Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Критическая философия истории 47 страница



У нас нет необходимости долго комментировать философский историзм, нам достаточно напомнить концепцию Дильтея. С его точки зрения, якобы нет развивающейся философии, а есть миропонимание, синтезы различных элементов (научных, социальных, метафизических), обязательно вовлеченных в иррациональное становление, поскольку они выражают человеческую душу (не имеет значения констатация ли это некоторых жизненных положений, некоторых типов доктрин или некоторых антиномий).

Несомненно, Дильтей стремился защитить строгую философию либо до, либо после мировоззрений. До — в порядке методологии или критики наук, после — в порядке рефлексии над людьми и над их историей. Но позитивизм, с которым был связан Дильтей в Германии, быстро исчез, и феноменологи утверждали, что метафизика предшествует и всегда доминирует теорию познания, лишенную таким образом автономии, которая ей позволяла избегать релятивности Weltanschauungen6. Раз установлен систематический характер философии, нужно было либо покинуть историзм, либо противопоставить понимание мира и Philosophie als strenge Wissenschaft7: отсюда решающий смысл известной статьи Гуссерля.

Историзм как смесь скептицизма и иррационализма является скорее не философией, а суррогатом философии, не достигающим своей цели, поскольку люди не живут ни в тех мирах, которые представляют другие мировоззрения, ни в чистом мировоззрении. Теоретически положение абсурдно, но психологически понятно. Было признано, что всякая философия имеет метафизический характер и неотделима от конкретного человека, который стремится одновременно к целостному схватыванию и к самосознанию. Субъект есть не трансцендентальное «Я», а общественный и личностный человек. Кризис историзма связан с столкновением этих противоречивых идей: открывают невозможность философской истины и невозможность не философствовать.

Исторически этот период обозначает завершение или скорее распад эволюционизма. История выигрывала в авторитете в той мере, в какой духовные миры потеряли в стабильности и в автономии. Она появляется как принцип движения, который пересекает и захватывает все деяния, причину и совокупность отдельных становлений. Человек чтит, но стремится проникнуть в эту тайную силу, Бога или демиурга тех, кто потерял всякую веру в науку и в разум.

§ 2. Преодоления историзма

Историзм н основном определяется как замена мифа становления мифом прогресса. Та же покорность анонимной судьбе, но вместо уверенного

оптимизма, что будущее будет лучше, чем настоящее, нечто вроде пессимизма или агностицизма. Историческое движение безразлично к желаниям людей, по крайней мере, к рациональным или моральным пожеланиям. Будущее будет другим, ни лучшим, ни худшим. Освобождение от историзма означает прежде всего преодоление фатализма.

Историческая цельность существует не для себя, а для нас. Мы ее составляем из ретроспективно собранных и установленных фрагментов благодаря единству нашего интереса или единству, которое мы придаем эпохам или культурам. Непосредственное наблюдение нам показывает множество действий, а в объекте — пробелы необходимости. Прерывность каузальной нити оставляет место действию, незавершенность и разнообразие миров — решениям личностей.

Верно, что сила истории не носит мифологического характера. В социальных преобразованиях человек ставит на карту не только свой комфорт или свободу, он рискует своей душой. По мере того, как историки,


порывая с искусственным расчленением, постарались снова увидеть единые коллективы, они доказали взаимозависимость функций, начиная от изготовления орудий и кончая созданием метафизик. Ни рассеивание детерминизма, ни плюралистичность логических автономий не вырывают нас из тирании общей судьбы.

Нельзя зафиксировать границы воздействия, которое осуществляет общественный режим над мыслями. Преобразование институтов рискует перевернуть психологию людей (хотя самые глубокие преобразования чаще всего осуществляются сами по себе, без добровольного сотрудничества индивидов). Несмотря на это, распад исторической целостности позволяет преодолеть покорность, открывая свободу и обязанность выбора победить нигилизм через объективное познание и философскую рефлексию.

Очевидно, философии истории рушатся под ударами релятивистской аргументации. Никакая интеллектуальная конструкция больше близко не связывается с действительностью и больше не разъединяет его становление. Но не ставит ли историзм под вопрос легитимность нашей попытки? Если критика всегда следует за онтологией и если последняя выражает жизненную позицию, то не сводится ли наша теория истории без нашего ведома к личному опыту или к личной воле?

Этот вопрос не вытекает из гиперболического сомнения, он обозначает необходимое усиление рефлексии над самим собой. Мы будем анализировать плюралистичность философий истории в следующих двух параграфах, но уже теперь мы можем, используя приобретенные результаты, обозначить пределы релятивизма.

Закономерно отмечают, что исторические или социологические исследования связаны с экстранаучными намерениями. Что не исключает, а, совсем напротив, предполагает, что в зависимости от свидетельств или документов высказывания, излагающие факты или отношения, должны быть либо истинными, либо ложными (либо более или менее вероятными). Экспериментальное поле, концепты-организаторы, поставленные вопросы

изменяются и ведут к обновлению исторических перспектив. Внутри целого, которое изменяется вместе с историей, различают сферу частичной или гипотетической истины. Об этом разъединении мы писали в этой книге и показали его абстрактную обоснованность и реальные трудности.

Аргумент действителен для всех интеллектуальных построений, которые попадают под альтернативу истинного или ложного. Как только мышление начинает подчиняться правилам формальной логики, опыту или вероятности, результаты по праву считаются универсально годными. Все общественные науки, по крайней мере частично, входят в эту категорию, хотя, может быть, до или после факты и каузальные отношения играют роль в решениях, которые меняются вместе с эпохами и конкретными волями. Впрочем, разделение обоих элементов рискованно тем, что оно не всегда осуществимо, и особенно исторический характер всей конструкции интересует часто больше, чем изоляция строго объективных приемов (изоляция, которую изменение объекта и, следовательно, данных делает еще более трудной).

Правомерно ли для философских доктрин такое же различение? Абстрактно, безусловно, но значимость его будетредуцирована. Законность дедукции будет иметь меньше значения, чем произвол принципов (если предположить, что противоположность проявляется также четко). Анализ научного познания, интегрированного в систему, каким бы важным ни был для понимания этой системы, почти не позволяет извлечь из видения мира или человека, которое связано с личностью или с обществом, положительные истины или теорию познания, частично пригодных как состояние знания, которому они соответствуют. Практически некоторые проблемы, относящиеся к математике или физике, почти избавлены, особенно сегодня, от метафизики, а также от своеобразия индивида или социальных групп. В большей мере они развиваются вместе с науками, с которыми связаны. Несмотря на все это, философия, желающая быть радикальной, неизбежно тотальна.

Формальное преодоление историзма состоит больше не в сохранении прав логики внутри произведений или систем, а в том, чтобы подняться над ангажированным мышлением в жизни, над рефлексией, благодаря


которой дух избавляется от границ индивидуальности. Наделенный некоторыми способностями член общества, закрыт в «я», которое отмечено всеми акциденциями моей наследственности и моей среды. Одним словом, мышление всегда представляет собой психологический феномен, и вот почему возможности психоанализа и марксизма безграничны. Но когда я подчиняюсь правилам истины, то результаты, которых я добиваюсь, обязательны для всех. Аналогично этому рефлексия фактически не передает убеждения заключенного, но претендует на универсальность. Например, рефлексия об условиях, в которых мы познаем историю, в основном является нерелятивной.

Несомненно, она имеет исторический характер, потому что нужно было открыть историю и построить науку о прошлом, прежде чем понять деятельность ученого. Она развивается во времени и проявляется после действия. Более того, она касается исторического действия, поскольку она разом следует за прогрессом учености и нерегулярным ритмом меняющихся интересов.

Так понятая философия рискует быть одновременно ретроспективной и формальной. Временный результат, гак как если теория исторического познания есть логика знания, то теория истории будет философией человека. Формализм отмечает не недостаток рефлексии, а неизбежную бедность вечных истин.

Историзм в моральном порядке менее преодолим, чем признаваем. В самом деле, мы примем как очевидное разнообразие этносов и этик: иерархии ценностей изменяются вместе с эпохами, расами и обществами и, следовательно, этики тоже изменяются (т.е. теоретическое оформление институтов ценностей).

Формальная мораль доброй воли или чистого сердца, которая хотела бы быть выше всех изменений абстрактных норм, нам кажется несовместимой с точно интерпретированными историческими данными.

Если абстрагироваться от трансцендентной веры, то такая мораль есть остаток. Она предполагает согласие о некотором образе жизни, она включает религию, откуда вышла; акцент на внутренние добродетели, на субординацию поведения намерению оправдывается только верой в Бога как зрителя и судьи нашей тайной жизни. Так как наше действие зависит от нас, наши желания в меньшей степени являются ошибками, вызывающими сожаление, чем фактами познания. Идеал доброй души пуст, если не противоречив. От революционера не требуют беспристрастия ученого, от скромного не требуют трагического усилия святого, от героя не требуют сдержанности судьи. Выбирая человеческую модель или определенную деятельность, отказываются от некоторых заслуг, не подчиняются порабощению. Рефлексия показывает человеку, чему подчинить свое решение.

Субъективная мораль, кажется, терпит двойную неудачу. Она не присоединяется к объективной морали внутри коллективного порядка, она связана с историей, от которой хотела оторваться и которую хотела проигнорировать или оценить. Долг, который выводится из универсального императива, в конце концов совпадает с конкретным обязательством времени. И если придерживаться принципов, то можно оставить реальную жизнь произвольному течению.

С другой стороны, в плане жизни закон, в соответствии с выражением Зиммеля, превращается в индивидуальный закон. Никакое общее правило не определяет конкретную позицию, которую ждет от меня другой. Она единственна как обмен двумя товарами между лицами. Рациональная этика бескорыстия или справедливости ничему не служит, как только речь заходит о человеческом общении. Личности хотят не только того, чтобы в первую очередь их уважали, они хотят, чтобы их признавали, ценили и любили. Нужно ли замечать в другом только субъект права? А не ставят ли за пределы теории сферу самых решающих для всех иррациональных отношений? Но философа интересует именно вся наша жизнь.

Конечно, могут спросить, до какой степени действительно морали различаются. Но вопрос, который потребовал бы долгих исследований, на наш взгляд, не главный вопрос. Менее трудно, чем обычно думают.

извлечь из истории своего рода вечные десять заповедей. Как показал Шелер, обычный релятивизм ссылается на реальное разнообразие поведений, не различая акта интенциональности, не учитывая представлений о мире и знаний, которые неизбежно являются многочисленными и противоречивыми. Ни


жрец, приносящий жертву ни убивающий солдат не являются преступниками. Наличие ритуальных убийств не означает, что некоторые общества признают законность убийства. Любой коллектив предписывает уважение ближнего, каким бы ограниченным долго ни был объем понятия этой группы. Нужно было порвать с барьерами закрытых обществ, чтобы научиться уважать во всех людях человечность.

В сущности, почти не имеет значения, признают или отвергают реальность таких десяти заповедей. Эти заповеди представляют своего рода резюме обязательств и запретов, действующих везде, потому что они везде нужны для обеспечения социального мира. Они потеряют в своем авторитете даже из-за своего обобщенного характера. Индивиды хранят лучшие из них для решения задач, которые им кажутся небывалыми. Самые распространенные правила, как, например, запрет на убийство или воровство, являются самыми очевидными и неосознанно соблюдаются. Какое для нас имеет значение, насколько более или менее распространены эти привычки?

Больше того, эта связь императивов не есть некое единое человеческое поведение или конкретно определенный социальный режим. Действительные для всех, они конкретно ни к кому не адресуются. Никто в них не признает собственной склонности, они уточняются только благодаря определению (например, уважение блага другого в некоторых обществах превращается в абсолютное уважение права на собственность). Они отвечают нашим сомнениям, только когда переведены на наш язык, и вместе с тем имеют, как наша жизнь, временный и релятивный характер.

Не обеспечивает ли установленная Шелером иерархия ценностей постоянство фундаментального характера? По праву, конечно. Практически нет уверенности в том, что она во многом изменяет наше положение, поскольку не устраняет ни сомнений относительно ценностей одного и того же ранга, ни разнообразия благ. Она позволяет осуждать ошибки, инспирированные злостью (например, подчинение культуры цивилизации или религии культуре), фиксировать уровень, достигнутый определенной этикой (ценности считаются самыми высшими обществом или личностью), но она не дает индивиду средство определять человеческий тип, который он принимает за идеал, ни жизнь, которой он хочет жить. Более того, каждый живет в определенном мире ценностей. Схема целого мира, который по существу меня избегает, ничем для меня не служит, если только, подобно философу, я не избавлен от ограничений и не доверенное лицо Божества.

За пределами религии остается возможным схватывание эмоциональной интуицией порядка ценностей, специфически отличных от реальности, но не признание вечной иерархии, которая является видением Бога. В отношении самого человека ценности познания и моральности, выгоды и культуры скоординированы, а не субординированы, так же как человеческие модели; художник и мудрец, герой и святой. Все и вся кажутся уникальными, и вот почему каждому предлагается выбирать и жертвовать. Это и есть выбор, который признает этика, не видя в нем метк\ свободы.

Шелер хотел избежать кантианского формализма, который путем подчинения закону детерминирует максиму поведения и полный объек тивизм, который заботится только о действии. Интенциональность одновременно имеет конкретный и моральный характер, воля ценностей фиксируется на благах, не прекращая быть доброй волей. Но как достичь в себе и в другом этого Gesinnung (моральной интенции), о котором говорит Шелер, представляющем своего рода последний мотив, который порождает все наши поступки? Если его представить реальным, то не теряем ли нашу свободную волю, поскольку он дан нашими импульсами, а не выбран? Не принесена ли в жертву специфика этического порядка, если он определяется как детерминация воли, которая реализует все ценности, каковы бы они ни были?

Впрочем, цель вечного ни в коем случае не увековечивает цель моральности. Мы действительно обязаны признать своеобразие жизней. Но почему то же самое не касается исторических моралей, особенность и законность которых сразу же принимают, единство является только конечной целью, находящейся в бесконечном или в формальных общностях, которые постепенно удается определить?

Нужно ли идти дальше и, жертвуя также ценностями, видеть в коллективных императивах сущности моралей? Этические обязанности будут внутренними предписаниями, причину и функцию которых забыл индивид.

Можно было бы уточнить и оттенить идею, различая вид моральных императивов в жанре социальных императивов (в противоположность юридическим императивам). Во всяком случае коль различение сделано, проблема будет все время ставиться: подтверждены моральные императивы или обесценены этим объяснением их первопричины и природа?


Если мораль по праву смешивается с общественным мнением, если честный человек есть высший судья, то, по существу, неконформист будет аморальным. Можно ли сказать, что наши общества допускают и нуждаются в справедливости и свободе? Может быть, но готовы ли мы еще раз принять коллективную власть в день, когда режим станет тоталитарным? И тем не менее, если коллектив есть высшая инстанция, то по какому праву отвергать его в день, когда подчинение становится обязанностью?

Могут ли сказать, что это не мнение, а реальная структура коллектива, которая имеет решающую силу? Согласно ходячей формуле, каждое общество имеет ту мораль, которую заслуживает. Законная формула, впрочем, из нее можно сделать другой вывод, что люди имеют то общество, которое соответствует их этосу. Понятие социальной структуры не имеет точного смысла. Оно обозначает множество различных, несвязанных, часто противоречивых, не современных друг другу феноменов. Мораль, как и другие сферы коллективной жизни, относительно автономна и подчиняется внешним влияниям, она связана с собственной традицией и подвергается опасности при экономических изменениях. Нужно, чтобы жизнь со временем кристаллизовалась, чтобы социология фиксировала социальный порядок и мораль, которую этот порядок предполагает. В отношении живых есть место для дискуссии, для критики, для стремления к созиданию. Самое боль-484 485

шее наука показывает частичные фатальности или фундаментальные необходимости определенной цивилизации.

Можно ли сказать, что мораль социальна, поскольку общество свято и является источником и принципом этических предписаний? Психологически, за исключением тоталитарных режимов, которые боготворят общество, потому что они его обожествляют, люди редко думают о своих обязанностях в соответствии с интерпретациями социологов. Все подчиняются высшей инстанции, поскольку группы являются только объединениями индивидов, если их не изменяют, заменяя их чувственное бытие идеальным бытием. Далее, больше не поклоняются отдельной или несправедливой общности, а обожают истинную общность или вечную идею определенной общности. Однако для определения этой идеи нужно сослаться на нормы, которые по праву не проистекают из существующего общества, поскольку они предназначены для того, чтобы судить о нем. Социологисты обязательно снова вводят для определения объекта и причины их веры ценности, которые они претендовали подчинить реальности. Фраза: «коллективный интерес есть высший закон» — иллюстрирует это неизбежное спасение: нет коллективного интереса, определение которого не предполагает иерархию целей.

Следовательно, созданное общество не есть ни психологический фундамент, ни логический принцип, ни единственная причина морали. Мнение предлагает самое верное представление об обычаях и о сознании, являющемся общим для определенной эпохи. Но ни социология, ни история морали не ведут к предписаниям действия: поскольку либо они принимают реальность и учат покорности, либо они осуждают ее и требуют других критериев.

Мы нисколько не ставим под сомнение то, что правила поведения получают определенное содержание только внутри того или иного социального режима. Мы также не думаем о том, чтобы вернуться к рационалистской или христианской морали интенции, которая некоторым кажется неизбежной, как только отвергают социологизм. Можно допустить, что ценности связаны с историей как в своей фактической эволюции, так и в своей правомерности, не путая обычаи и мораль, не исчерпывая значение норм в уважении группы. Культура определяется через мир ценностей, в которых она живет, она относится к общности и является эквивалентном предназначения для индивида, целостностью желаемой и терпимой жизни.

Действительно, нет другой точки отправления для рефлексии, кроме двух реальностей, связанных, но не сводимых друг к другу, реальности определенного общества и реальности определенных ценностей, первая предлагается безличностному познанию, а вторая — ценности — специфическим институтам. Именно в этом двойном мире располагается каждый и творит самого себя, определяя порядок своих предпочтений и свою человеческую модель, с одной стороны, свое место в обществе и общество, которое хочет, — с другой. Напрасно требовать или надеяться, что решения всех будут совпадать.

Один и тот же поступок допускает множество суждений, по праву также являющихся законными. Нужно, прежде всего, соотнестмсь с социаль-


ной и моральной системой действующего лица: Sub specie oeternitis", нет для человека законной оценки. Более того, во всяком случае имеются различные соображения. Прямо, объективно измеряют поступки в их перцептивном содержании, опосредованно через интерпретацию знаков, с возрастающей уверенностью — психологическое состояние. Общество осуждает и наказывает по праву поступки и мотивы, которые нарушают коллективные запреты. Ни те, ни другие в конечном итоге неотделимы от ситуации и целостной личности. Именно тот единственный человек ставится под вопрос, которого мы презираем или которым восхищаемся, к которому обращена наша симпатия или дружба. Речь больше не идет о примирении с правилами, о подчинении законам, но речь идет о человеческом качестве. Это выражение обозначает примерно то, что мы хотим узнать, независимо от поведения и даже заслуг человека.

Является ли формой скептицизма этот плюрализм? Действительно, мы ограничиваемся приведением к практике всего. Кто претендует знать секреты жизней? Кто присваивает себе право навязывать другим свою позицию или свои предпочтения? Кто, напротив, не различает поступок и намерение, намерение и личность, предназначение и добродетель?

Если здесь видят форму анархии, то потому, что являются пленниками своего теологического представления. Мораль, предписанная Богом, может быть, делит империю человеческого на два царства: на царство добра и царство зла. Рефлексия конечного духа не бессильна, но она не достигает абсолютных и универсальных формулировок. Индивид открывает в себе императивы, которые возвышают его над животным состоянием, над предписаниями, которые его обязывают, он их вырабатывает, критикует и организует. Но решение, благодаря которому он творит себя, имеет значение только для него, суждение, которое касается других, несовершенно и относительно, как познание каждого самим собой и другим. Призвания личностны, социальные порядки множественны и неустранимы, хотя можно представлять себе до бесконечности общество, где призвания примиряются между собой и со своей средой.

Три вида аргументации, которые мы только что изложили — автономия положительной и частичной истины, универсальность рефлексии, создание личностью своего духовного бытия, — не претендуют на то, чтобы отвергнуть историзм, еще меньше на то, чтобы исчерпать проблемы, которые от ставит. Они отвергают фатализм и скептицизм и закрепляют необходимость решения или исследования истины.

Они полностью оставляют вопрос: какова глубина и значение изменений? Вопрос, который мы уже встречали в связи с этосами и который мы снова встретим в связи с самим человеком. Чтобы ответить на этот вопрос, нужно будет по очереди рассмотреть действия индивида и группы. Ограничимся замечанием о том, что те, кто повторяет формулу, постоянства природы человека, которую считают глубокой, больше озабочены самооправданием, нежели являются невеждами относительно разнообразия. Поэтому их противодействие становится понятно, поскольку оно выражает мысль, подчиненную воле и вместе с тем дает возможность избежать осознания и постановки под вопрос личной жизни.

§ 3, Философия истории и идеология

Мы не будем рассматривать все предпосылки исторической науки, поскольку всякое фактическое и ценностное суждение, всякое состояние науки и философии может служить в качестве ссылки на воссоздание прошлого. Мы только рассмотрим теории реальной и всеобщей истории, конкретные теории, с одной стороны, способы рассмотрения с другой.

В этом параграфе вместо абстрактного анализа первых мы возьмем пример из марксизма и постараемся его разбить логически на составляющие части, чтобы выяснить природу и модальность каждой части.

Прежде всего, в марксизме мы будем различать в соответствии с нашим предыдущим анализом теорию и перспективу. Мы называем теорией ложное утверждение относительно решающей роли экономики среди других материальных факторов и по поводу соотношения социальной материи и идеи. Мы называем перспективной направленность всего человеческого прошлого к современному классовому конфликту, победе пролетариата и приходу социализма. Теория по праву может быть действительной для всех, перспектива связана с временной ситуацией. На самом деле, это различение для всеобщей истории трудно сохранить.


Рассмотрим вначале теорию. Мы исключаем упрощенные интерпретации, которые наш предыдущий анализ опровергает. Экономика в конечном счете не является первопричиной, ни причиной исторических феноменов. Базис не удается определить по двум причинам: тотальности не исключают относительной автономии частичных движений и сравнение обществ не выявляет единой структуры. С точки зрения каузального мышления нет универсального привилегированного термина.

Далее, что касается отношения идей к действительности, то вначале нужно признать плюралистичность интерпретаций по праву и легитимность по факту, а также их необходимость. Чтобы свести всю деятельность и культуру к интенции человека, нужно пройти через внутреннее понимание и подчиниться законам духовных миров.

На мой взгляд, подлинный марксизм принимает без труда все эти утверждения, поскольку, будучи независимыми как от всякой философии, так и от всякого конкретного решения, они зависят от описания и формального доказательства. Именно за пределами этой неизбежной плюра-листичности марксизм находит единство, единство человека и его мира или жизни и его самовыражения, единство, которое предшествовало разъединению факторов, единство, которое является следствием философии или антропологии: таким образом, мы пришли к более широкому вопросу, к вопросу об истинности философских доктрин.

Возьмем то, что мы назвали перспективой. На первый взгляд кажется, что, напротив, она прямо подпадает под альтернативу истины или лжи. В самом деле, высказывания относительно классовой борьбы, противоречий капитализма, фатальности кризисов и их обострений, все эти высказывания допускают доказательство и научное опровержение, во всяком случае, если даже при знать множество экономических теории и

конкретных интерпретаций, то они в основном не будут относительными, всего-навсего они касаются проходящих феноменов и отмечены сомнением, связанным с границами нашею знания и несовершенством наших экспериментальных методов.

Элементы перспективы представляют позитивный признак, поскольку они также являются составной частью частичной истории (истории нашего времени). Тем не менее перспектива имеет философский характер, ибо она содержит эти элементы предпочтения другим и она их организует в зависимости от будущею. Могут ли сказать, что предвидения марксизма не отличаются от анализа, которому он подвергает настоящее? Некоторые определенные предвидения (кризисы, концентрация), истинные или ложные, вероятные или невероятные, не превышают средства позитивного метода. Но глобальное предвидение относительно социализма, где свобода каждого будет условием свободы всех, предвидение о фатальности революции, неизбежности победы пролетариата (как будто реакция народов на кризис капитализма заранее может быть известна), все эти отдаленные и, так сказать, пророческие предвосхищения являются идеологическими, так как они возвышают реальность, мифы экзальтируют веру.

Эти предвосхищения являются первичными. Или, по крайней мере, первичен отказ от капитализма и желание его разрушить. Образ будущего порождается этим отказом, как перспектива над прошлым. И вот почему эта перспектива, связанная с волей, имеет в основном релятивный характер и неотделима от выбора в истории. Более того, этот выбор диктует как теорию, так и перспективу. Задача, прежде всего, имеет практический характер. Речь идет о том, чтобы для пролетариата, для человечества сделать революцию, которая изменит повседневную жизнь и приведет к имманентности идей жизни. Именно здесь находится источник подчинения чистой мысли действию, так же, как и примат экономики, распространенный затем на все эпохи, объясняется мощью современной экономики и необходимостью воздействовать на способ производства для глубокого изменения общественных отношений (отсюда разъединение факторов, экономический фактор устанавливает поле изменения: внутри капитализма реформы могут преодолеть определенные границы). Марксистская система в своей совокупности выражает жизненную позицию.

Это реальное единство философии истории не подрывает законность логических различений, но оно делает неотложной философскую проблему: какова истина, которую марксизм сам себе приписывает? Будучи философией социального движения, допускает ли своеобразие мира или возвышается над историей?

Мы не вспомним два ответа, являющихся самыми простыми и самыми неубедительными: один, который уподобляет марксизм положительной науке; и другой, который уподобляет его всеобщему в противоположность особенному. Перевод марксизма в термины каузальности имеет целью в основном разрешение на первое уподобление, употребление ге-


гелевского лексикона позволяет второе. Невозможность одного без дру_ того непосредственно вытекает из нашей работы. Первое уподобление требует детерминизма исторической целостности. Однако каузальное объяснение после или до фактов фрагментарно: серии, которые мы продлеваем до будущего, не представляют собой действительных режимов, они не детерминируют их аспекты, которые для нас являются самыми важными. Чтобы заполнить пробелы, нужен особенный оптимизм, которым питается вера: человечество всегда решит те вопросы, которые история ему предложит.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.