Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КОММЕНТАРИИ 5 страница



– Вы даже представить себе не можете, господин Фроман, как я рада вас видеть. Что и говорить, много воды утекло с тех пор, как я встретила вас в этом доме впервые!.. Помните тетушку Куто? Вот уж кто вечно нам жаловался на свою жизнь, а теперь она очень довольна судьбою, живет на небольшие сбережения вдвоем с мужем в собственном хорошеньком домике. Конечно, она уже не молода, но скольких пережила и еще скольких переживет… Постойте‑ка! Вот, например, госпожа Мену, вы помните госпожу Мену, лавочницу, которая жила здесь поблизости? Ей действительно не повезло! Схоронила своего ребенка, а потом здоровяка мужа, которого прямо‑таки обожала. Спустя полгода она сама умерла с горя… Одно время я даже думала увезти ее в Ружмон, ведь тамошний воздух полезен для здоровья. У нас есть старики – до девяноста лет живут! Тетушка Куто, к примеру, – та протянет, сколько ей самой захочется… Ну и чудесная же местность, просто рай!

И в памяти Матье всплыл омерзительный, кровавый Ружмон – мирная колоколенка посреди голой равнины, кладбище, которое словно вымощено трупиками маленьких парижан и скрывает под ковром полевых цветов страшные гекатомбы, тысячи убиенных младенцев.

– А в замужестве у вас не было детей? – спросил он, желая хоть что‑нибудь сказать и не находя иной темы разговора, так как страшное видение не выходило у него из головы.

Она снова рассмеялась, обнажив свои все еще белые зубы.

– О нет, господин Фроман, в мои‑то годы… И потом, знаете ли, не все можно начинать сызнова… Кстати, госпожа Бурдье, акушерка, которую вы, кажется, знавали, умерла в наших краях, в своем поместье, – она там давно уже поселилась. Ей больше повезло, чем госпоже Руш, другой даме, тоже весьма почтенной, но уж чересчур услужливой. Должно быть, вы читали в газетах о процессе: ее приговорили к тюремному заключению вместе с одним врачом, неким Саррайлем – не очень‑то красивыми делами они занимались на пару!

Руш! Саррайль! Ну конечно, Матье следил за процессом этих преступников, которые неизбежно должны были найти друг друга. И эти имена пробудили в его душе отзвук прошлого, напомнив два других имени: Валери и Рэн Моранж! И вот на заводском дворе уже промелькнул призрак Моранжа – тихий, робкий, пунктуальный служащий, которого подхватил и унес злосчастный вихрь безумия. Он вдруг вновь появился здесь, блуждающая тень, не знающая покоя, жертва глупого тщеславия, прихоти разнузданной эпохи, жалкое, забитое существо, столь тяжко наказанное за преступления других, что и окровавленный, с перебитыми ногами, он, видно, не мог успокоиться в могиле, куда жаждал броситься сам. Матье привиделся и призрак Серафины, со скорбным и хищным лицом, сжигаемой пламенем неудовлетворенного бесплодного вожделения, принесшего ей гибель.

– Извините, господин Фроман, что задержала вас… очень уж я рада была снова вас увидеть.

Он пристально посмотрел на нее и сказал на прощанье с присущей ему, неисправимому оптимисту, всепрощением:

– И все‑таки желаю вам удачи. Ведь вы счастливы, а счастье, очевидно, знает, что творит.

Но Матье было не по себе, сердце его больно ныло при мысли о столь явной несправедливости равнодушной природы. Он вспомнил о своей Марианне, сраженной тяжким горем, сломленной безбожной ссорой родных сыновей. И когда наконец вернулся Амбруаз, выслушал благодарные излияния Селестины и весело обнял отца, Матье овладел тоскливый страх, всем сердцем он почуял, что в эту минуту решается судьба их дружной семьи.

Впрочем, все произошло с молниеносной быстротой. Напросившись на завтрак вместе с отцом, Дени поставил вопрос без обиняков:

– Мы здесь не только ради удовольствия позавтракать с тобой. Известно ли тебе, что мама больна?

– Больна? – повторил Амбруаз. – И серьезно?

– Да, тяжело больна, опасно. И, представь себе, заболела она с того самого дня, как пришла поговорить с тобой о ссоре Грегуара и Жерве и ты, кажется, чуть ли не нагрубил ей.

– Нагрубил? Мы говорили о делах, и, возможно, я отвечал ей как делец, то есть несколько сухо.

Он повернулся к бледному, хранившему молчание Матье.

– Неужели, отец, болезнь мамы и впрямь внушает тебе опасения?.

И поскольку Матье медленным кивком головы подтвердил слова сына, Амбруаз, услышав первое же слово правды, точно так же, как незадолго до того Дени, взволнованно воскликнул:

– Что за нелепая история! Я лично считаю, что прав Грегуар, а не Жерве. Но мне плевать на это, они обязаны помириться, если бедной маме хоть на минуту станет от этого легче… Но почему вы никого к себе не пускали? Почему молчали о своем горе? Мы бы поразмыслили, хорошенько во все вникли.

И вдруг он обнял отца со своей обычной стремительностью и решимостью, которая в коммерческих делах составляла его главную силу, особенно когда перед ним во всей своей наготе вставала истина.

– Ты ведь у нас самый мудрый, ты все знаешь и все предвидишь. Если даже Грегуар и вправе затевать тяжбу с Жерве, то только болван на это способен. Ведь его маленькие частные интересы ничто по сравнению с нашими общими интересами, интересами семьи, а они требуют, чтобы семья была едина, спаяна, если она хочет и впредь оставаться неуязвимой, неприступной. Наша великая сила во взаимной поддержке… Итак, все проще простого. Сейчас быстро позавтракаем, сядем на поезд и втроем отправимся в Шантебле. Мир должен быть восстановлен сегодня же вечером… Я сам возьмусь за дело.

Счастливо смеясь и радуясь, что наконец‑то он узнал себя в своих сыновьях, Матье тоже обнял Амбруаза. И в ожидании завтрака они спустились осматривать зимний сад, который был расширен по распоряжению Амбруаза; тут он намеревался устраивать празднества. Он с удовольствием украшал особняк и царил среди этой роскоши, подобно блистательному владыке. За столом он извинился, что принимает гостей по‑холостяцки, хотя и в отсутствие Андре с детьми завтрак оказался на редкость изысканным. Он держал повара, ибо испытывал вполне законный ужас перед ресторанной кухней.

– Ну, а я, с тех пор как Марта со всей ватагой находится в Дьеппе, а особняк на замке, питаюсь в ресторане, – признался Дени.

– Потому что ты мудрец, – отвечал Амбруаз, как всегда, спокойно и чистосердечно, – а я, да было бы тебе известно, жуир… А теперь поживее допивайте кофе – и в путь!

Они прибыли в Жанвиль двухчасовым поездом и первым делом решили отправиться в Шантебле, где Амбруаз и Дени могли бы для начала переговорить с Жерве, ибо, зная, что он человек покладистый, надеялись с его помощью найти почву для примирения. А затем они пойдут к Грегуару, уговорят его, выложат ему условия мира, выработанные сообща. Но по мере того как трое мужчин приближались к ферме, задача представлялась им все более трудной, внушала все большие опасения. Все это, безусловно, было не так‑то легко, как показалось им раньше, и потому каждый готовился к жестокому сражению.

– А что, если сначала зайдем к маме, – предложил Дени, – обнимем ее для храбрости?

Амбруаз нашел эту мысль просто великолепной.

– Зайдем, тем более что мама всегда умеет дать хороший совет. Она наверняка что‑нибудь да придумает.

Они поднялись на второй этаж, в просторную комнату, где теперь безвыходно жила Марианна, не покидавшая по целым дням шезлонга, стоявшего у окна. И изумлению их не было границ: Марианна сидела в шезлонге, перед нею стоял Грегуар, держа ее за руки, а с другой стороны, тихо посмеиваясь, стояли Жерве и Клер.

– Так как же? – воскликнул ошеломленный Амбруаз. – Значит, дело сделано?

– А мы‑то еще отчаивались его уладить, – растерянно признался Дени.

Матье, равно пораженный и обрадованный, успел, однако, заметить, с каким удивлением было встречено появление двух старших братьев, и поспешил объяснить:

– Я сам утром съездил за ними и вот привез, чтобы они помогли примирить всех остальных.

Раздался веселый взрыв смеха: опоздали, милые старшие братцы, – здесь никто уже не нуждается ни в вашей мудрости, ни в ваших дипломатических талантах! Это заявление развеселило парижских гостей, и они облегченно вздохнули, без боя одержав победу.

Марианна с мокрыми от слез глазами, несказанно счастливая, счастливая до того, что казалось, она сразу выздоровела, просто ответила Матье:

– Как видишь, друг мой, все в порядке. А больше ничего я и не знаю. Пришел Грегуар, поцеловал меня и попросил немедленно послать за Жерве и Клер. Затем сам сказал им, что все они посходили с ума, причинив мне столько горя, и что пора мириться… Потом они расцеловались. Теперь все хорошо, с этим покончено.

Тут весело заговорил Грегуар:

– По‑моему, в этой истории мне отведена чересчур благородная роль, – так выслушайте всю правду… Мириться захотел вначале не я, а жена моя, Тереза. Сердце у нее доброе, но упрямство прямо‑таки ослиное: стоит ей только чего‑нибудь захотеть, и приходится мне рано или поздно сдаваться… Ну, а вчера вечером у нас с ней вышла размолвка: откуда‑то узнав, что мама с горя слегла, Тереза ужасно рассердилась и целый час доказывала мне нелепость всей этой ссоры, от которой мы останемся только внакладе… Ясно, сегодня, с самого утра, она начала все заново и в конце концов убедила меня, тем более что я ночью глаз не сомкнул, все думал о бедной маме, захворавшей по нашей вине… Но надо было еще уговорить папашу Лепайера. Тереза взялась за дело, наболтала ему невесть чего и уверила старика в том, что именно он победитель из победителей… Уговорила его продать вам этот проклятый клин за такую сумасшедшую цену, что он с полным основанием сможет кричать на всех перекрестках о своей победе.

И, обернувшись к фермеру и фермерше, Грегуар шутливо добавил:

– А ну‑ка, добрейшие Жерве и Клер, прошу вас, разрешите вас ограбить. От этого зависит покой моей семьи. Доставьте последнюю радость моему тестю: пусть думает, что был прав только он один, мы же как были, так и остались дураками.

– О! Любую сумму, какую только он пожелает, – ответил, смеясь, Жерве. – В конце концов, этот клин позор нашего имения, он, как шрам, уродует наши поля своими камнями и колючками. Давно уж мы мечтаем выровнять его и очистить, чтобы на нем свободно волновалась зреющая под солнцем нива. Шантебле может заплатить за свою славу!

Дело было улажено. Мельничные жернова снова будут молоть зерно, которое обильным потоком потечет с фермы, увеличенной за счет нового участка. И мама поправится, ибо сама могучая сила жизни, потребность в любви, согласии, необходимые всей семье, всему этому народу, желавшему удержать за собой завоеванное им, властно взывали к дружбе братьев, которые в минуту безумия отвернулись друг от друга и чуть не подорвали собственное могущество.

Радость встречи, ибо здесь снова были вместе четыре старших брата – Дени, Амбруаз, Жерве, Грегуар – и старшая сестра Клер, примирившиеся, а значит, непобедимые, стала еще полнее, когда явилась Шарлотта, ведя за собой трех младших сестер – Луизу, Мадлену, Маргариту, вышедших замуж и живших по соседству. Луиза, узнав, что мама больна, отправилась за обеими сестрами, чтобы проведать ее всем вместе. И каким добродушным смехом была встречена процессия!

– Теперь уже все! – шутливо воскликнул Амбруаз. – Семья в полном сборе: чем не большой королевский совет?.. Видишь, мама, пора выздоравливать, вся свита у твоих ног; мы единодушны в своем желании и не разрешим тебе болеть даже мигренью.

Но когда вслед за сестрами появился Бенжамен, смех стал еще громче.

– А про Бенжамена‑то забыли, – сказал Матье.

– Подойди, малыш, подойди, поцелуй меня и ты. Ты ведь последний из выводка, вот эти взрослые и потешаются… Даже если я тебя и балую, это касается только нас двоих, не правда ли? Скажи им, что провел со мной все утри, а погулять вышел потому, что я сама тебя послала.

Бенжамен мягко, чуть грустно, улыбнулся.

– Но я, мама, был внизу и видел, как все они входили один за другим… И ждал, пока тут все начнут обниматься, и тоже поднялся сюда.

Бенжамену исполнился уже двадцать один год, и он был красив какой‑то удивительно нежной красотой: ясное лицо с большими темными глазами, длинные вьющиеся волосы, маленькая кудрявая бородка. Хотя он никогда не болел, мать считала его слабеньким и уделяла ему много забот. Впрочем, его любили все за изящество, за нежность и обаяние. Он рос словно в мечтах, во власти смутных желаний, которые не сумел бы, пожалуй, выразить и сам, – казалось, он ищет нечто неведомое, что‑то такое, чего у него нет. И так как родители видели, что он питает отвращение к любой профессии и что мысль о женитьбе ему, видимо, неприятна, они не слишком этим огорчались, а, напротив, втайне лелеяли план оставить при себе своего младшего сына, этот поздний дар жизни, дар столь щедрый и прекрасный. Ведь уже пришлось отпустить всех остальных! Так неужели им не простится эта эгоистическая любовь, стремление удержать для себя хоть одного, удержать при себе: пусть он не женится и пусть ничего не делает, ведь явился он на свет с единственной, столь прекрасной целью – быть любимым ими и любить их. Это была мечта их старости, доля, которую они требовали себе за то, что произвели на свет столько детей, их часть, которую они мечтали урвать от жизни, все пожирающей, дающей все и все отнимающей.

– Послушай‑ка, Бенжамен, – заговорил вдруг Амбруаз, – ты, по‑моему, интересуешься нашим отважным Николя! Хочешь узнать о нем последние новости? Я получил вчера кое‑какие известия. И мне хочется хоть немного рассказать о нем, потому что только он один из всего выводка, как говорит мама, не может здесь присутствовать.

Бенжамен сразу же загорелся:

– Значит, он тебе написал, правда? Ну, как он живет, что делает?

В памяти Бенжамена жило трогательное воспоминание об отъезде Николя в Сенегал. Тогда мальчику не было и двенадцати, с тех пор прошло уже почти девять лет, но сцена эта запала ему в душу, постоянно стояла перед глазами: прощание навеки, взмах крыльев и рывок в беспредельность времени и надежды.

– Как вам известно, я нахожусь в деловых отношениях с Николя, – начал рассказывать Амбруаз. – О! Если бы в наших колониях был хотя бы десяток таких, как он, – я говорю о его уме и мужестве, – мы бы уже завтра гребли лопатой сокровища, без пользы рассеянные и спящие в этой нетронутой земле. Вот, например, мое состояние удесятерилось оттого, что я наполняю ими свои склады. Так вот, наш Николя поселился в Сенегале со своей Лизбетой, подругой, как будто созданной для него. Располагая несколькими тысячами франков, они основали торговую контору, и дела их процветали. Но я догадывался, что им там тесно: супруги, должно быть, мечтали покорить огромные свободные пространства, освоить то, что еще не изведано… И вдруг Николя сообщает мне о своем отъезде в Судан, в долину Нигера, которую открыли незадолго до этого. Он берет с собой жену, четверых ребятишек, которыми успел обзавестись, и все они отправляются навстречу победе со всеми ее превратностями – бесстрашные пионеры, гонимые потребностью основать новый мир… У меня захватило дух при этом известии: ведь это же чистое безумие! И все‑таки он смельчак, наш Николя, и меня просто восхищают и энергия, и прекрасная вера нашего отважного брата, отправляющегося, словно на прогулку, в чужие края со спокойной уверенностью, что покорит их и заселит.

Воцарилось молчание. Оттуда, с таинственных, девственных равнин, вдруг словно повеяло могучим дыханием бесконечности. И вся семья следила за чадом своим, одним из тех, что брели по пустыням под необозримыми небесами и несли туда добрый человеческий посев.

– Ах, – прошептал Бенжамен, широко раскрыв прекрасные глаза и пристально вглядываясь в даль, словно желая разглядеть бесконечно далекие земли, – как он, должно быть, счастлив, что видит другие реки, другие леса, другое солнце!

Но Марианна вздрогнула:

– Нет, нет, малыш! Нет иных рек, кроме нашей Иезы, нет лесов, кроме наших лиллебонских рощ, нет солнца, кроме того, что светит над Шантебле… Подойди, поцелуй меня, обнимемся покрепче еще раз: я выздоровею, и мы никогда, никогда не будем разлучаться друг с другом!

И снова начались объятия, веселый смех. То был великий день, день самой решительной победы, какую когда‑либо одерживала семья, не дав разрушить себя распрям. Отныне она стала всемогущей и неодолимой.

Вечером, как и накануне, Матье и Марианна, держась за руки, снова сидели у окна, откуда было видно все имение, раскинувшееся до самого горизонта, где слышалось мощное дыхание Парижа, а над ним, как из гигантской кузницы, подымался рыже‑красный отблеск. Но как непохож был этот безмятежный вечер на тот, вчерашний! И тихое блаженство, бесконечная вера в доброе и отныне надежное дело переполняли их сердца.

– Ты себя лучше чувствуешь? И силы возвращаются, и сердце свободнее бьется?

– Друг мой, я совсем поправилась: ведь я страдала только от горя. Завтра я буду совершенно здорова!

Матье глубоко задумался, глядя на увенчавшееся победой дело рук своих, на это поместье, которое раскинулось далеко‑далеко в лучах заката. И снова нахлынули воспоминания; он вспомнил то утро, – а было это сорок лет назад, – когда оставил Марианну и детей с тридцатью су в полуразвалившемся охотничьем домике на лесной опушке, где они поселились из экономии. У них были долги, но молодая чета олицетворяла собой веселую, чудесную беспечность. Хотя они родили уже четырех ребятишек, четырех вечно голодных птенцов, они не преградили путь девочкам и мальчикам, которым суждено было появиться на свет, ибо дети были плодами их любви и веры в жизнь. Потом он вспомнил, как возвратился вечером домой с тремя сотнями франков – своим месячным жалованьем – и, охваченный трусливым беспокойством, пожелал обмануть природу, ибо его тоже отравил яд эгоизма, ибо его тоже выбила из колеи лихорадочная жизнь Парижа. Бошены с их заводом, с их единственным сыном, маленьким Морисом, которого родители воспитывали как будущего наследного принца, предсказывали Матье, его жене Марианне и их крошкам черную нужду, смерть на соломе. А Сегены, их тогдашние хозяева, столь благоразумные, что решили ограничиться только мальчиком и девочкой, кичились перед ним, стараясь подавить своими миллионами, пышным особняком, полным изысканных вещей, жалели его и насмехались над ним. И даже несчастные Моранжи говорили, что, как только Моранж получит место с жалованьем в двенадцать тысяч франков, они дадут за своей дочерью Рэн королевское приданое, и свысока взирали на добровольную нищету многодетных семей. Он не мог равнять себя даже с Лепайерами, владельцами мельницы, которые явно выказывали свое недоверие к этому горожанину, умудрившемуся задолжать им двенадцать франков за молоко и яйца, и ломали голову, заплатят ли им вообще долг эти люди, вконец испортившие себе жизнь, наплодив столько детей. Да, это была сущая правда, он сознавал свою ошибку, он говорил в те времена, что никогда у них не будет ни завода, ни особняка, ни даже мельницы, и никогда, конечно, не получать ему двенадцать тысяч франков. У других было все, у него ничего. Другие, богачи, были достаточно благоразумны, чтобы не обременять себя семьей, а он, бедняк, рожал детей одного за другим, не считая, связывая себя по рукам и ногам! Это было безумие! И, наконец, пришло сладостное воспоминание о той минуте безрассудной нежности и надежды, когда, презрев все благие рассуждения, он заключил в объятия Марианну, доверчивую, жизнерадостную, палимую огнем всемогущего желания иметь еще одного ребенка, произвести на свет еще одно существо, добавить еще одно звено к цепи вечного созидания живой жизни.

И вот через сорок лет оказалось, что его безумие было мудростью. Он победил своей святой неосмотрительностью, бедняк одержал верх над богачами, добрый сеятель, бросавший в землю полные пригоршни зерна, уверенный в завтрашнем дне, пожинал урожай.

И нынешний день, добрый день, который начался для него рано утром, утвердил и расширил его победу. Завод Бошенов ныне принадлежит ему в лице его сына Дени; он снова увидел этот завод, как некий город труда, – непрерывный ход машин, миллионы за миллионами, выкованные на его наковальнях. Через своего сына Амбруаза он теперь владелец и особняка Сегенов, который стал еще роскошнее, ибо ныне его украшает все, что могут дать торговые связи со всеми странами мира. И, наконец, он получил и мельницу Лепайеров – через сына своего Грегуара; доходность ее в десять раз увеличилась, и она процветает, как последний дар судьбы, что идет навстречу усердию и плодотворному труду. Трагическая, непомерно тяжкая кара постигла бедных Моранжей, унесенных вихрем кровавого безумия. Проходили, скатывались в клоаку прочие отбросы общества: никому не нужная Серафина, сраженная в разгаре своих утех; семья Муано, которую раскидала, развратила и погубила отравленная пороком среда. И только он один, Матье, устоял, они с Марианной оказались победителями и любовались поместьем Шантебле, отвоеванным у Сегенов, поместьем, в котором ныне царствуют их дети, Жерве и Клер, продолжая династию рода Фроманов. Это их королевство, это их поля простирались вплоть до горизонта, неся в прощальном свете дня свое чудесное плодородие, свидетельство борьбы, героического подвига всей их жизни. То было дело их рук, все то, что они сотворили, – жизнь, живые существа, вещи, которые они создали своим умением любить, своей энергией, трудом, любя, желая, созидая мир.

– Погляди же, погляди, – прошептал Матье, указывая на горизонт рукой, – все это родилось от нас, и нужно по‑прежнему любить друг друга и по‑прежнему быть счастливыми, дабы все это могло жить.

– Да! – весело отозвалась Марианна. – Отныне это будет жить всегда, потому что все мы только что заключили друг друга в объятия во имя победы.

Победа! Победа естественная, необходимая для многочисленной семьи. Благодаря многочисленной семье, благодаря неодолимой силе численности они в конце концов наводнили все, овладели всем. Всемогущей, непобедимой завоевательницей была плодовитость. И это завоевание произошло само собой, они и не желали его, и не чаяли, всем этим они обязаны были безупречной своей честности, лишь тем, что выполняли свою задачу. И вот они, держась за руки, любуются плодами своего труда, они – герои, достойные восхищения, снискавшие славу тем, что были добры и сильны, много рожали, много творили, дали миру много радости, здоровья, надежд среди вечной борьбы и вечных слез.

 

V

 

И Матье с Марианной прожили еще более двадцати лет, и когда Матье исполнилось девяносто, а Марианне восемьдесят семь, старшие их сыновья, Дени, Амбруаз и Жерве, жившие с родителями в тесной дружбе, задумали по секрету справить их бриллиантовую свадьбу, семидесятую годовщину брака, и созвать на праздник в поместье Шантебле всех членов семьи.

Это оказалось не так‑то просто. Когда составили полный список приглашенных, то выяснилось, что от Матье с Марианной произошло сто пятьдесят восемь детей, внуков и правнуков, не считая двух‑трех новорожденных представителей уже четвертого поколения. Вместе с мужьями и женами, вошедшими в семью, получалось душ триста! Найдется ли на ферме место, где можно поставить громадный стол для патриархального завтрака, который они задумали устроить? Годовщина приходилась на второе июня; весна в этом году была полна какого‑то особого очарования и нежности. Решено было накрыть завтрак под открытым небом: стол поставили напротив старого охотничьего домика посреди большой лужайки, под сенью чудесных грабов и вязов, так что получилось нечто вроде огромной залы, убранной зеленью. Таким образом семья будет здесь у себя дома, на этой благосклонной к ним земле, под дубом, стоящим в центре лужайки, который успел превратиться в великана с тех пор, как его посадили тут зачинатели рода, чью счастливую плодовитость собиралось ныне отпраздновать их многочисленное потомство.

И праздник устроили, к нему готовились в едином порыве всеобщей любви и ликования. Все загорелись желанием присутствовать на нем, все слетелись на торжественную встречу – от седовласых стариков до карапузов, еще сосавших собственный палец. И само бескрайнее синее небо, само пылающее солнце, казалось, тоже пожелали принять участие в торжестве наравне со всем поместьем, с журчащими ключами, цветущими полями, сулившими обильный урожай. Он был поистине великолепен, этот широкий стол, установленный прямо на траве в виде гигантской подковы, блиставший сквозь листву ослепительной роскошью посуды и белоснежных скатертей. Царственная чета – отец и мать должны были восседать рядом, в центре, под дубом. Потом было решено не разлучать за столом и все прочие супружеские пары, – пусть они разместятся друг подле друга по очередности поколений: так получится особенно прекрасно и трогательно. Ну, а молодые люди и девушки, мальчишки и девчонки – веселые и жизнерадостные – пускай садятся там, где им захочется.

Уже с самого утра начался съезд; целыми группами со всех сторон съезжалась в родное гнездо разлетевшаяся семья. Увы, смерть успела скосить многих, многие уже не смогли принять участия в этом празднике. На тихом кладбище в Жанвиле, утопавшем в пышной зелени и навевавшем грустные и нежные думы о вечной разлуке, с каждым годом все прибавлялось и прибавлялось гостей, спавших мирным сном. Рядом с Розой, рядом с Блезом, которые ушли первыми, упокоились навеки другие, каждый раз унося с собой частицу сердца семьи, превращая эту заветную землю в предмет поклонения и вечной памяти. Вначале за Блезом после тяжелой болезни последовала Шарлотта, которую перед смертью утешало сознание, что, уходя, она как бы оставляет вместо себя дочь Берту при Матье и Марианне, потрясенных до глубины души, словно они вторично теряли своего сына. Затем их покинула дочь Клер, оставив ферму на своего мужа Фредерика и брата Жерве, тоже овдовевшего на следующий год. Потом они потеряли сына Грегуара, хозяина мельницы; его вдова Тереза по‑прежнему распоряжалась там среди своего многочисленного потомства. Потом скончалась еще одна их дочь – жена доктора Шамбуве, добрейшая Маргарита, заразившись крупом от детей бедной работницы, которых она приютила у себя. И не счесть было других утрат – мужей, жен, которых привел в семью супружеский союз, а особенно детей – неизбежная толика бедствий, гроза, ударившая по ниве человеческой, – не счесть всех милых сердцу и навеки ушедших существ, оплакиваемых живыми и освящающих землю, где упокоились навеки.

Но пока дорогие сердцу покойники спали среди умиротворяющей тишины погоста, какой веселый гул, какое торжество жизни царило в то утро на дороге в Шантебле! Рождалось больше, чем умирало, и целое соцветие живых существ, казалось, выходило из каждой могилы. Дюжинами вырастали они из почвы, где, устав от праведных трудов, почили их отцы. И вот они прибывали со всех сторон, как ласточки, что весною слетаются на родину и приветствуют свои старые гнезда радостным щебетом, наполняющим лазурное небо счастливой песней возвращения. Перед фермой то и дело останавливались экипажи, из них высаживались все новые семьи с целым выводком русоголовых ребятишек, словно к дому подступала светлая волна. Седовласые старцы вели за ручку малышей, едва научившихся ходить. Юные девушки, пышущие свежестью, поддерживали благообразных старушек, помогали им выходить из экипажа. Иные матери были беременны, кое‑кому из отцов пришла в голову прелестная мысль пригласить на торжество женихов своих дочек. И все они были родственники, одни породили других, целый запутанный клубок родства: отцы, матери, братья, сестры, свекры и тести, тещи и свекрови, шурины и золовки, свояки и свояченицы, сыновья и дочери, дяди, тетки, кузены и кузины, родство всех степеней во всех мыслимых сочетаниях – вплоть до четвертого колена. Единая семья, единый маленький народец, сошедшийся с радостной и горделивой мыслью отпраздновать бриллиантовую свадьбу, что уже само по себе редкостное чудо, свадьбу двух героев, прославленных самой жизнью, героев, от которых произошло все это племя. И какой же воистину эпический перечень пришлось бы сделать, дабы просто упомянуть всех, кто явился сегодня сюда, просто назвать их имена, возраст, их родственные отношения, описать то здоровье, ту силу и надежду, которые они принесли с собой в мир!

Вначале явилась сама ферма, все те, кто воспитывался и вырос здесь. Жерве, шестидесяти двух лет, которому помогали его старшие сыновья, Леон и Анри, сами отцы десятерых детей; три его дочери – Матильда, Леонтина, Жюльена, родившиеся позже и выданные замуж по соседству, на троих имели уже дюжину ребятишек. Фредерик, муж покойной Клер, пятью годами старше Жерве и верный его помощник, передал свой пост сыну Жозефу, тогда как дочери его Анжель и Люсиль и младший сын Жюль работали на ферме; эти четверо породили на свет целую стайку – пятнадцать девочек и мальчиков. Затем первой из посторонних прибыла мельница: Тереза, вдова Грегуара, привела все свое потомство – сына Робера, который ныне, под ее началом, распоряжался на мельнице, и трех дочерей – Женевьеву, Алину и Натали, в сопровождении всей их ребятни – десять душ у дочерей, четверо у Робера. Затем явились Луиза, жена нотариуса Мазо, Мадлена, жена архитектора Эрбета, в сопровождении доктора Шамбуве, оставшегося вдовцом после смерти доброй Маргариты – еще три задорные группки: первая – из четырех девиц, где главенствовала старшая, Колетта, вторая – пятеро парней во главе с Илером, третья – только мальчик да девочка, Себастьян и Кристина; и все это пустило новые ростки, за ними следовали двадцать правнуков Матье и Марианны. Но вот прибыл и Париж: Дени с женой Мартой явились в окружении пышной свиты; почти семидесятилетний Дени, стараниями своих дочерей Гортензии и Марсель уже прадедушка, вкушавший радость и покой человека, выполнившего свой долг, так как уже передал завод старшим сыновьям, Люсьену и Полю, которым было по сорок с лишним лет, а их сыновья тоже уверенно шли к жизненным удачам, – целое племя завоевателей, сошедших с пяти экипажей: четверо детей, пятнадцать внуков, трое правнуков, из коих последние двое еще в пеленках. И, наконец, последним явился маленький клан Амбруаза, рано познавшего горечь утраты – смерть своей жены Андре, Амбруаза, столь бодрого в свои шестьдесят семь лет, что он еще управлял фирмой, где его сыновья, Леоне и Шарль, оставались в роли простых служащих, а зятья, мужья дочерей Полины и Софи, трепетали перед ним, полновластным монархом, которому подчинялось все и вся. Он был дедом семи уже бородатых молодцов, девяти рослых внучек, четыре из которых недавно сделали его прадедом – даже раньше, чем его старшего брата Дени‑мудрого. Этим понадобилось шесть экипажей. Съезд длился два часа, и на залитой ясным июньским солнцем ферме кишела оживленная, счастливая, ликующая толпа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.