|
|||
Бет Рэвис 5 страницаОщущение такое, словно я сломалась пополам. Когда-то я была льдом. Теперь я — боль.
Старший — Мама? — хнычет девушка дребезжащим, застоявшимся голосом. — Папа? Ее сияющие зеленые глаза снова закрываются, волосы цвета заката мокрым спутанным комом покрывают диагностический стол. — Сколько она будет такой? — спрашиваю я. — День. Может, больше. Она реанимирована не по правилам. Их нужно вынимать из криогенного контейнера до начала разморозки и помещать в реанимационную ванну, а не оставлять вот так оттаивать на столе. Чудо, что она вообще выжила. С трудом сглатываю. Такое ощущение, что в горле у меня застрял камень. Док разглядывает ящик, прикрепленный к трубкам, что были у девушки во рту. — Кто-то нажал кнопку. Ее нельзя нажимать до того, как тело приготовят к реанимации. Она отключает питание, — он поднимает на меня глаза. — Она была отключена. Если бы мы опоздали... — переводит взгляд на девушку, — она бы умерла. Черт. Желудок, свернувшись, падает куда-то в ботинки и там и остается. — Вот так просто? Умерла? Док кивает. — Нужно сообщить Старейшине. — Но... — Тебе ничего не будет. Это же не ты сделал. Если честно, я рад, что ты оказался рядом. Старейшина сказал, ты начал изучать централизованное руководство. Вот в таких ситуациях и учишься быть лидером. Грудь девушки поднимается и опускается, но это единственный признак жизни, который она подает. Забавно, без ледяного щита ее тело выглядит совсем по-другому. Она кажется меньше, слабее, беззащитнее. Лед служил ей доспехами. Теперь мне хочется оградить ее, прикрыть ее наготу, а не коснуться. Я кладу руку ей на плечо, изумляясь тому, как различен цвет нашей кожи. Она открывает глаза. — Холодно, — шепчет она. Док опускает на нее глаза. — Это все просто какой-то адский кошмар- Мне хочется возразить: какой же это кошмар, если она здесь? Но вдруг я снова слышу хныкающий стон — в детстве у меня был ягненок, он блеял точно так же, тихо и жалобно. В горле снова перекатывается камень. Док накидывает на девушку больничную рубашку (такую, знаете, с разрезом на спине), и она начинает рыдать, когда мы продеваем ее руки в рукава. Потом он накрывает ее одеялом. Глаза по-прежнему закрыты, и мне могло бы показаться, что она спит, но дыхание слишком резкое и неровное — она в сознании, и она нас слушает. Мы почти не говорим. Когда Старейшина врывается в комнату, в воздухе снова повисает страх. Он смотрит на нее, потом на меня, а потом на Дока. — Это он? — Нет! — тут же возмущаюсь я. — Конечно нет, — отвечает Док. Потом поворачивается ко мне. — Он не тебя имел в виду. — И добавляет, снова обращаясь к Старейшине: — Это невозможно, ты знаешь. Ты просто параноик. — О ком вы... — начинаю я, но оба не обращают на меня ни малейшего внимания. — Произошел сбой, — объясняет Док. — Питание замкнуло, — он поднимает черный ящик, который был укреплен на контейнере. На нем все еще мигает тусклый красный огонек. — Ты уверен? — спрашивает Старейшина. — Абсолютно, — кивает Док. — Кому взбрело бы в голову спуститься сюда, отключить первую попавшуюся девочку и сбежать? Это был просто сбой. Оборудованию сотни лет. То и дело приходится что-нибудь чинить. Ей просто не повезло, я не успел вовремя заметить поломку. Снова ложь. Интересно, часто вообще Док говорит правду? Он ведь только сегодня проверял ее криокамеру. К тому же он был очень взволнован до прихода Старейшины — и ведь сам мне сказал, что кто-то нажал на кнопку, чтобы отключить ее. Девушка на столе стонет. — Кто это? — спрашивает Старейшина, переключив внимание на девушку. — Номер сорок два. — Она...? — Второстепенная. — Эми, — хрипит девушка. — Что? — встаю на колени рядом с ней, приблизив лицо к ее потрескавшимся губам. — Меня зовут Эми. Старейшина смотрит на нее. Эми открывает глаза — ярко-зеленый всполох, цвета молодой травы — но тут же закрывает их снова, болезненно сощурившись от света люминесцентной лампы. — Твое имя несущественно, девочка. — Старейшина поворачивается к Доку. — Нужно выяснить, кто ее реанимировал. — Где мои родители? — шепчет она задушенным болью голосом. Эти двое ее даже не замечают. — Можно убрать ее обратно? — спрашивает Старейшина. Док качает головой, в глазах его прячется сожаление. — Не замораживайте меня снова! — просит Эми, голос ее прерывается от страха. Связки подводят с непривычки, и она, умолкнув, заходится кашлем. — Не могли бы, даже если бы хотели, — говорит Док Старейшине. — Почему нет? У нас еще есть камеры для заморозки, — он бросает поверх плеча Дока взгляд в дальний конец комнаты. Я их раньше не замечал, но теперь откладываю в памяти — нужно будет осмотреть как-нибудь. — Способность к регенерации сильно снижается от заморозки к заморозке, особенно если учесть, что реанимировали ее неправильно. Если снова положить ее в криокамеру, она может никогда уже не проснуться. — Я хочу к папе, — хнычет Эми, и, хотя она уже больше женщина, чем ребенок, кажется сейчас совсем маленькой девочкой. — Пора спать, — говорит Док. Из кармана он вытаскивает пластырь и открывает упаковку. Глаза Эми резко распахиваются. — НЕТ! — кричит она срывающимся голосом. Когда Док подходит, она, подняв руку, неловко бьет его по локтю. Пластырь падает на пол. Док поднимает его и выбрасывает в мусорную корзину, а потом открывает ящик и достает новый. — Тебе станет лучше, — объясняет он девушке, разрывая упаковку. — Не хочу, — зрачки сужаются, словно черные булавочные головки, окруженные светло-зеленой полосой. — Держи ее, — приказывает мне Док. Я стою неподвижно и гляжу на нее. Старейшина отталкивает меня в сторону и хватает ее за плечи. — Не хочу! — кричит она, но Док уже прилепил ей на руку пластырь, и крошечные иглы, словно жесткая наждачная бумага, колют ей кожу, вводя лекарство. — Не хочу опять спать, — слова ее сливаются, так что их трудно разобрать. — Не... хочу... — повторяет она тише. На ресницах дрожат слезы, смешанные с глазными каплями. — Не спать, — говорит она все тише, все медленнее. — Нет... не... спать, — глаза закатываются, голова опускается на ложе багряных волос, и сознание покидает ее. Я наблюдаю весь процесс, и, хотя грудь Эми мерно поднимается и опускается, теперь она кажется более мертвой, чем раньше, во льду. Интересно, снится ей что-нибудь?
Эми Просыпаюсь. Но не потягиваюсь, не зеваю, не открываю глаз. Я не привыкла это делать. Точнее, отвыкла. Поэтому я просто лежу и прислушиваюсь к своим чувствам. Пахнет затхлостью. Кто-то тихо дышит во сне. Я чувствую тепло, и только тогда осознаю это, вспоминаю, что больше не заморожена. Первая мысль: какая часть моих снов и кошмаров была явью? Все, что снилось мне за время заморозки, уже тает, остаются лишь смутные обрывки — так всегда бывает со снами. Они точно снились мне все триста лет — или, может, лишь несколько минут, на грани пробуждения, при разморозке? Казалось, проходили века, сны у меня в голове громоздились на сны — но это ведь обычное дело, во снах время всегда идет не так. Пока мне удаляли миндалины, я видела очень подробные сны, видела дюжинами, но ведь наркоз длился всего где-то час. К тому же невозможно, чтобы мне снились сны во льду — невозможно физически, замороженные нейроны не могут работать. Но ведь рассказывают же о пациентах, которые оставались в сознании всю операцию, хотя наркоз должен был их усыпить? Нет. Забудь. Это не то же самое. Сны могли мне сниться только в те недолгие мгновения, когда тело оттаяло, а душа еще нет. Если начну думать о времени, о том, как оно шло и чувствовала ли я, что оно шло, я сведу себя с ума. Усилием воли открываю глаза. Если я и вправду проснулась, то снам — неважно, длились они столетиями или нет — больше мной не завладеть. Верхние веки складываются — ощущение новое и непривычное. Открывая глаза, я наслаждаюсь им. А потом — о-о-ох — потягиваюсь. Все мышцы горят. Я чувствую, как они напрягаются — мышцы на пояснице, на икрах, тонкие мышцы, оплетающие локти. Одеяло соскальзывает. Мышцы живота с наслаждением тянут меня вперед — я сажусь. На мне нет ничего, кроме зеленовато-голубой больничной рубашки с разрезом на спине. Возле моей кровати сидит мальчик. Спокойное, ровное дыхание его иногда переходит в похрапывание. Я натягиваю одеяло до самых плеч. Он уснул, сидя в кресле, скрючившись в очень неудобной на вид позе. Должно быть, смотрел на меня все это время. Не хочется думать, что он сидел здесь, бодрствовал, пока я спала. От этой мысли по телу бегут мурашки. Это тот самый мальчик, которого я увидела, когда проснулась в своем хрустальном гробу. Черты у него мягкие, но есть в них что-то, не вяжущееся с невинным выражением, которое лицо приняло во сне. Трудно сказать, какой он расы — не черный, не белый, не латинос и азиат. Цвет кожи, впрочем, приятный — какой-то сливочно-темный, очень подходящий к почти черным волосам. Высокие скулы и вдохновенный изгиб лба придают ему вид надежный, быть может, даже добрый. — Ты кто? — громко спрашиваю я. Впервые после пробуждения от векового сна голос мой не обрывается. Наверное, с горлом что-нибудь сделали. Тело отзывается тупой, пульсирующей болью. Мальчик подскакивает на месте. Взгляд обращается ко мне, на лице читается то ли вина, то ли настороженность. Он оглядывается, словно сомневаясь, что я обращаюсь к нему, но в комнате больше никого нет. — Я... эээ... Я — Старший. Будущий... эээ... командир. Корабля. Эмм... — он встает, но я не двигаюсь, и он смущенно садится снова. Будущий командир корабля? Зачем кораблю будущий командир? — Где я? — Ты в Палате, — говорит он, но я едва разбираю слова. Он странно проглатывает их, и интонация у него какая-то музыкальная. Звучит это примерно так: «Ты-вплат», и в конце каждого слога слышится певучий призвук. — Где находится эта палата? — В Больнице. («Вба-ниц».) Обвожу взглядом комнату. Этого я не ожидала. — Почему я в больнице? И что ты тут делаешь? Я не особенно прислушиваюсь к его словам и пропускаю половину того, что он говорит в ответ. В комнате вдруг словно становится холоднее, и я крепче прижимаю к себе одеяло. Кажется, снова что-то о будущем командире, как будто это важно. Будущий командир корабля. Ну, несложно догадаться. Рассматриваю его внимательнее. Плечи у него широкие и мускулистые ровно настолько, чтобы не слишком выпирать под тканью рубашки-туники, хотя очертания бицепсов все же проглядываются. Высокий — куда выше меня и на несколько дюймов выше среднего взрослого, хоть он, наверное, мой ровесник. Сутулится. Лицо узкое, но приятное, с пронзительными миндалевидными глазами. Все это и еще что-то неопределенное придают ему вид человека, который вполне может быть командиром. Такое ощущение, будто Бог заранее знал, что Старшему уготовано стать лидером, и дал ему самые подходящие лицо и тело. Поворачиваюсь и ставлю ноги на пол. Но он холодный, и я тут же поднимаю колени к подбородку — под одеялом, конечно, потому что больничная рубашка почти ничего не прикрывает. — Какая она? — Кто — она? («Кто-на?») — Новая планета. Л хотя мне вообще не хотелось лететь, хотя я ненавижу каждое мгновение, проведенное ради этого во льду, мне не удается скрыть звучащее в голосе благоговение. Новая планета. Наконец-то мы добрались до нее. Планета, на которую никогда еще не ступала нога человека. Мальчик встает. Он такой высокий, что язык не поворачивается называть его мальчиком, но в то же время в лице его есть что-то совсем детское, словно в жизни его не было ничего, что заставило бы его повзрослеть, заострило бы мягкие черты лица суровостью возраста. Повернувшись ко мне спиной, он подходит к дальней стене. В этой маленькой комнатке он возвышается, словно башня, заполняя ее всю. Чем-то, совсем капельку, этот мальчик напоминает мне Джейсона. Не внешностью — он куда более смуглый и крепкий, чем Джейсон — а осанкой и походкой, словно он абсолютно точно знает свое место в пространстве. Опирается о стену, лицом к прямоугольному металлическому щиту. По краям из-за металла пробивается свет. Должно быть, за ним что-то вроде окна. — Мыще-недли-тели, — произносит он. Пока он смотрел на меня, и мне видны были его губы, я не осознавала до конца, какой все-таки у него непонятный говор. — Что? Он поворачивается. На этот раз мне удается разобрать слова. — Мы еще не долетели. — Что... В каком смысле? — холод, ледяной, адский холод заполняет все внутри. — До посадки еще примерно пятьдесят лет. — Что? — Мне жаль. Сорок девять лет и двести шестьдесят шесть дней. Мне очень жаль. — Зачем вы разбудили меня раньше срока? — Это не я! — возражает он, заливаясь краской. — Никого я не будил! Почему я? — Я просто хочу знать, почему нас всех разбудили на сорок девять лет и двести с чем-то там дней раньше срока! И где мои родители? Мальчик опускает глаза. Что-то в его взгляде заставляет ледяной ком у меня в животе ходить ходуном. — Не всех разбудили так рано, — говорит он. Глаза его умоляют меня понять, что он имеет в виду, и перестать задавать вопросы. — Где мои родители? — повторяю я. — Они... внизу. — Я хочу их увидеть. Поговорить с ними. — Их... — Что с моими родителями? — Их еще не реанимировали. Они заморожены. Все, кроме тебя, еще заморожены. — Когда они проснутся? Когда можно будет их увидеть? Мальчик пытается незаметно прокрасться к двери. — Может, лучше позвать Старейшину, чтобы он объяснил? — Какого еще старейшину? Что объяснил? — я срываюсь на крик, но мне плевать. Одеяло соскользнуло с ног. Мысли скачут, постепенно складываясь в картинку, разбиваясь о слова, которые он сейчас скажет, которых я жду с ужасом, которые ему придется произнести, иначе я не поверю. — Эээ... Ну, в общем... Их не разбудят, пока мы не долетим. — Через пятьдесят лет, — глухо говорю я. Мальчик кивает. — Через сорок девять лет и двести шестьдесят шесть дней. Несколько столетий я лежала, вмороженная в кусок льда. И все же никогда не чувствовала себя так одиноко, как теперь, в эту секунду, понимая, что я в сознании, я проснулась, я жива. А они — нет. Старший
Она начинает плакать. Слезы ее не тихие и печальные, это слезы ярости, словно она ненавидит весь мир или, по крайней мере, весь корабль, который стал теперь ее миром. Так что я поступаю, как поступил бы любой здравомыслящий человек, столкнувшись с женскими слезами. Сматываюсь оттуда со скоростью света. В левом ухе раздается знакомое «бип, бип-бип». — Входящий вызов: Старейшина, — сообщает вай-ком мягким женским голосом. — Отклонить. Старейшина ушел из Больницы, как только Док занялся восстановительной терапией. Он не помогал ставить капельницы, не смотрел, как через них в Эми влилось три пакета питательного раствора. Не укладывал ее на больничную койку, которую приготовил Док. Его не было здесь, когда она пришла в себя, он не сидел возле нее целых семь часов подряд, просто чтобы она не просыпалась в одиночестве. И мне сейчас параллельно, что он там хочет сказать. Что меня заботит, так это Эми. Может, если она получше узнает «Годспид», то перестанет так рыдать? Если принести ей частичку дома, что-нибудь, что напомнит ей о Сол-Земле, может, она... Я направляюсь прямо в сад, что на заднем дворе Больницы. Сейчас он весь утопает в цветах, но я знаю, что мне нужно: большие желтые и оранжевые цветы, что растут у пруда — они почти такие же яркие, как волосы Эми. Их приходится поискать; осталось лишь несколько цветков. Тяжелые головы их сонно клонятся к воде. Я становлюсь на колени, не обращая внимания на пятна грязи на штанах, и срываю полдесятка цветов. Лепестки длиной с мой палец, заворачиваются на концах, медвяный запах лениво заползает в нос. — Старший. Зараза. Оборачиваюсь и встречаюсь взглядом со Старейшиной. Пальцы непроизвольно сжимают стебли. — Ты отклонил мой вызов, — голос его звучит глухо и монотонно. — Я был занят. Ледяной взгляд опускается на цветы. — Конечно. Иду назад, к Больнице. Старейшина следует за мной. — Ты забываешь о своих обязанностях. Вчера я дал тебе задание, его нужно выполнить. — Это не срочно. Начинаю подниматься по ступеням, но Старейшина хватает меня за воротник и оттаскивает назад. — Корабль важнее любой девчонки. Киваю. Тут он прав. — Ей вообще здесь не место, — бормочет он. — Еще одна помеха. Стебли у меня в ладони превращаются в кашу. — Помеха? — теперь уже я говорю глухо и монотонно. — Ее присутствие опасно для корабля. Различия. Первая причина разлада. В груди взрывается буря протеста. Не таким лидером я хочу научиться быть — не холодным и безразличным к Эми. Вчера Старейшина сказал, что мое дело — защищать людей. Я не знал, что он имел в виду только наших людей. — Возвращайся на уровень хранителей и займись заданием. — Нет. Глаза Старейшины сначала широко распахиваются, а через мгновение сощуриваются. — Нет? — Нет, — я вырываюсь из его рук и иду в фойе, к лифту. Старейшина успевает зайти туда вслед за мной до того, как закрываются двери. — У меня нет времени на твои ребячества. Повторяю последний раз. Возвращайся на уровень хранителей. — Нет, — улыбаясь, говорю я, но это лишь маска, чтобы скрыть страх. Старейшина терпеть не может неповиновения, а я никогда еще так открыто ему не перечил. Одна часть меня порывается взять свои слова обратно, извиниться и послушаться приказа, как я слушался всегда. Другая часть хочет, чтобы он меня ударил. Тогда я смог бы врезать ему в ответ. Старейшина поднимает левую руку к кнопке вай-кома. — Запрос доступа, степень — Хранитель. Голосовое управление — Старейшина, — говорит он, и внутри у меня все сжимается. Сейчас случится что-то нехорошее. — Команда: активировать усилитель шумов на вай-коме «Старший». Тон и частоту варьировать. Уровень интенсивности: третий. Прекратить при появлении объекта на уровне хранителей. В эту же секунду мое левое ухо наполняет низкий шум, Я закрываю ухо ладонью, но звук идет не снаружи, а изнутри, из моего вай-кома. Гул на мгновение сменяется скрипом, снова превращается в гул, а потом проходится прямо по барабанной перепонке зубодробильным скрежетом. Стучу пальцем по кнопке вай-кома. — Голосовое управление! Команда: прекратить все звуки! — Доступ отклонен, — женский голос перекрывает кошмарный хлюпающий звук, напоминающий о коровьих родах. Ччччерт! Это не биометрический сканер, здесь у меня нет таких же прав, как у Старейшины. Вай-комы у каждого из нас разные, и мой перестанет сходить с ума только после команды Старейшины. — Останови, — говорю я. Ухо заполняет неясное бормотание, что было бы само по себе не так уж страшно, вот только звук сопровождается резким «пи-и-и!», от которого я каждый раз подскакиваю на месте. Двери лифта открываются, и мы входим в комнату для отдыха. — Шум прекратится, когда ты придешь в учебный центр и будешь готов слушаться и учиться, — издевательски-дружелюбно говорит Старейшина. Снова нажимает на кнопку вай-кома. — Команда: увеличить интенсивность до четвертого уровня, — звуки становятся громче. Старейшина улыбается мне, потом разворачивается и выходит из комнаты в направлении кабинета Дока. Я пытаюсь заткнуть ухо пальцем, но не помогает. Вай-ком подключен непосредственно к барабанной перепонке. В ухе взрывается звук разбивающегося стекла вперемежку с кукареканьем. — Красивые цветы. — Орион? — Может, я и должен был бы удивиться, увидев в Палате регистратора, но слишком уж много внимания отнимает какофония в левом ухе. Я даже забыл про цветы, зажатые правой руке. Зеленая кровь из сломанных стеблей сочится между пальцами. — Нужно было пополнить запасы. — Орион встряхивает небольшую пластиковую бутылочку с таблетками внутри. Он их, должно быть, стащил. Никому не разрешается хранить у себя психотропные препараты — даже если ты не лежишь в Больнице, их доставляют тебе ежедневно, по одной дозе за раз. — Не хочу, чтобы Старейшина или Док меня поймали, — Орион прячет таблетки в карман. Снова закрываю ухо ладонью в слабой попытке заглушить шум, но ничего не выходит. Орион мрачно усмехается. — Ааа, старый трюк. Бесполезно пытаться остановить шум. Только хуже станет, чем дольше будешь пытаться, — он смотрит, как я стучу по уху кулаком. — Просто сделай, что он приказал, иначе свихнешься. — Откуда ты знаешь? — голос мой звучит резко и зло, но только потому, что я с трудом концентрируюсь на чем-либо, кроме воплей в ухе. — Просто хотел дать добрый совет: бесполезно открыто восставать против Старейшины. Это ничего не даст. Он — словно старый король, слишком привык к власти. Нельзя прямо бросать ему вызов. Нужно быть немножко хитрее, — Орион убирает за ухо длинную прядь растрепанных волос, и мне снова бросается в глаза белая паутинка шрамов, подающая шею с левой стороны. Его кожу словно разорвали, а потом неумело скрепили снова. — Буду делать, что захочу, — отрезаю я, проходя мимо него и по-прежнему прижимая одну ладонь к уху. Нетвердыми шагами иду через комнату. Когда прохожу мимо Харли, вай-ком снова принимается выводить свое противоестественно-высокое стаккато, и я, потеряв равновесие, врезаюсь прямо в мольберт. — Старший? — Харли обеспокоенно вскакивает. Не обращая на него внимания, я открываю дверь в коридор и направляюсь в сторону комнаты Эми. Я отдам ей эти проклятые цветы, даже если это меня убьет. Не позволю Старейшине помыкать мной. — Что с тобой? — Харли идет следом. Потянувшись ко мне, оставляет у меня на рукаве цветной отпечаток, но я стряхиваю его руку. У двери Эми я останавливаюсь и стучу. Тишина. — Что ты тут делаешь? — Даже сквозь кукареканье в левом ухе я слышу, как дрожит голос Харли. Теперь я вспомнил: до Эми это была комната его бывшей девушки. — Новый пациент, — говорю я, морщась. Мой собственный голос отзывается болью в измученном ухе. Харли опирается ладонью о стену, оставляя на белой матовой поверхности желто-оранжевый отпечаток. Никому нет дела — это пятно лишь одно из множества. С тех пор как Харли навсегда поселился в Палате, его, как радужные следы, везде сопровождают пятна краски. Вай-ком изо всех сил старается меня отлечь: звуки и шумы сменяются в головокружительном темпе. Часть меня готова биться головой о дверь, просто чтобы шум прекратился. Он сводит меня с ума, и такое сумасшествие таблетками Дока не вылечить. Я так сильно впиваюсь в ухо левой рукой, что меж пальцев сочится кровь — мне становится страшно, что я оторву его. Тогда кулаком правой я изо всей силы бью в стену. Цветы, с такой заботой отобранные в саду — большие, яркие цветы, которые я сорвал потому, что они напоминали мне волосы Эми, — сминаются, когда кулак врезается в стену. Лепестки опадают багряно-золотым дождем. Разжимаю кулак. Стебли превратились в липкую кашу. Листья измяты так, что уже не похожи на листья. Цветы превратились в жалкое подобие того чуда природы, каким казались на берегу пруда. Звуковая пытка усиливается фоновым щелканьем. Я отпускаю цветы — они падают на пол у двери Эми, — закрываю уши ладонями, запирая звуки в клетку собственного черепа, и бросаюсь прочь из Больницы, к гравтрубе, к тишине и спокойствию уровня хранителей.
Эми У человека, сидящего передо мной, длинные пальцы. Он сплетает и расплетает их, а потом кладет на них подбородок, разглядывая меня так, словно я — головоломка, которую ему никак не удается разгадать. Когда он пришел ко мне в комнату и увел меня, он казался любезным, даже милым. Но теперь я уже жалею, что он не оставил дверь кабинета открытой. — Мне жаль, что ты попала в такую ситуацию, — хоть слова его и звучат искренне, в лице читается одно лишь любопытство. Пусть тот мальчик уже рассказал мне все, но мне нужно услышать подтверждение из уст этого «доктора». — До посадки действительно еще пятьдесят лет? — Мой голос холоден и тверд, словно ледяная глыба, из которой я уже начинаю жалеть, что выбралась. — Да, примерно сорок девять лет и двести пятьдесят дней. «Двести шестьдесят шесть», — думаю я про себя, вспоминая слова того мальчика. — Меня нельзя заморозить снова? — Нет, — просто отвечает доктор. Я не реагирую, просто сижу и пялюсь на него, и он добавляет: — У нас, конечно, есть еще несколько свободных криокамер... — Так положите меня туда! — я наклоняюсь вперед. Пусть меня ждет столетие беспрерывных кошмаров, только бы проснуться вместе с мамой и папой. — Если бы тебя правильно реанимировали, можно было бы рассмотреть такой вариант, но даже в таком случае это было бы опасно. Клетки не приспособлены к множественной заморозке и разморозке. Тело изнашивается во время реанимаций, — доктор качает головой. — Еще одна заморозка может тебя убить, — он медлит секунду, думая, как объяснить. — Представьте себе перемороженное мясо. Ты высохнешь. Умрешь, — добавляет он, видя, что кошмарный пример никак на меня не действует. На мгновение мне кажется, что я падаю в бездну. Потом вспоминаю. — А мои родители? — Что? — Их тоже разморозят раньше срока? — Ах, это, — он расплетает пальцы и поправляет вещи на столе так, чтобы блокнот лежал параллельно краю столешницы, а все ручки в стакане были наклонены в одну сторону. Он тянет время, не хочет смотреть мне в глаза. — Тебя не собирались размораживать. Ты должна понять: твои родители, номера сорок и сорок один — первостепенны. Оба — высокоуровневые специалисты в своей области, и их знания понадобятся, когда мы прилетим. На начальных стадиях освоения Центавра-Земли нам не обойтись без их помощи. — То есть нет, — я хочу услышать, как он это скажет. — Нет. Закрываю глаза и просто дышу. Во мне бушует гнев, отчаяние, да просто бешенство от того, что все это происходит, а я совсем ничего не могу поделать. В глазах стоят горячие, жгучие слезы, но я не хочу плакать, не сейчас, не перед этим доктором, никогда больше. Доктор поправляет правый нижний угол блокнота так, чтобы он оказался на идеально равном расстоянии от двух граней стола. Потом нервные длинные пальцы замирают. На этом столе все на своем месте. Вообще в кабинете — все на своем месте. Кроме меня. — Здесь не так уж плохо, — говорит доктор. Я поднимаю глаза. Словно запотевшая пленка туманит мне взгляд, и я чувствую, что если не буду держать себя в руках, то расплачусь. Он продолжает, и я не перебиваю. — Если смотреть на вещи практически, то даже лучше быть здесь и сейчас, а не там и потом. Кто знает, что там, на этой Центавра-Земле? Может, она даже для жизни не пригодна, несмотря на данные, полученные еще до отправления «Годспида» с Сол-Земли. Нам не хочется рассматривать такой вариант, но это возможно... — встретившись со мной взглядом, он осекается. — И что мне делать/ — Что, прости? — Что мне теперь делать? — повторяю я громче. — Вы что, предлагаете мне просто сидеть сложа руки и ждать, пока корабль не приземлится, чтобы увидеть своих родителей? — замолкаю на мгновение. — Боже, да я к тому времени буду старухой. Я буду старше них. Так нельзя! — бью кулаком по столу. Аккуратно стоящие в стакане карандаши подпрыгивают, и один перекатывается на другую сторону. Доктор тянется к нему рукой и поправляет. С отчаянным ревом я хватаю стакан и швыряю его в доктора, который уворачивается как раз вовремя. Карандаши летят, словно вспорхнувшие птицы, а потом замертво падают на пол. — Никому нет дела до ваших идиотских карандашей! — ору я, когда он бросается их поднимать. — Никому! Вы что, не понимаете? Он застывает, сжимая карандаши, отвернувшись от меня. — Я знаю, тебе трудно... — Трудно? Трудно? Вы не знаете, через что я прошла! Вы понятия не имеете, сколько я страдала…только ради того, чтобы все рассыпалось в прах! ВСЕ! Доктор бросает карандаши в стакан с такой силой, что два из них, отпрыгнув, вылетают обратно. Он не убирает их, а оставляет в беспорядке валяться на столе. — Незачем так реагировать, — говорит он спокойно и ровно. — Жизнь на корабле не так уж плоха. Главное, — добавляет он, — найти, чем занять время. Я стискиваю кулаки, едва удерживаясь от того, чтобы не обрушить их снова на его стол, не швырнуть в него стулом, на котором сижу, не броситься на стены. — Через пятьдесят лет я буду старше своих родителей, а вы советуете мне найти, чем занять мое чертово время?! — Может быть, хобби? — Ох! — Стон вырывается у меня из груди. Я бросаюсь к столу доктора, в ярости порываясь смести на пол все, что только на нем есть. Доктор встает, но не пытается меня остановить, а просто шарит в шкафу за столом. В этом спокойном движении есть что-то такое пугающее, что я замираю. Он открывает ящик и, немного покопавшись, вытаскивает маленький белый прямоугольник, похожий на влажную салфетку в упаковке — такие давали в китайском ресторанчике, куда Джейсон повел меня на наше первое свидание. — Это пластырь, — говорит доктор. По всей поверхности — крошечные иглы, через них в кровь поступает транквилизатор. Мне не хотелось бы следующие пятьдесят лет постоянно наклеивать их тебе, просто чтобы усмирить, — он кладет белый квадратик на середину стола, а потом смотрит мне прямо в глаза. — Но я готов это делать.
|
|||
|