Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть III 3 страница



Офелия оставила Полу несколько современных романов. К ее возвращению в Англию от него уже пришло письмо – своего рода книжная рецензия: “Роман гораздо интереснее читать, если ты знаком с “Адом” Данте и “Улиссом” Джойса (глава, где Блум приносит Молли завтрак в постель), Гомером, Прустом (“В поисках утраченного времени”) и пьесой Жене “Служанки”. В конце был постскриптум: “Ты зараза, зачем оставила меня здесь одного?” Далее следовали все более горячие послания с требованием письма: “Хулиганка ты. Почему до сих пор не отправила ко мне почтовых голубей?” Если она не напишет toute de suite – немедленно, он запрет ее в чулане с их весьма непривлекательным общим знакомым, даст им обоим сильнейшее возбуждающее средство и заберет освежитель рта. Офелия долго не отвечала ему, почему – сама не знает, может быть, просто ленилась. Но она не отказалась от своего намерения учиться на врача и приходила в ужас от мысли, что может больше никогда не увидеть Фармера.

Вскоре после ее возвращения в Европу отец взял Офелию с собой на ланч с Грэмом Грином, одним из любимых писателей Пола. Пожилой романист, высокий и сутулый, искренне обрадовался новостям из Гаити, особенно тому, что знаменитый плут Пьер Малыш до сих пор цел. Грин надписал для нее экземпляр “Комедиантов”: “Офелии, видевшей истинное лицо Гаити”. Если он правда считает ее знатоком Гаити, подумала она, что бы, интересно, он сказал о Поле Фармере?

 

Глава 8

 

Канжи Фармер впервые увидел в конце мая 1983 года, вскоре после отъезда Офелии. Все еще подыскивая себе место для работы, он снова отправился на Центральное плато, где свел знакомство с местным англиканским священником по имени Фриц Лафонтан. Невысокий, но солидный, Лафонтан держался с достоинством, чтобы не сказать – царственно, и отличался властными, порой резковатыми манерами. При поддержке епископальной церкви диоцеза Верхней Южной Каролины он управлял в Мирбале крошечной клиникой (там работал всего один врач). Кроме того, Лафонтан с супругой помогали строить школы и создавать локальные выборные административные органы, женские организации, программы начального обучения для взрослых в ряде бедных маленьких населенных пунктов этого региона, в том числе в Канжи. Здесь Лафонтан затеял и курировал строительство часовни, а также некоего зачаточного подобия школы. Фармера он привез сюда из Мирбале в кузове своего пикапа.

Весной в Гаити дожди идут довольно часто, так что путь их пролегал среди зелени, особенно на участке вдоль Артибонита, где река выгрызла себе ущелье, в котором никакое земледелие невозможно. Фармер восхищенно любовался деревьями, листвой и бурным течением. Затем в поле зрения показались огромная плотина и озеро, и вот он уже щурится, вглядываясь сквозь тучи серой пыли – пыль пачкает волосы, лезет в нос, липнет к потной коже – в совершенно иной пейзаж: бело‑коричневая гамма, растительности почти не видно. “Поразительная, прямо библейская земля, сухая и бесплодная”, – будет вспоминать потом Фармер. Сквоттерский поселочек Канжи находится прямо посреди этих суровых пустошей, в полумиле вверх по дороге от большого пресного водоема.

Большинство зданий – примитивные деревянные сарайчики с односкатными крышами и земляным полом, сколоченные, как позже выразился один друг Фармера, “без лишнего энтузиазма”. Особенно бросались в глаза кровли этих крошечных хибарок, сделанные из коры банановых пальм, кое‑где переложенные тряпками, откровенно водопроницаемые. Прежде символом бедности Фармеру казались крыши Мирбале, “жестянки” из тонкого проржавевшего металла. “Но в Канжи не было и жестянок, – рассказывал он. – Это уже запредельная нищета”. Большинство взрослых местных жителей, с которыми он общался, демонстрировали полное уныние. Складывалось впечатление, будто люди, построившие эти жалкие лачуги, ни на какие улучшения в своей жизни не рассчитывали – более того, ожидали, что все станет еще хуже. Многие, вероятно, большинство, были явно нездоровы, но медицинской помощи здесь никто не обеспечивал, вообще никакой. Похожих людей Фармер видел в приемных убогих государственных клиник, которые ему доводилось посещать. Казалось, весь этот самодельный поселок – такая приемная. В Гаити ему пришлось пересмотреть свои представления о бедности. В Канжи пришлось пересмотреть их снова. Отдельного человека, влачащего столь плачевное существование, можно отыскать практически где угодно, но целое сообщество беднее и больнее этого нельзя было даже вообразить.

Делегация отца Лафонтана заночевала в Канжи, на полу классных комнат в школе, подстелив старые армейские одеяла. Фармеру запомнилось, как он проснулся ночью по зову малой нужды и громко мочился в ведро – звук, знакомый по давнему житью в автобусе. Всяко лучше, чем бежать в темноте на улицу, где водится разная пакость, с детства наводившая на него жуть, – огромные жуки и особенно тарантулы.

 

Тогда, в первый раз, Фармер не задержался в Канжи надолго. Он продолжал путешествовать по Гаити – иногда автостопом с бланами, иногда на тап‑тапах среди крестьян, везущих кур и полные корзины манго. Однажды он слег с дизентерией, вероятно, потому, что скудный бюджет вынуждал его покупать еду у уличных торговцев в городах и поселках. Фармер вспоминал, как валялся в больнице в Порт‑о‑Пренсе в антисанитарных условиях, на этаже, где не было туалета. Его навещала знакомая американка средних лет, эксперт по вопросам здравоохранения. Она обещала переправить его обратно в Штаты, если ему станет хуже, и он отвечал, мол, нет‑нет, все будет в порядке, а сам думал: “Пожалуйста, заберите меня домой!” Поправившись, он снова принялся изучать Гаити и антропологию с медициной в местном контексте. Наблюдал обряды вуду, расспрашивал крестьян об их жизни и добрался среди прочих мест до больницы в Леогане, городке на южном полуострове Гаити, милях в двадцати к западу от Порт‑о‑Пренса. Там он некоторое время подвизался волонтером, помогая врачам и медсестрам.

Фармер говорил мне, что нашел свое призвание не благодаря книгам и наукам, а большей частью эмпирическим путем, пропуская Гаити через себя. “Я читал академические тексты и понимал: там все неправильно. Живя в Гаити, я осознал, что малейшая ошибка в одной системе власти и привилегий может катастрофически ударить по неимущим в другой системе”. Как, например, истребление креольских свиней или плотина на озере Пелигр.

Теология освобождения импонировала ему и раньше. “Серьезный упрек затушевыванию бедности, – так отзывался о ней Фармер. – Упрек, основанный на научном анализе”. В Гаити он вживую наблюдал самую суть этой доктрины. Почти все крестьяне, с кем он знакомился, разделяли убеждение, звучавшее как квинтэссенция теологии освобождения. “Все на свете брезгуют нами, говорили они ему. – Но Господь больше любит бедных. И наше дело правое”. Марксисты, которых читал Фармер, и многие его знакомые интеллектуалы относились к религии пренебрежительно. И действительно, некоторые христианские конфессии, как и значительная часть миссионеров, пропагандировали среди неимущих гаитян “культ смирения”, как выражался отец Лафонтан, – призывали покорно принимать свою долю, уповая на лучшую загробную жизнь. Но собеседники Фармера понимали христианство иначе: “Они единодушно утверждали, что зря, мол, остальной мир над ними издевается как хочет, ведь кто‑то, кто‑то справедливый и, возможно, даже всеведущий, записывает все ходы”. Теперь в нем снова проснулась тяга к католицизму. Не то чтобы он вдруг проникся верой по зову души, скорее, стремился поддержать местных жителей в их вере – Фармер называл это “актом солидарности”. Он говорил мне: “На самом деле это приходит, когда видишь людей своими глазами – в Канжи, или в какой‑нибудь жуткой больнице, или на похоронах, – когда точно знаешь, что люди просыпаются в двухкомнатных хижинах, полных голодных детей, и все‑таки как‑то продолжают жить. Религия – единственное, что у них оставалось”.

Как же справедливый Господь допускает крайнюю нищету? Гаитянские крестьяне отвечали пословицей: Bondye konn bay, men lipa konn separe. Дословно она переводится как “Бог дает, но не делит”. Означает это, как впоследствии будет объяснять Фармер, следующее: “Бог дает нам, людям, все, что необходимо для благополучной жизни, но распределять блага он не нанимался. Эта задача возложена на нас”. Проповедники теории освобождения давали похожий ответ: “Хотите увидеть, где пребывает ныне Христос распятый? Идите туда, где страдают и борются с невзгодами бедняки, и там найдете Его”. Теология освобождения, с ее упором на ужасы нищеты и необходимость разбираться с ними здесь и сейчас, с ее идеалами искупления и служения, была словно специально создана для Гаити. И по темпераменту она подходила Фармеру, поскольку при всей своей учености и склонности к теоретизированию он стремился прежде всего к свершениям практического свойства. Годы спустя он скажет мне: “Я парень деятельный”. Спору нет, определение точное.

Вспоминая свой первый год в Гаити, Фармер говорил: было такое ощущение, что осознание своего истинного призвания складывалось из множества элементов. Однако, подчеркивал он, это произошло не вдруг, а постепенно: “У меня это был процесс, а не отдельное событие. Постепенное пробуждение, а не внезапное озарение”. Но тут ему пришел на ум один эпизод, случившийся в Леогане. Проанализировав его, Фармер признал, что озарение, наверное, все‑таки тоже имело место.

Работая волонтером в больнице Сент‑Круа в Леогане, он познакомился с молодым американским врачом. “Он любил гаитян, – сказал Фармер. – Вообще был очень вдумчивый”. Врач проработал в Гаити около года и через несколько дней собирался возвращаться домой в Штаты. “Слушая его, я заметил, что во мне уже что‑то изменилось, – объяснял Фармер. – Я вовсе не осуждал его. Но вот он, повидав эту страну, готов был уехать и стереть ее из памяти, и я задался вопросом: а я‑то так смогу? Он ведь правда покидал Гаити, покидал душой и телом, и я вдруг понял, что у меня так не получится”.

– Тяжело, наверное, уезжать? – спросил он молодого врача.

– Шутишь? Дождаться не могу. Здесь же нет электричества. Кошмарное место.

– Но ты не боишься, что не сможешь забыть все это? Здесь столько больных.

– Нет, – ответил врач. – Я американец, и я возвращаюсь домой.

– Ну да. Я тоже, – сказал Фармер.

Весь день и весь вечер он обдумывал этот разговор. Что значит “я американец”? По каким критериям люди относят себя к той или иной категории? Он понимал позицию врача, но собственную пока точно определить не мог. Единственное, что он знал наверняка, – он тоже станет врачом.

Позже, уже ночью, в больницу поступила молодая беременная женщина, страдающая малярией. “Ее кровь кишела паразитами, – вспоминал Фармер. – Тяжелая малярия. Она впала в кому, и ей требовалось переливание крови – тогда я не знал всех подробностей, но теперь знаю, поскольку это моя специальность. Так вот, с ней приехала сестра. Крови у нас не было, и врач велел сестре ехать в Порт‑о‑Пренс и купить крови, предупредив, однако, что это стоит денег. У меня денег не было, я пробежался по сотрудникам и собрал пятнадцать долларов. Отдал их женщине, она ушла, но потом вернулась: ей не хватило и на тап‑тап, и на кровь. У пациентки тем временем началось поражение легких, изо рта потекла такая розовая субстанция. Медсестры говорили, дело безнадежное, кое‑кто настаивал, что надо делать кесарево, а я все твердил, что должен быть какой‑то способ добыть ей крови. Ее сестра просто с ума сходила, рыдала безудержно. У больной было пятеро детей. Какой ужас, жаловалась сестра, бедному человеку даже переливание крови не получить. И добавляла: мы же все живые люди”.

Это слова – tout moun se moun – звучали прямым ответом на вопрос, которым он задавался не далее как днем. “Американец” – достаточно ли этого для самоопределения? “Она повторяла это снова и снова, – продолжал свой рассказ Фармер. – Мы же все живые люди”.

Женщина умерла вместе со своим нерожденным малышом. Ее сестра потом горячо благодарила Фармера. Естественно, это лишь обостряло его чувство вины за неудавшийся аварийный сбор средств. Видя, как он переживает, врачи и медсестры окружили его сочувствием. Медсестры говорили: “Бедненький Пол! Какой милый молодой человек”. А врачи наверняка думали: “Новичок необстрелянный, наивный такой”. Вспоминая об этом через много лет, он все еще шлифовал ответные реплики: “Ага, зато я выносливый. Вот в чем штука. На самом деле я тогда вовсе не был наивным”.

А может, и был все‑таки – немножко. Он решил заняться сбором средств, чтобы купить в больницу оборудование для хранения консервированной крови. Стал писать родственникам, родителям друзей, учившихся с ним в Дьюке. Объяснял, какие страшные вещи творятся в Гаити, описывал свой проект. Многие присылали ему чеки. В итоге набралось несколько тысяч долларов. Фармер ликовал. В письме Офелии он сообщал: “Отправляюсь в Леоган встречаться с директором больницы Сент‑Круа, будем обсуждать БОЛЬШИЕ ПЛАНЫ”. Но в скором времени Офелия получила еще одно послание: “Моя работа здесь, в Сент‑Круа, получается совсем не такой, как я себе представлял. Не то чтобы мне здесь не нравилось, но главная проблема в том, что эта больница – не для бедных. Я потрясен, серьезно. Все услуги оплачиваются заранее”.

Ключевой императив теологии освобождения – обеспечивать преференцию для бедных – представлялся Фармеру достойной жизненной целью. Конечно, идти к ней можно практически где угодно, но доктрина явно подразумевала необходимость различать степени бедности. Здравый смысл подсказывал обеспечивать медицинскую помощь там, где в ней больше всего нуждаются, а места беднее Гаити было не найти, по крайней мере в Западном полушарии. Внутри же Гаити Фармер не находил места беднее Канжи. Он не стал задерживаться в Леогане, чтобы посмотреть, как там установят банк крови. Ему сказали, что больница намерена брать с пациентов плату за кровь. Он рассказывал мне, как ехал обратно на Центральное плато, а в голове крутилась мысль: “Построю, черт подери, собственную больницу! И там уж ничего подобного не будет, благодарю покорно”.

 

Вернувшись из Леогана на Центральное плато, Фармер устроился на временную работу в клинику отца Лафонтана в Мирбале. Она во многом походила на все прочие клиники, что ему довелось повидать за прошедшие месяцы в Гаити. Пациенты отстаивали очереди, чтобы попасть к врачу, который даже не давал себе труда поинтересоваться анамнезом или провести нормальный осмотр.

“После поверхностного обмена репликами с врачом, – рассказывал Фармер, – пациент шел со своей грязной, заткнутой кукурузным початком бутылкой в так называемую аптеку и платил, чтобы ему налили туда – буль‑буль – микстуру от кашля или насыпали витаминов. Плачевное зрелище, особенно когда сотрудники орали на больных, если те приносили уж совсем, совсем грязные бутылки”.

С благословения отца Лафонтана Фармер сосредоточился на пыльном, убогом сквоттерском поселке вверх по дороге – на Канжи. Это был важный момент в его жизни. “Поднявшись наверх, в Канжи, где по сравнению с Мирбале в то время царил беспросветный ужас, я, как ни странно, почувствовал облегчение. Полное отсутствие медучреждений казалось облегчением! Не потому, что Канжи не требовались врачи. Просто я понимал, что не смогу работать в такой же клинике, как та, что в Мирбале, а она, как оказалось, была совершенно типичной гаитянской клиникой для бедных. И еще я понимал – надеюсь, все‑таки понимал: важно тут не то, что чувствуем я или несчастный гаитянский доктор. Важно, что результаты лечения ничтожны”.

Поселку Канжи требовались и поликлиника, и больница, и система общественного здравоохранения. По замыслу Фармера, медучреждения должны были обслуживать неимущих бесплатно, а предоставляемые услуги – соответствовать конкретным нуждам поселка и отдельных пациентов. Значит, первым делом следовало выяснить, что это за нужды. Начал Фармер скромно – с медицинского опроса населения. Он рекрутировал пятерых гаитян – все они были примерно его ровесниками, и все окончили хотя бы несколько классов школы, – чтобы они прошли Канжи и две соседние деревни от двери к двери, записывая численность семейств, количество недавних рождений и смертей, основные видимые причины заболеваемости и смертности. Этот первый опрос был, в сущности, неофициальным, но подозрения Фармера он подтвердил. Смертность среди детей и подростков достигала ужасающего размаха. Кроме того, стало очевидно решающее значение “материнской смертности”: когда умирала мать семейства, ее родных постигала целая вереница катастроф, от голода и проституции до болезней и новых смертей.

Этот первый опрос был лишь малым зачином, ученическим опытом в сфере общественного здравоохранения, медицины, а заодно и антропологии. В Канжи, в начале 1984 года, Фармеру довелось пережить еще один памятный эпизод, связанный с малярией, по‑своему не менее поучительный, чем леоганская история. Отец молодой пациентки решил обратиться за помощью к хунгану, вудуистскому жрецу, но мать, поддавшись на настойчивые уговоры, разрешила Фармеру и врачу‑гаитянину тоже полечить девушку – хлорохином. Пациентка выздоровела. В своем эссе под названием “Антрополог внутри” Фармер писал, что после того случая у него из головы не шел вопрос, какое же место антропология должна занять в его жизни. Его учили, что этнограф должен наблюдать, а не пытаться изменить объекты наблюдения. Но в этом виде антропология казалась ему “беспомощной перед лицом таких насущных потребностей, как нормальное питание, чистая вода и профилактика заболеваний”. К концу эссе становится ясно, что отныне антропология будет интересовать автора не столько как абстрактная дисциплина, сколько как инструмент “вмешательства”. Компромиссам между наблюдением и действием он предпочел путь работника медицины и здравоохранения, отчасти ориентирующегося на антропологию.

Польза от нее была очевидная. Врач, неосведомленный о местной религии, рисковал нарваться на конфликт со жрецами вуду, но врач‑антрополог, эту религию понимающий, мог найти способ действовать с хунганами сообща. Врач, не разбирающийся в местной культуре, вероятно, принимал бы некоторые жалобы пациентов за странные предрассудки – ну или в лучшем случае приходил бы от них в недоумение. Взять, к примеру, женский недуг move san, lut gate. Считается, что вызывает его sezisman, то есть внезапное потрясение или испуг. Первый эффект – move san, “дурная кровь” – влечет за собой lut gate, когда у кормящей матери портится или кончается молоко. Подобные явления не таят в себе загадок для молодого медика‑этнографа, готового, как Фармер, докопаться до социальных коннотаций синдрома. Фармер впоследствии напишет: “Самое удивительное в расстройстве move san – его зловещий, радикальный символизм: две важнейшие для жизни субстанции, кровь и молоко, превращаются в яд. Можно предположить, что эта мощная метафора служит предостережением против насилия над женщинами, особенно беременными или кормящими”.

В процессе исследования move san, lut gate он консультировался с одной гаитянкой, спрашивал, какими травами лечат эту напасть. Женщина поделилась сведениями, а потом сказала ему буквально следующее: “Ну конечно, вам надо набрать этих листиков, чтобы изучить их действие и улучшить его”. Снова все тот же урок. Жители Канжи не хотели, чтобы их страдания кто‑то просто рассматривал под микроскопом. Ему надлежало комбинировать научные разыскания с практикой.

Вероятно, Фармеру повезло – сам‑то он считает именно так, – что ему выпал шанс поработать в Гаити в сфере антропологии, медицины и здравоохранения, прежде чем изучать эти дисциплины в Гарварде. Талантом к академическим исследованиям природа его наделила, однако Республика Гаити позаботилась о том, чтобы его интерес к теории оставался умеренным.

 

В Гарвардскую медицинскую школу Фармер поступил осенью 1984 года. Ему было всего двадцать четыре. Впрочем, однажды он сказал мне: “К двадцати трем я полностью сформировался”. Думаю, он имел в виду, что к тому времени упорядочил свою философию и свое мировоззрение и осознал потребность совместить их с действием, прежде всего в Канжи. В Кембридже он надолго не задержался. Навестил Гарвард лишь затем, чтобы освоиться, забрать учебники и увезти их с собой обратно на Центральное плато.

Первые два года обучение в медицинской школе состояло в основном из обширных лекционных курсов. Зачастую Фармер появлялся в Кембридже буквально накануне лабораторных практикумов или экзаменов, затем снова спешил в Гаити. Незамеченным такое поведение пройти не могло. Ко второму курсу соученики уже прозвали его Полом Странником. Но хотя сей феномен “мигрирующего студента” почти наверняка не имел прецедентов, ни один профессор не находил причин его порицать. Ведь молодой человек пытался лечить людей, вообще лишенных медицинского обслуживания. К тому же учился он блестяще, был одним из лучших на курсе.

 

Глава 9

 

В результате перекрестного гарвардско‑гаитянского обучения Фармер по‑новому проникся верой. Спустя годы он скажет мне: “В Гарварде презирают религиозные верования любого толка, а для бедных, не только в Гаити, но и вообще везде, они чрезвычайно важны. Оба факта равно укрепили мое убеждение, что вера – это хорошо”.

И если безземельным крестьянам Канжи необходимо было верить, что кто‑то всеведущий записывает ходы, то и Фармер теперь испытывал потребность верить в нечто подобное. В крестьянском лексиконе смерть, которой можно было избежать, называлась “глупой смертью” – и он такое наблюдал постоянно. “Не может быть, чтоб никто не смотрел этот фильм ужасов”, – говорил он себе. “Знаю, звучит поверхностно, будто эта жажда верить – вроде наркотика, заглушающего боль. Только ничего она не поверхностная, наоборот, самое глубокое чувство, какое мне доводилось встречать. И меня не отпускала мысль, что в откровенно безбожном мире, где царит культ денег и власти – или, как в Дьюке и Гарварде, более соблазнительный культ компетентности и личных достижений, – все же есть место для Бога. Он там, где страдают обездоленные. Хотите поговорить о распятии? Я вам, гадам, покажу распятие”.

Когда летом 1985 года Офелия снова приехала на Центральное плато, чтобы работать вместе с Полом, она заметила, что теперь, одеваясь на выезды, он часто вешает на шею большой деревянный крест поверх рубашки. Однако этот атрибут скорее подчеркивал его “пасторскую” сторону, о которой она догадывалась и раньше, но которая составляла лишь малую часть его натуры. Несколько лет спустя он утверждал, что “верует”, но сразу добавлял: “Я также верую в пенициллин, рифампицин и изониазид, в высокую всасываемость флюороквинолонов, в лабораторные опыты, клинические испытания и научный прогресс, в то, что причиной СПИДа всегда является ВИЧ, богатые угнетают бедных, ресурсы текут в неверном направлении, отчего и впредь будут возникать эпидемии, которые погубят миллионы людей. И еще я верую в реальность всего перечисленного. Так что если бы мне пришлось выбирать между теологией освобождения и какой‑либо другой логией, я бы принял сторону науки при условии, что это не отменяет служения бедным. Но передо мной ведь такой выбор не стоит, правда?”

Религиозные догмы, которые внушали ему в детстве, он и раньше‑то не воспринимал особо всерьез, а сейчас в большинство из них просто не верил. Например, ехидничал: “До сих пор не могу найти, где в священных текстах говорится: не предохраняйся!” Он ведь был еще молод, втягивал Офелию в соревнования по поеданию манго, плавно переходящие в негигиеничную битву объедками, и уж конечно плевать хотел на нотации о воздержании, которые некогда читал ему во Флориде епископ в рамках церемонии конфирмации. Как выяснилось, он даже с радостью пренебрег церковной службой именно ради того, чтобы пойти наперекор этим нотациям. Офелия вспоминала день, когда “отдалась ему”, рассмеявшись собственной формулировке. Было воскресенье. Гроза застигла их в Мирбале на улице, и они побежали обратно в дом отца Лафонтана. Там никого не было, все ушли в церковь, а службы в Гаити обычно длятся долго. Кроме того, гаитяне не большие любители мокнуть под дождем. “Можно было не сомневаться, пока служба не кончится, никто не вернется, – рассказывала Офелия. – Мы залезли вместе в душ”. В память врезался стук дождевых капель по крыше, запах дыма от костра, разожженного во дворе для приготовления воскресного ужина. Она призналась, что это был самый романтический момент в ее жизни.

Офелия провела с Полом в Гаити все лето. Вечерами за чашкой кофе она помогала ему с изучением медицины. То есть пыталась помогать. Из учебников он делал выжимки в виде карточек‑перевертышей, у него их были тысячи, целые кучи. На одной стороне он писал своим изящным почерком левши вопросы вроде “Какая связь подагры с лизосомой?” и вдобавок рисовал вокруг слов нотные значки, подразумевающие, что вопрос следует пропеть. Могла “вопросительная” сторона карточки выглядеть, например, и так: “Покажите мне, сэр, повреждения при синдроме Горнера и параличе глазодвигательного нерва. И что это за чертовщина – синдром Арджил‑Робертсона?” Ответы на обратной стороне часто сопровождались рисунками (многие из них очень нравились Офелии), в данном случае – изображением зрительных путей.

Офелия копалась в карточках, ища вопрос, который, как она надеялась, поставил бы Пола в тупик. Так было приятно, когда выпадала возможность прочесть ему правильный ответ – словно она и впрямь делает что‑то полезное.

– Так, Пи‑Джей, а что такое дистрофическое обызвествление?

– Дистрофическим обызвествлением называется чрезмерное отложение солей кальция в омертвевших тканях. – Тут он назидательно поднимает палец: – Разумеется, его не вызывает гиперкальциемия. А вот метастатическое обызвествление с гиперкальциемией как раз связано.

Она переворачивает карточку, стараясь скрыть разочарование.

– Верно! Отлично, Пи‑Джей.

Иногда они ходили по деревням пешком. По дороге Пол показывал ей разные растения. “Индиго, – говорил он. И тут же с выжидательной улыбкой: – А по‑латыни как называется?”

Так он вел себя с тех самых пор, как они познакомились. Порой ей казалось, будто он нарочно это делает, чтобы она чувствовала себя невеждой. “Да нет же, дурочка, вовсе нет, – твердила она себе. – Он просто любит произносить всякие названия. Игры у него такие”.

Но все‑таки трудно было не сравнивать себя с ним. Почти в каждой хижине, куда они заглядывали, их потчевали угощением из элементов, как выражался Пол, пятой группы[3], от которого чаще всего обоих воротило. Они притворялись, будто с удовольствием жуют мясные пирожки с запахом пота и тому подобные деликатесы, а сами строили друг другу рожи, стоило хозяевам отвернуться. И вот однажды каждому преподнесли нечто вроде глазуньи на студенистой массе из свиного жира и хрящей. Офелия попробовала, и ее чуть не стошнило. Улучив момент, когда на них никто не смотрел, она протянула тарелку Полу, прошептав: “На, сам это ешь”. Он взял тарелку и мигом проглотил содержимое. Потом с усмешкой покосился на нее и шепнул: “Незачет”. На обратном пути они посмеялись над приключением, однако же из всех бесчисленных ситуаций, когда ей приходилось есть такое, на что она и смотреть‑то могла с трудом, Офелии врезалось в память именно это проваленное испытание.

Как‑то раз, спускаясь по крутой горной тропе в окрестностях Канжи, она поскользнулась. Мимо шли местные, и кто‑то крикнул ей по‑креольски: “Смотри под ноги!” Офелия упрямо сжала челюсти. Значит, слабачкой ее считают? Пожилой мужчина подошел и протянул ей свой посох. “Нет‑нет, не надо!” – воскликнула она. Пол сурово посмотрел на нее. “Никогда от такого не отказывайся, – произнес он с нажимом. – Это бесценный дар”. Разумеется, он был прав. Ее щеки горели.

В Канжи они спали в разных домах – все‑таки их покровитель был священником. Однажды вечером, отправляясь восвояси, она решила непременно встать завтра раньше Пола. Поставила будильник на пять. А утром ее разбудил его голос во дворе под окошком – он напевал ей песенку, а она лежала в постели, думая: “Я просто хочу сделать что‑нибудь лучше, чем он. Хоть разочек”.

 

Пол расширил и углубил свой медицинский соцопрос, начатый в Канжи и окрестностях в 1983 году. Он нашел книгу, где описывался подобный опрос в сельской местности в Индии, и пользовался ею как учебником. Офелия занималась сбором данных – ходила пешком из деревни в деревню, иногда с Полом, но чаще с его молодыми рекрутами из местных, знавшими все пути. Заросшие тропинки вели вниз по оврагам и вверх по горным склонам, жара стояла немилосердная. Лицо девушки страшно обгорало на солнце, зато ее креольский значительно прогрессировал, и каждый поход был ей важен, хоть и выворачивал душу. Офелия приходила в крошечную двухкомнатную лачугу, ей приносили стул и что‑нибудь попить, потом рассказывали о своих бедах и невзгодах, а она записывала. На вопрос о дате рождения ей отвечали, в правление какого президента они родились либо до или после плотины. Когда она спрашивала, сколько человек здесь живет, мать или отец семейства перечисляли имена, иногда штук одиннадцать, а Офелия поднимала голову, смотрела на полоски неба, просвечивающие сквозь кровлю из коры банановой пальмы, и представляла себе сезон дождей. Смотрела на металлические колпаки на сваях их маленьких амбаров и думала: “Крысы”. Отмечала особый запах в тесных, переполненных хижинах: “Не вонь грязных носков, а характерный запах бедности, когда в помещении дышит много голодных людей”.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.