мужем и пользовалась своим участком в общем имении, не заботясь о формах. Теперь муж ее умер, и его родственники отнимают у нее родовое ее имущество. Я жду ее, жду Надежды, как отсрочки смертного часа. Уверен, что она даст мне знать о своем приезде, однако везде ищу ее: когда бываю в Петербурге, езжу в театры, на балы: авось-либо! Гадаю на картах, но моя дама никак не хочет пасть на мою сторону. Я проиграл на нее в уме целые миллионы. С нелепою мыслию отыскать Надежду отправился я и на бал к Лютнину и нашел - вас! Я слыхал о предстоящем вашем возвращении, думал, что вы уже в Петербурге, но не смел отыскивать. Прежняя жизнь набросила темную тень на мое существование. Меня чуждаются, бегают, смешав историю Хлыстова с моею, говорят, что я разбойничал в Голландии на больших дорогах и ограбил одну русскую графиню. Дайте злословию малую точку: люди распространят ее на целый круг солнечный. Одна Надежда меня знает: теперь, вероятно, знаете и вы. Благодетель моего детства! Не отриньте меня. Постараюсь быть вас достойным.

Случай наделил вас сокровищем, за которое я отдал бы жизнь свою, если б она еще мне принадлежала. Это изображение младенца-ангела. Поверите ли, что это портрет моей Надежды? Такова она была, конечно, в своем младенчестве; такою преобразится, когда придет ей время улететь в свою небесную отчизну... Простите хитрость, употребленную мною для того, чтоб высказать вам, что у меня лежало на сердце. Изустно я не мог бы передать вам всего этого: при некоторых обстоятельствах моей жизни - я не мог бы взглянуть на вас; при других - не нашел бы слов, чтоб их выразить.

Сергей Ветлин

XLIX

Чтение этой искренней исповеди произвело в Кемском глубокое впечатление. Он долго глядел на подпись, желая удостовериться, точно ли это тот Ветлин, о котором гремит в свете такая дурная слава, подошел к портрету дочери Берилова, поднял покрывало и долго всматривался в черты лица ее, повторяя в уме прочитанное. Ему теперь этот лик казался знакомым, своим, родным: в улыбке ангельской чудился ему привет давнишнего друга. Он опустил покрывало в раздумье. "Но отец Надежды умер - это точные слова Ветлина, а этот Берилов... может быть, иной! Нет! Не может статься: ее зовут Надеждою Андреевною".

Он горел нетерпением разгадать эту непостижимую тайну. Берилова не было дома уже недели четыре. Кемский велел позвать Акулину Никитичну и стал расспрашивать ее о семейственных отношениях живописца. Никитична разлилась широким и быстрым потоком слов, но в них нельзя было ни до чего добраться. Она поселилась у Берилова за десять лет пред тем, чрез полгода по кончине Настасьи Родионовны, и только от соседок слышала, что у Берилова была дочь, сирота без матери; что Родионовна оставляла ее без всякого призору, что Берилов, наконец, отдал ее в чужие руки и потом получил известие о ее смерти. Никитична не раз допытывалась у самого хозяина своего о семейных его делах, но, как и во всем ином, не могла добиться толку, знала только, что он бросил свое дите и никогда о нем не вспоминал. Кемский отпустил Акулину Никитичну: ее слова еще более смешали все его понятия. Берилов нерассудителен, неосторожен, забывчив, бестолков, но сердце у него доброе: мог ли он бросить, забыть свое дитя? "Всякий человек есть загадка! - думал Кемский. - Мало ли людей, достойных уважения во всех отношениях, платят дань слабости своей природы в одном каком-нибудь пункте!"

Душевное участие в горестной судьбе Ветлина, недоумение и безотрадное чувство невозможности удовлетворить влечению своего сердца - все это подернуло душу Кемского мрачным покровом. Грудь его стеснилась, дыхание сжалось... Весеннее солнце, играя в окнах, манило его на чистый воздух. Он вышел на крыльцо. Это было в один из тех неизъяснимо приятных дней петербургского апреля, когда солнце как будто невзначай лучами благодатными согревает атмосферу и дает предчувствовать наслаждения лета. Воздух был тих, свеж, но тепел. Птицы пели. Деревья стояли еще обнаженные, но травка на лугах уже пробивалась. Кемский прошел в сад. Подле оранжерей и парников выставлены были цветочные горшки. Заключенные дотоле в душной искусственной атмосфере, нежные растения пили в себя живительное дыхание весны.

Он шел далее и далее, к одному заветному месту, которого не смели касаться ни топор, ни заступ садовника. Один этот уголок из всего обширного сада, посреди которого построен был дом, занимаемый Кемским, оставался в первобытном своем состоянии; два вросшие в землю надгробные камня уцелели на бывшем кладбище. Вокруг них росли густые рябины, посаженные с незапамятных времен. Ветхая деревянная скамья прислонялась к дереву. При уничтожении бывшего тут кладбища новый владелец этого места получил от неизвестного лица записку, в которой просили его не тревожить покойников, лежащих в этих двух могилах. Он свято исполнил требование родственной любви: огородил это место, расчищал, складывал дерном, осыпал песком и, продавая дом другому, включил в купчую условие о хранении двух могил в прежнем их виде. Между тем никто не приходил на эти могилы, никто о них не осведомлялся. Кемский услышал эту историю зимой, когда переехал в новую квартиру; с горестным чувством смотрел он в окно на опушенные инеем деревья, осенявшие этот укромный уголок. Не прошло полувека с тех пор, как оставлено это кладбище, а уже все следы его изгладились. Вздохи и стоны сетовавших над свежими могилами исчезли в воздухе, слезы плакавших иссякли на сырой земле, приявшей в себя останки друзей и родных. Только две могилы из тысяч охраняются от общего уравнения, и они исчезнут с памятию тех, которые нашли в них приют и успокоение.

Земля еще не совершенно обсохла, и на тропинке видны были свежие следы. Кемский машинально шел по этим следам и очутился под рябинами. Кто-то сидел на скамье, опершись на трость и вперив глаза в надгробные камни. Кемский, увидев человека, хотел воротиться, но шелест шагов изменил ему. Сидевший на скамье оборотился в его сторону; сребристые седины сверкнули из-под шляпы.

- Извините, - сказал Кемский, - я думал, что здесь нет никого.

- Ничего-с! - отвечал незнакомец, приподнялся с трудом, и Кемский увидел в нем Алимари.

- Алимари, друг мой! - вскричал он в исступлении и кинулся к нему на шею. - Вы здесь! Узнаете ли вы меня? Узнаете ли Кемского?

- Князь! - воскликнул Алимари, и они обнялись в безмолвном восторге.

Когда миновали первые секунды радостного исступления, Кемский всмотрелся в Алимари, которого не видал с лишком семнадцать лет. Казалось, он не устарел с того времени, только высох и сгорбился; глаза его сверкали прежним пламенем, голос его раздавался в слухе и душе собеседника прежнею гармониею. Князь не мог не изъявить своей радости, что видит его бодрого и здорового.

- Да, - отвечал Алимари. - Девяностотрехлетняя хижина разрушается, но жительница ее не ветшает. Скажу более: теперь душе моей легче и свободнее: оковы тления не тяготят ее так, как в бывалые годы. Куда не достигнет глаз телесный, туда проникают взоры духа. А вы, князь?

- Я не одинок с некоторого времени и только теперь начинаю благодарить вас за сохранение моей жизни: еще есть люди, которым мое существование в мире может быть полезно и благодетельно.

- Живите для дружбы и добра! - возразил Алимари. - Они усладят ваше существование. Я же, по обету моему, пришел сюда, на север, сложить мои кости подле драгоценного мне праха. Зимою был я в Лиссабоне; теперь я здесь - вот могилы отца моего и матери. Я не плачу. Слезы у меня иссякли; они претворились во внутреннее ощущение тоски, надежды и умиления.

Друзья вошли в дом. Кемский предложил новому своему гостю у него поселиться. Алимари охотно на то согласился. С ближнего постоялого двора принесли его небольшой скарб, чемодан и сундучок, и он чрез час сидел уже дома, на диване, с старинным другом и слушал повесть жизни его со времени разлуки в Триесте.

- Вот, друг мой, - сказал Кемский наконец, - что ожидало меня в этом свете, где вы заставили меня скитаться. Если б я истек кровью в Ницце, то не испытал бы много горя. Ужаснейшие из терзаний суть одиночество и разочарование в людях. Племянники мои, племянница - люди недостойные моей любви и уважения, и им я никогда не оставлю своего имения. Если б вы знали, как они терзали моих бедных крестьян! О собственном имении, о доходах, о деньгах я не думаю. Понуждаюсь, потерплю несколько времени, чтоб выручить имение из залога, а там - что бог даст! Дети Элимова не заслуживают моей любви; крестник его, Ветлин, один мне друг, родственник... Употреблю все силы, чтоб сделать счастливым хоть его. Злодеи не довольствовались тем, что лишили его всякой помощи, они развратили было его душу!

Никогда еще Кемский не отзывался о своих родственниках так решительно, никогда не дерзал называть их злодеями. Но в прежнее время они действовали против него одного: теперь он вооружался за другого. Он рассказал другу своему о судьбе Ветлина и сообщил недоумения свои о дочери живописца Берилова.

- Вот она! Вот этот ангельский лик, который услаждает меня в минуты страданий и тоски душевной! - сказал он, отдернув покрывало.

Алимари смотрел на нее со вниманием.

- Портрет должен быть похож, - сказал он наконец, - такая выразительность не может быть вымыслом. А это вы? - спросил он, оборотясь к портрету Берилова.

- Видно, зрение ваше притупляется, - сказал Кемский, улыбаясь, - это портрет моего жильца и друга, добрейшего человека в мире, Андрея Федоровича Берилова, с которым я познакомился в Токсове, в тот самый вечер, как в первый раз увиделся с вами. Помните ли? Это было на другой день после странного видения на петербургском небе.

Алимари, вооружась увеличительным стеклом, посматривал на изображение дитяти, на портрет Берилова, на князя и размышлял о чем-то в недоумении...

Свидание с почтенным Алимари преисполнило душу Кемского благоговейною признательностью к Провидению: оно позволило ему увидеть в здешней жизни человека, к которому он был привязан всею душою. Теперь он еще с большим нетерпением ожидал Берилова, чтоб разделить с ним радость этой неожиданной встречи, воображал, как усладительно втроем будут жить во временах прошедших... Алимари душою действительно был прежний, но телом склонялся к земле. Можно было сказать, что он жил с солнцем: доколе благотворные лучи дневного светила озаряли горизонт, он ходил, говорил, действовал, как всегда или еще с большею ясностью, твердостью и силою, но при наступлении сумерек впадал в тихую дремоту и пробуждался не ранее восхода солнечного, тогда мало-помалу просыпалась душа его, и, когда солнце появлялось все на горизонте, исчезала и дремота его совершенно. Душа обновлялась. Все воспоминания в нем воскресали: он жил поспешно, быстро, жадно до нового наступления ночи.

Беседа друзей дня чрез два склонилась на предмет, который задолго до того занимал их мысли. Кемский поведал другу своему, что прежняя мечта его живет с ним доныне, что она не оставляет его ни в шуме светской жизни, ни в тиши уединения.

- Я уже перестал называть ее черною женщиною, - сказал он. - Это моя Наташа! И прежде, в первые дни знакомства моего с покойною женою моею, я находил в ней поразительное сходство с моею мечтою; теперь обе они слились в одно, теперь появление милого призрака есть для меня награда, утешение, отрада. В зимние вечера она сидит подле меня, склоняясь на плечо мое, она закрывает нежною рукою усталые мои вежди, когда я кончаю дневные труды свои, она отходит от одра моего, когда я поутру открываю глаза. И в эту самую минуту, Наташа, я вижу тебя!

- Вы увидите ее, - сказал Алимари, - не в мечте! И я с священным трепетом помышляю каждый вечер об ожидающем меня блаженстве, думаю, не наступил ли уже час свидания с Антигоною и детьми моими? И погружаюсь в забвение земного существа моего, но воображение мое совершенно истощилось: никакое видение, никакой призрак не нарушает, не услаждает моего покоя. При восходе солнечном возникаю вновь из ничтожества и думаю: еще день! Боже мой! Чем долее ты меня испытываешь в здешнем мире, тем вернее моей душе залог благости Твоей в будущем!

Кемский спросил у него, занимается ли он по-прежнему изучением природы.

- Это мое всегдашнее занятие, - отвечал Алимари, - хотя последствие всех моих наблюдений и умозрений одно и то же: знаю, что я ничего не знаю. Многие явления и случаи в жизни и в свете, кажущиеся нам теперь непостижимыми и чудесными, сделаются ясны и понятны со временем, но общие законы, по которым мир и все в нем сущее рождается, живет и преходит, останутся тайною. Успехи наши в течение тысячелетий - это десять шагов человеческих, пройденных муравьем на странствии вокруг земного шара. Но если бренными глазами, слабыми орудиями чувств, не могу проникнуть в глубину земного и небесного творения, мысль моя, не знающая вериг пространства и времени, возлетает к невидимому, но познаваемому средоточию. К сознанию собственного нашего ничтожества необходимо присоединяется сознание верховного Разума, в котором теряется и мысль моя, и вся огромная видимая вселенная. Изучение природы ныне облеклось для меня светлым лучом духовного мира. Прежде сего удивлялся я, с одной стороны, огромности небесных светил, неизмеримости безвоздушного пространства, с другой - мелкости животных и растений микроскопических, старался истолковать себе восхождение существ от грубого безжизненного камня к совершеннейшему земнородному - человеку. Теперь, наоборот, мыслию низвожу на землю могущество и благость бога, духом его проникаю все, бывшее, сущее и будущее в мире, и дыханием его оживляю как гранитные утесы, так и мысли человеческие. Я удостоверился теперь, более нежели когда-нибудь, что смерти нет в природе, что видимые нами предметы, исчезая в вещественном мире, только принимают другой вид, и дух наш, оставляя бренное тело, стремится неведомыми путями к началу, недоступному в здешнем мире.

- Так вы принимаете общую жизнь во всей природе, вечное круговращение, беспрерывное самоизменение форм ее? - спросил Кемский.

- Принимаю это, - отвечал Алимари, - но причину существования и жизни природы нахожу вне ее, в существе высочайшем, премудрейшем. Нам невозможно вообразить себе в мире что-либо сущее без причины и без последствий. И самые злейшие безбожники согласны в том, что окружающий человека мир разнородных сил, являющийся в своих действиях на пего, должен иметь свою начальную причину. Они говорят, что эта причина всех явлений в мире заключается в таинственных, согласных между собою действиях сил природы, которых существа мы познать не можем. Природа, толкуют они, существует так от века, действовала так всегда, производила явления и перемены, сама того не зная. Следственно, по этому учению, самое совершенное существо в мире есть человек, ибо он сознает свое существование? Следственно, природа произвела существа, которые совершеннее, выше, превосходнее ее самой? Следственно, Вселенная есть мертвая машина, которая сама себя не знает, а производит существа, достойные, в сравнении с нею, быть божествами? Нелепость этой мысли очевидна. Если, по законам моего разума, должна быть всему общая, начальная причина, то она не может быть несовершеннее меня. Эта чудесная гармония в мироздании, эти рассчитанные, измеренные, взвешенные законы тайных сил природы, движущих Вселенною, суть мысль столь великая, какой ни я, ни другой смертный никогда из себя родить не может. И из этой мысли вывожу я существование произведений ее, соразмерной с нею силы, самодеятельной и познающей, как душа моя, только в высшей, недосягаемой, невообразимой степени. Во сколько крат дела рук и ума человеческого слабее, ничтожнее устройства вселенной, во столько крат мудрость и сила человека ниже мудрости и силы всевысочайшего существа. Не разрушая законов разума, не можем изгнать из мира сего всеустрояющей, владычествующей, всеоживляющей силы. Человек, по самопознанию души своей, по отличным своим качествам, стоит на высшей ступени в земном порядке вещей. И важнейшее доказательство превосходства его есть то, что он разумом своим принужден верить в бога: он видит в боге источник своего существа и в душе своей созерцает отблеск вечного, святого виновника всего сущего в мире. Пусть своекорыстный лжемудрец не для убеждения других, а для удовлетворения своему тщеславию сбивает понятия, нижет сомнения и мечтает быть великим, доказав, что нет бога! Глас всей природы заглушает его дерзкие слова! И этот глас громче всего раздается в глубине нашей души, которая есть отблеск, искра того духовного светила, вокруг которого вращаются мириады миров видимых. Есть бог всемогущий, всемилосердный - не мертвая природа, без воли, без самопознания! Я создание этого высочайшего, святейшего существа; я духом с ним один. Смерть меня не устрашает: она есть не уничтожение существа моего, а разрешение духа от уз, называемых у нас телом. Дух, исходящий от бога, знает свою родину: он стремится туда, из конечного в бесконечное, из временного в вечное. И в здешней жизни человек начинает воспитание свое для будущей, освобождением себя от чувственного, земного, растительного, животного, пробуждением в себе жизни духовной. Чистота телесная есть охранение нашего тела от прикосновения безжизненной природы; чистота духовная освобождение души от наростов грубых, животных. Добрые дела, заглушение самолюбия, своекорыстия, зависти, гнева суть слабые подражания благости вышней, мерцающие отблески солнечного луча, преломленного тучами и туманами земной атмосферы.

Изучение окружающей нас природы предшествует исследованию способностей и сил нашей души, и, познав свойство души своей, возносимся мы к вечному ее источнику. И здесь благость небесная не оставляет нас, слабых и близоруких. Там, где земные наблюдения, сбивчивые умозаключения человека теряют нить в темном лабиринте, - возникает искра божественного откровения и ведет нас к началу света. Религия христианская есть окончание, довершение, освящение наших благоговейных наблюдений, и в ее учении разрешаются все вопросы, какие только могут возникнуть в уме человека о причине и конечной цели существования мира и души его!

L

Слова Алимари были прерваны шумом и криком в сенях. Кемский поспешил узнать о причине этого нарушения тишины в укромном его приюте и увидел в передней комнате Берилова, но в каком положении! Он был бледен, расстроен, глаза его сомкнуты; два человека ввели его в комнату под руки и посадили в кресла. Он открыл глаза, томные, мутные, и, увидев князя, сказал прерывающимся голосом:

- Слава богу, что еще вас вижу! Я думал, что живой не доеду. Отпустите этих добрых людей и дайте мне опомниться. Дайте пожить, чтоб я мог рассказать вам все-все!

Он впал в беспамятство от истощения сил этим продолжительным разговором. Его раздели, положили в постель, привели в чувство, напоили теплым чаем. Он заснул, но во сне вздрагивал, как будто от испуга, стонал и произносил невнятные слова.

Князь спросил у провожатых, кто они и откуда привезли Берилова. Один из них отвечал, что они служители живущего на петергофской дороге коллежского асессора Лемешева, у которого Берилов провел несколько дней, занимаясь работою; дня за четыре он занемог, но сегодня утром болезнь его усилилась; он начал бредить и требовал, чтоб его немедленно отвезли домой. Желание его исполнили: дорогою он тосковал и жаловался, что живой до дому не доедет. Более люди ничего сказать не могли. Их отпустили.

Берилов проснулся чрез несколько времени. Призвали врача. Он нашел, что больной страдает нервами, что болезнь его усилена, вероятно, испугом или каким-либо другим потрясением, что она может сделаться опасною. Это было сказано не в присутствии Берилова, но он сам догадывался, что находится в сомнительном положении, и, лишь только собрался с мыслями, потребовал, чтоб князь непременно его выслушал. Какая-то сверхъестественная сила оживляла его душу; мысли его были связнее, выражения короче и яснее обыкновенного.

Кемский и Алимари с нетерпением и страхом сели подле его постели и узнали причину страданий и испуга доброго артиста.

Он жил около месяца в Нарве у одного тамошнего помещика, человека доброго и зажиточного, и перерисовывал старинный альбом, в котором хозяин его на странствиях своих по разным землям Европы и Азии изображал предметы, казавшиеся ему достойными внимания. Работа кончилась. Помещик, привыкший в деревне рассчитывать всякую наличную копейку, впрочем, тороватый на хлеб-соль, заплатил Берилову очень скудно.

Художник принял плату без возражения, но на прощанье заметил, что едва ли за эти деньги доедет до Петербурга. Тогда помещик взялся доставить ему случай проехать даром и в тот же день нашел попутчика, который согласился довезти Берилова без платы с тем, чтоб он по приезде снял с него портрет. Что могло быть лучше этого? Простодушный Берилов искренно поблагодарил своего хозяина за угощение и попечение и пустился в путь с новым своим знакомцем в покойном дормезе со всеми дорожными удобствами. Этот новый знакомец был Лемешев, один из самых искусных, бессовестных и опасных ябедников во всей Российской Империи. Он приезжал в Нарву на юридическое совещание к сосланному туда на жительство взяточнику, имевшему надобность в его пособии для того, чтоб низложить и уничтожить врагов своих и доказать правительству и свету свою честность, бескорыстие и усердие к службе.

На первых верстах пути Берилов, при всей недальновидности своей, догадался, с кем едет. Коварный, зверский нрав Лемешева, гнусный образ мыслей, самые мошеннические правила, прикрываемые ссылками на законы и набожными возгласами, устрашили боязливого художника. Он прижался к углу кареты, рассматривал лицо Лемешева, на котором изображалась яркими чертами черная его душа, и старался затвердить в памяти эту редкую физиономию, чтобы в случае надобности воспользоваться ею для изображения нечистого духа. Он не мог дождаться приезда в Петербург, считал версты с нетерпением. Оставалось до города семь верст. Берилов рассчитывал, что чрез час времени будет он в своем приюте, увидит своего ненаглядного князя, закаивался впредь отлучаться так далеко и ездить с чужими людьми. Вдруг карета своротила с большой дороги направо. "Что это значит, - спросил Берилов в испуге, - разве нет прямой дороги?" - "Я живу на даче", - холодно отвечал Лемешев. "На даче, в апреле месяце? - подумал Берилов. - Странный вкус!" Лемешев действительно жил на даче, но не по вкусу: ему воспрещен был за ябедничество въезд в столицу, и он основал свой разбойничий вертеп в семи верстах от Петербурга. Туда являлись к нему челобитчики за советами и пособием, помощники и поверенные его, практические ходатаи по судам - за наставлениями и приказаниями... Карета остановилась в версте от большой дороги у подъезда огромной дачи, окруженной рощею. Берилов, вышедши из экипажа, поблагодарил Лемешева за одолжение и объявил, что дойдет до города пешком. "А условие написать мой портрет?" спросил Лемешев. "Не премину исполнить, Степан Назарьевич, - отвечал Берилов, - куплю новых красок, да и кисточки мои поистерлись. Не позже недели явлюсь к вам и все исправлю". - "Те, те, те! - захрюкал Лемешев. - Обманешь да в лес уйдешь. Знаю я вас, художников: вы все плуты, лентяи и пьяницы. Нет, братец! Уговор лучше денег: оставайся у меня, да исполни условие. До окончания портрета тебя не выпущу, а за красками да пензелями сам пошлю в город. Ты еще черт знает какой счет подашь за эту дрянь!"

Берилов ужаснулся, догадавшись, в какие руки попал, но делать было нечего: он обязан был оставаться. В самом доме ожидали его картины и сцены еще неприятнейшие. У Лемешева была хозяйка, матросская жена, развратная, грубая, пьяная тварь, которой он во всем повиновался, и от этой четы произошли достойные ее исчадия, человек шесть уродов физических и нравственных. Лемешев нянчился с младшими, как орангутанг, и с наслаждением слушал рассказы старших о том, как они убивают собак и кошек, разоряют птичьи гнезда и крадут огурцы в соседних огородах. Берилов прилежно занялся работою, и она шла с рук очень скоро, потому что вообще зверей писать легче, нежели людей, да и сам художник горел нетерпением вырваться из этой преисподней. Отвратительные явления, которых он был свидетелем, расстроили его нервы: он чувствовал головокружение и дурноту. Сидя за жирным обедом и ужином Лемешева, который к прочим нравственным качествам своим присовокуплял обжорство и пьянство, он не мог ни есть, ни пить: всякая пища казалась ему там отравленною. В один вечер пьяный Лемешев подрался с нетрезвою своею Венерою и чуть было не прибил гостя, который хотел укрыть детей от его бешенства.

На другой день Берилов проснулся с зарею и, раздумав о своем положении, чувствуя беспрерывно возрастающее изнеможение, решился собрать все силы и в этот же день кончить портрет, чтобы еще до вечера выбраться домой. Он оделся, сошел из светелки, в которой была отведена ему квартира, в нижний этаж, пробрался в залу, где обыкновенно работал, и тихохонько занялся своим делом. В ближней комнате, отделявшейся от залы досчатою стеною, раздавались голоса, в которых он с отвращением различил хриплый орган своего хозяина. Он продолжал работу, стараясь не слушать, что там говорится, но вдруг был поражен следующими словами, громко прочитанными Лемешевым: "А вследствие сего и просят, дабы благоволено было помянутого дядю их, отставного полковника князя Алексея, княж Федорова сына Кемского, яко находящегося в сумасшествии, в силу высочайшего указа июля 8-го 1815 года, посадить в дом умалишенных". - "Браво! Лихо!" - закричал другой голос, и кто-то захлопал в ладоши. "Не бывал ли дядюшка ваш в Италии?" - спросил Лемешев. "Был, во время Суворова, - отвечал другой голос, - ранен, отдался в плен и под разными предлогами шатался там несколько лет; от этого и началось расстройство нашего имения". - "Весьма хорошо и прилично, - возразил Лемешев. - К доказательствам его сумасшествия прибавим, что он находится без ума и памяти, в какое беспамятное состояние люди легко приводятся в Италии, как то известно по статистике". "Благодетель, спаситель мой! - закричал второй голос. - Позвольте выпить еще за ваше здоровье!" - Хлопнула пробка, зашипело шампанское, и бокалы чокнулись.

Берилов, ни живой ни мертвый, подошел к стене, отделявшей его от разговаривавших, сел на стул, притаил дыхание и, прилежно вслушиваясь, узнал о гнуснейшем заговоре против его друга. У Лемешева сидел Платон Сергеевич Элимов, который за несколько времени до того принужден был выйти из военной службы по поводу пощечины (данной им или полученной - об этом показания разногласят) и теперь занялся устроением фамильных дел. Он объявил матери, что намерен спасти родовое свое имение, доказав, что князь помешался в уме и даже для общественной безопасности должен быть посажен на цепь. Алевтина изумилась, испугалась и умоляла сына бросить это намерение. Даже Тряпицын советовал оставить сии экстренные меры, обнадеживая Платона, что дядя его и без того скоро отправится на тот свет от своих сумасбродных воображений. Платон разбранил свою мать, едва не прибил вотчима и его наставника и обратился с своим иском к Лемешеву, которого ему рекомендовали как человека, весьма искусного в ведении тяжебных дел. Платон производил это дело с согласия брата и сестры, которые дали ему совершенное полномочие, и, приезжая к Лемешеву по вечерам, просиживал ночи с этим достойным помощником. Не было гнусности, которой бы они не вплели в свое прошение: Ветлина объявили они побочным сыном князя, а Хвалынского, управлявшего его имением, обвинили в подлогах, краже и грабежах, вследствие которых князь приведен в совершенную нищету, от чего расстроенный его рассудок еще более повредился. Берилов слышал все это, потому что нынешнее совещание было окончательное: бумаги были изготовлены, только переписать на гербовой и подать. Когда пробило шесть часов, Лемешев и Элимов расстались с неоднократными лобызаниями и уверениями, с одной стороны, в усердном старании и неминуемом успехе дела, с другой - в чувствительнейшей благодарности.

Берилов видел из окна, как Платон Элимов в партикулярной шинели, но еще в военной фуражке, сел на парные дрожки, и они полетели со двора. Испуганный, встревоженный артист с трудом взобрался в свою светелку и там, в ужасе и лихорадке, бросился на постель. Его долго дожидались внизу, но видя, что он не сходит, послали за ним слугу. Живописец велел сказать, что он болен, что портрет кончен и что он непременно хочет воротиться в город. Лемешев не поверил слуге, отправился сам к своему гостю и действительно нашел его в величайшем расстройстве. Опасаясь следствий и посещения земского суда в случае скоропостижной смерти человека, забредшего к нему в глушь, он отправил его в Петербург с двумя слугами... Кончив рассказ с напряжением всех сил своих, Берилов обнял князя и, вскричав:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.