|
|||
VII глава 2 страницаКодаю стал рассказывать, как их корабль прибило к Амчитке и что случилось потом с потерпевшими кораблекрушение японцами. Он говорил медленно, стараясь не допускать ошибок в произношении. Поначалу боялся, как бы не выскочило ненароком неподходящее слово, потом успокоился, и речь его потекла плавно. Когда Кодаю закончил свой рассказ, до него как бы издалека донесся голос императрицы: — Сколько ваших спутников погибло? — Двенадцать, — ответил Кодаю. — Какая жалость! — прошептала императрица. В России говорили так, когда печалились об ушедших в мир иной. Выходит, императрица выражает сострадание потерпевшим кораблекрушение и скорбит об умерших вдали от родины японцах, решил Кодаю. — Как могло случиться, что это прошение дошло до нас так поздно, хотя и было отправлено очень давно? — ни к кому не обращаясь, сказала Екатерина. Вопрос императрицы остался без ответа. Никто не решался проронить ни слова. Во дворце готовились к праздничному обеду послу-чаю дня рождения внука Екатерины Александра Павловича, но Екатерина, несмотря на это, продолжала подробно расспрашивать Кодаю. Тщательно подбирая слова, Кодаю рассказал императрице о том, как оставшиеся в живых японцы жаждут вернуться на родину. Выслушав его, Екатерина согласно кивнула головой, быстро поднялась с трона и, пожелав Кодаю здоровья, удалилась. Придворные дамы последовали за ней. Аудиенция окончилась. Глядя вслед уходящей императрице, Кодаю подумал, что она вовсе не богиня, а властительница с телом обыкновенной женщины. Екатерина выглядела значительно моложе своих шестидесяти двух лет. На ней был доломан из красного бархата, голову украшала корона с бесчисленным количеством мелких драгоценных камней. На покатые округлые плечи ниспадали белоснежные локоны. Шею обвивало ожерелье из крупных жемчужин. Шла она выпрямившись, глядя прямо перед собой. По возвращении в дом Буша Лаксман сказал, что аудиенция прошла прекрасно. — Императрица проявила интерес к твоему рассказу и сочувствие к пострадавшим. В ближайшее время следует ожидать хороших новостей. Во время аудиенции Она сразу не могла сообщить о своем решении, но думаю, оно будет благоприятным, — добавил он. Кодаю с радостью выслушал обнадеживающие слова Лаксмана. С тех пор как он ступил на землю России, у него не было более радостного дня. Ему, иноземцу, довелось беседовать с самой императрицей и высказать ей свое пожелание вернуться на родину. Появись такая возможность, он готов был прямо сегодня сообщить обо всем в Иркутск Коити и Исокити. Спустя десять дней к Кодаю приехал Лаксман и выложил поразительную новость: оказывается, все прошения, направленные Кодаю из Иркутска, задерживал высокопоставленный сенатский чиновник и ни словом не обмолвился о них Екатерине. Когда это выяснилось, разгневанная императрица запретила ему в течение семи дней являться ей на глаза. — Я ведь подозревал. Ну и негодяй! — заключил Лаксман в сердцах. Он сообщил также, что в минувшем, 1790 году Жан-Батист Лессепс опубликовал в Париже свою книгу «Путешествие по Камчатке и по южной стороне Сибири», которая повсеместно вызвала отклики — в настоящее время ее читают в России. В книге упомянут и Кодаю. — Он пишет о тебе в записях от одиннадцатого февраля тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, в присущем французам ироническом стиле, но очень точно — по-видимому, он внимательно наблюдал за тобою, — сказал Лаксман. — Я думаю, совсем неплохо, когда человека хвалят. Возможно, сама императрица прочитает эту книгу, не исключено, что уже читает. Кодаю вспомнил ту зиму в Нижнекамчатске и трудности, которые им пришлось испытать. Он жил отдельно от остальных японцев, в доме Орлеанкова. Приходилось встречаться с разными людьми, но о Лессепсе Кодаю припомнить ничего не мог, сколько ни старался. Французы и русские казались ему тогда на одно лицо — все они были для него иноземцами, да и по-русски он говорил не очень свободно. К тому же было не до того — мысли Кодаю занимали его спутники. И все же он с удовольствием и интересом воспринял сообщение Лаксмана. Не исключено, думал Кодаю, что Екатерина, прочитав книгу Лессепса, более благосклонно отнесется к его просьбе о возвращении на родину. Молодой французский путешественник наблюдал за Кодаю внимательнее, чем он мог предположить. Вот что сказано о Кодаю в книге Лессепса:
«Примечания достойнейшим показалось мне в Нижне-Камчатске, и о чем умолчать не могу: девять японцев, которые прошедшим летом занесены были в Алеутские острова, доставлены на русском судне, назначенным для торгу выдрами. Один из сих японцов разсказывал мне, что он поехал с своими единоземцами на судне своем к Южным Курильским островам, намереваясь торговать с островитянами. Он, ехавши близ берегов, немного поотдалился от оных, и вдруг настал такой сильный ветер, что их очень далеко отнесло оттуда, и они потеряли дорогу. По его рассказам, очень невероятным для меня, они сражались с морем около шести месяцев, не видя земли; надобно думать, что у них запасу было очень много. Наконец Алеутские острова показались; они, обрадовавшись, решили подъехать к оным, не зная, где пристать к берегу; стали на якорь близ одного острова и на шлюпке все на землю приехали. Они нашли там россиян, которые предлагали им выгрузить свой корабль и поставить его в безопасном месте; или по недоверчивости, или думая, что и на другой день будут иметь время, сии японцы не согласились на их предложение. Но в скором времени стали жалеть о своем нерадении; ибо на другой день сильной порывистой ветер ударил судно в берег, что увидели уже на рассвете и едва могли спасти малую часть грузу и несколько остатков корабля, который весь почти был сделан из душистого дерева. Россияне, собравши их вещи, старались все то делать, что лично сих нещастных успокоит в рассуждении потерн, они их всячески утешали и уговорили наконец ехать с собою в Камчатку. Японец сверьх того прибавил, что их было гораздо более, но морския трудности и суровость климата были причиною смерти большой части его единоземцов. Говоривший со мною, по-видимому, имел приметное преимущество перед прочими осьмью: известно, что он был купец, а те — матросы, служившие ему. Они ему оказывают отменное уважение и любовь: печалятся и весьма беспокоятся, естли он когда бывает болен или чем-нибудь огорчен, всякий день по два раза посылают одного наведываться к нему. Можно сказать, что и он, с своей стороны, не менее дружества оказывает им; ибо не проходит ни одного дня, в который бы он не побывал у каждого, и старается о том, чтобы они ни в чем недостатка не имели; имя его Кодаил, видом не странен, но более приятен, глаза не так малы, как обыкновенно у китайцов, нос продолговатой, бороду часто бреет, ростом около пяти футов, и довольно статен. Он носил волосы по-китайски, то есть посредине головы оставлял клочок волос во всю их длину, а прочие брил, но склонили его наконец отростить и завязывать по-нашему. Чрезмерно боится стужи, самыя теплыя одежды едва его защищать могут от оной. Он носит сверху свое платье; оно состоит из одной или многих очень длинных шелковых рубашек, подобных нашим спальным платьям; сверьху надевает другую, шерстяную, которая, вероятно, у них дороже почитается; ловкость ли причиною такого наряду, я того не знаю. Рукава у сих платьев широкия и незавязанныя. Несмотря на суровость климата, у него всегда руки голы и шея открыта; только повязывают ему на шею платок, когда он выходит на стужу; но, взошедши в покои, он тотчас снимает его, сказывая, что не может терпеть. Преимущество его пред своими соотечественниками долженствовало бы отличить его; но он более заслужил оное своим благоразумием и кротостию. Живет у г. Орлеанкова. Вольность, с какою он входит к коменданту или к другому кому, почли бы в другом месте невежеством; поступает совершенно по своей воле, садится на первый стул, какой ему попадется, просит подать того, чего ему угодно, или сам берет, естьли близко. Табак курит беспрестанно; трубка оправлена серебром и немного длинновата; табаку мало входит в нее, и всякую минуту набивают. Так пристрастен курить табак, что с трудом можно упросить его, дабы он не брал трубки своей за стол. Он чрезвычайно проницателен, понимает с удивительной скоростию все, что ему изъясняют; сверьх того очень любопытен и примечателен. Меня уверили, что он ведет вседневную записку всего, что видит и случается с ним, в самом деле предметы и обыкновения, встречающийся глазам его, могут почесться редкостию в его отечестве и достойными примечания; замечая, что делают и говорят при нем, всегда записывает для памяти. Буквы показались мне такими же, как и китайския, но иначе пишутся; сии пишут начиная с правой руки к левой, а японцы сверьху вниз; говорит по-руски так хорошо, что понимать можно; но, наперед обращаяся с ним, должно привыкнуть к его произношению. Он произносит странным образом навыворот, так что иногда непонятно бывает, а иногда другое значение дает словам своим; его ответы живы и непринужденны, никогда не переменяет своих мыслей, и говорит чистосердечно иногда и нащет каждаго. Обхождением приятен, нравом постоянен, но очень подозрителен; посмотрит ли кто на что-нибудь, то в ту же минуту представляет себе, что у него украли, от чего часто кажется беспокойным. Я удивлялся его трезвости, что совершенно не сходствует с свойством сея страны. Когда он решился не пить крепких напитков, то нельзя было принудить его, чтобы он хоть одну каплю водки выпил; просит подать себе оной, как захочет, и много никогда не пьет. Я приметил, что он по-китайски за столом употреблял две палочки, которыми действовал очень проворно. Я просил его показать мне монету своего отечества, и он не отказал удовлетворить моему любопытству…»
В конце июля, спустя месяц с лишним после высочайшей аудиенции, Кодаю снова пригласили во дворец. Как и в первый раз его сопровождал Лаксман. Екатерина приняла Кодаю не в тронном зале, а в сравнительно небольшой комнате в присутствии не более двадцати сановников и придворных дам. На этот раз Кодаю и Лаксману, как и некоторым другим из присутствовавших, предложили стулья. Екатерина тоже сидела на стуле, который не был столь внушительным, как трон, но отличался красотой и богатством отделки. Кодаю было вновь предложено поведать историю его скитаний, но с еще большими подробностями. Когда он оказывался в затруднении из-за недостаточного знания русского языка, на помощь ему приходил Лаксман. Екатерина останавливала Кодаю, задавала вопросы, если что-либо ее особенно интересовало. Кодаю легко было рассказывать о скитаниях японцев, потерпевших кораблекрушение, ибо он говорил о том, что сам видел и испытал. Когда же речь зашла о Японии, он понял, что многого не знает и не способен обстоятельно ответить на следовавшие один за другим вопросы Екатерины. Императрица приказала принести несколько книг, попавших в Россию неведомыми путями, и показала их Кодаю. Это были японские книги — в большинстве своем старинные иллюстрированные сборники новелл и пьесы дзёрури.[26] Кодаю показали и несколько русских книг с описанием Японии. В одной из них он обнаружил карту Японии и иллюстрации, изображавшие шествие знатных феодалов — даймё. Во время второй аудиенции Кодаю чувствовал себя более свободно. Он обратил внимание на две ямочки на щеках императрицы. Когда она улыбалась, не разжимая губ, они обозначались более резко. Екатерина была несколько полновата и, чтобы скрыть свою полноту, носила, исключая, конечно, официальные церемонии, придуманное ею самой свободное с длинными, широкими рукавами платье. Эта женщина, обладавшая высшей властью в государстве, не показалась Кодаю необыкновенной. Единственное, что его поразило, — это возраст императрицы. Он никак не мог поверить, что Екатерине шестьдесят два года. Откровенно говоря, он не дал бы ей даже пятидесяти, даже сорока. Аудиенция длилась два часа. Кодаю вновь мягко напомнил императрице, что японцы с нетерпением ожидают возвращения на родину. Она опять утвердительно кивнула головой, но никак не обнадежила и не разочаровала Кодаю. По возвращении в дом Буша Лаксман, как и в первый раз, подтвердил, что аудиенция прошла наилучшим образом. Кодаю был согласен с ним, но его беспокоило, что Екатерина ни словом не обмолвилась по поводу просьбы японцев о возвращении на родину. И Кодаю подумал, что императрица не только женщина без возраста, но и прекрасно владеющая собой властительница, что в душе ее таится нечто таинственное и даже зловещее. К. Валишевский в книге «Роман Екатерины» (1908) отмечает, что наиболее достоверное описание внешнего облика императрицы в последние годы ее царствования принадлежит французской художнице Виже-Лебрен.
«Прежде всего я была страшно поражена, — писала Виже-Лебрен, — увидев, что она очень маленького роста; я рисовала ее себе необыкновенно высокой, такой же громадной, как и ея слава. Она была очень полна, но лицо ея было еще красиво; белые приподнятые волосы служили ему чудесной рамкой. На ея широком и очень высоком лбу лежала печать гения; глаза у нея добрые и умные, нос совершенно греческий, цвет ея оживленнаго лица свежий, и все лицо очень подвижное… Я сказала, что она маленького роста, но в дни парадных выходов со своей высоко поднятой головой, орлиным взглядом, с той осанкой, которую дает привычка властвовать, она была полна такого величия, что казалась мне царицей мира. На одном из празднеств она была в трех орденских лентах, но костюм ея был прост и благороден. Он состоял из расшитой золотом кисейной туники, с очень широкими рукавами, собранными посредине складками, в восточном вкусе. Сверху был надет доломан из красного бархата с очень короткими рукавами. Чепчик, приколотый к ея белым волосам, был украшен не лентами, а алмазами самой редкой красоты».
В начале августа Кодаю пригласил к себе наследный принц. (После аудиенции у императрицы Кодаю вместе с Лаксманом дважды побывал в гостях у принца.) На этот раз он был приглашен один. Кодаю провели в светлую комнату с бледно-зелеными стенами, украшенную белой резьбой. Принц угостил Кодаю чаем и около часа расспрашивал о том, как тот оказался на Амчитке. В положенный час за Кодаю не прибыла карета, и принц предложил ему свою. Кодаю наотрез отказался, но принц сказал, что делает исключение для иноземца. Приближенные принца начали уговаривать Кодаю, убеждая его, что отказ выглядел бы неприлично, и Кодаю наконец согласился. Карета была четырехместная, позолоченная, английской работы, запряженная восьмеркой лошадей. Когда карета подкатила к дому Буша, домочадцы выскочили на улицу и выстроились перед ней, чтобы приветствовать высокого гостя. Увидев выходящего из кареты Кодаю, все буквально онемели от удивления, потом наперебой стали расспрашивать, как могло такое приключиться. Находившийся там же Лаксман посоветовал впредь этого не делать. В ту ночь Кодаю не сомкнул глаз. Тело его горело, мучительно ныла грудь — может быть, оттого, что он ехал в золоченой карете. На следующее утро Кодаю рассказал о бессоннице домочадцам Буша. Они ответили, что ничего удивительного в том нет-нельзя простому смертному пользоваться тем, что дозволено лишь царственным особам. Разговор закончился шуткой, но с той поры Кодаю стала часто мучить бессонница… Несмотря на две встречи с императрицей и приглашение наследного принца, дело с возвращением на родину не двигалось Все наперебой пытались успокоить Кодаю, заверяя его, что вот-вот будет получен благоприятный ответ, но дни шли за днями, а ответа все не было. Кодаю уже не решались утешать, предусмотрительно избегая разговоров на волновавшую его тему. Даже Лаксман и тот заговорил по-иному. В начале августа он утверждал, что официальный ответ задерживается, так как для отправки чужеземцев на родину необходимо подготовить большой корабль, а это дело нешуточное. Теперь в его словах звучало недоумение. — Кто бы мог подумать, что это затянется так надолго. О чем только думает Безбородко? Лаксман не жалел обычно похвал Безбородко и считал, что лишь благодаря этому всесильному властителю и фавориту Екатерины дела Кодаю до сих пор шли успешно. Теперь Лаксман называл Безбородко «этот чертов Без». По-видимому, его не менее, чем Кодаю, выводила из себя непредвиденная задержка. И судя по высказываниям Лаксмана, все упиралось в Безбородко. Кодаю и сам не питал симпатии к Безбородко. В день первой аудиенции у императрицы Безбородко встретил Кодаю у входа во дворец и проводил к Екатерине. Уже тогда Кодаю почувствовал, что это холодный человек. Лицо его было непроницаемо и бесстрастно, и даже спина, которую созерцал Кодаю, пока они поднимались по лестнице на второй этаж, казалось, источала холод. Конечно, Кодаю не мог представлять особого интереса для первого вельможи России. Но дело было даже не в этом. По-видимому, холодность и надменность Безбородко впитал в себя с молоком матери. Кодаю довелось встретиться с Безбородко еще раз. Это произошло в середине июля. Аудиенция у Екатерины закончилась успешно, и сердце Кодаю пело от радости. В тот день Безбородко с супругой и другие высокопоставленные сановники собрались в загородном дворце одного аристократа. Среди приглашенных были Кодаю, Лаксман и Буш. На обратном пути в Петербург подвыпившая компания заглянула в увеселительное заведение, о котором вспомнила статс-дама Софья Ивановна Турчанинова. Гости снова ели и пили, потом пустились в пляс. Кто-то взял гармошку. Девицы запели:
Ах, скучно мне на чужой стороне. Все не мило, все постыло. Друга милого нет! Друга милого нет! Не глядела б я на свет. Что бывало, Утешало, О том плачу я.
Кодаю казалось, что в песне поется и о его судьбе. Его охватила невыносимая печаль, на глаза навернулись слезы. Кто-то из гостей заметил это, спросил, что случилось. — Мне показалось, что слова этой песни говорят о моей судьбе, — вот и не смог сдержать слез. Простите, — ответил Кодаю, решив, что незачем таиться. Девицы запели другую песню. Гости смущенно окружили Кодаю, а Турчанинова даже попросила прощения за то, что невольно расстроила Кодаю. И лишь один Безбородко не сказал ни слова в утешение. Мало того, когда напряженный момент прошел, он даже рассмеялся — столь странными и неуместными, должно быть, показались ему слезы Кодаю. Кодаю глядел на Безбородко и, хотя не было у него на то серьезных оснований, думал: как, должно быть, безучастен к людям и жесток этот человек. Попойка в веселом доме закончилась лишь к вечеру, гости расселись по каретам и отправились в Петербург, а Кодаю все не мог отделаться от неприятного ощущения, которое оставил у него этот день. А виной всему был Безбородко: сколько ни пытался Кодаю забыть холодный блеск его глаз — все было напрасно. От этого Безбородко стал ему еще более неприятен… — А нельзя ли встретиться с Безбородко и узнать у него, как обстоят дела? — спросил однажды Кодаю у Лаксмана. — Россия сейчас ведет войну, — ответил Лаксман, — а Безбородко не только занимает пост министра иностранных дел, он вершит всю политику России. Аудиенции у него ты добьешься не раньше, чем через полгода. В глазах Кодаю Лаксман был человеком, вхожим к самым высоким правительственным чиновникам, но это лишь казалось Кодаю. На самом деле известнейший ученый оставался только ученым. Даже для бесстрашного характера Лаксмана, открывавшего ему многие двери, существовали пределы досягаемого. По мере того как Лаксман терял терпение, все мрачнее становились думы Кодаю, все чаще посещали его бессонные ночи. Неизвестность приводила его в отчаяние. Ведь он дважды говорил с императрицей, лично просил ее содействия! Если и теперь просьба его оставлена без внимания, значит, надежду на возвращение надо оставить навсегда. Но разве императрица не выразила сочувствия, ознакомившись с прошением, разве не воскликнула «бедняжка!»? И разве это не означало, что она печалится о судьбе потерпевших кораблекрушение японцев? Более того: она возмутилась, узнав, что прошению так долго не давали хода. Если верить Лаксману, она запретила повинному в этом высокопоставленному чиновнику из Сената в течение семи дней являться ей на глаза! Конечно, думал Кодаю, Екатерина сочувствовала японцам и была настроена отправить их на родину. Все дело в Безбородко. Это он, не придавая делу особого значения, не торопится дать ему ход. А может, он был настолько занят государственными делами, что и вовсе забыл о существовании потерпевших кораблекрушение японцев. Если забыл, то не худо бы и вспомнить. Скорее всего, он навсегда выбросил их из памяти или считает это дело слишком хлопотным и не хочет взваливать на себя такую обузу. Кодаю совершенно потерял сон. До самого рассвета он ворочался на постели, ругал Безбородко, называя его чертом, дьяволом; негодяем, пока не уставал от проклятий и не забывался под утро тревожным сном.
В начале сентября Екатерина со двором возвратилась в Петербург. Погасли огни загородного дворца в Царском Селе. Кодаю по-прежнему оставался в доме Буша. Так посоветовал ему Лаксман, да и самому Кодаю хотелось подольше пожить у Буша: он знал, что в Петербурге ему будет значительно сложнее. Кодаю понимал, что после возвращения Екатерины в Петербург его пребывание в Царском Селе потеряло смысл, но бессмысленным было и возвращение в Петербург, поскольку в столице он не смел бы и мечтать о встрече с императрицей. И если проводить дни в тоске и бесплодных ожиданиях, то лучше уж в тихом Царском Селе, чем в шумном Петербурге. Почти одновременно с Екатериной уехал в Петербург и Лаксман. Прощаясь с Кодаю, он сказал: — Еще раз попытаюсь ходатайствовать о вашем возвращении на родину. Надеюсь встретиться в Петербурге с некоторыми учеными, попробую действовать через них. Для тех, кто изучает растения и руды, ваша страна должна быть чрезвычайно привлекательной. Если они хотят побывать в Японии, они должны помочь вам туда вернуться. Я и сам не только ради вас, но и для себя самого буду стараться, чтобы ваше желание осуществилось как можно скорее. Лаксман пообещал, что, если получит благоприятную новость, сразу же сообщит Кодаю, и посоветовал ему провести осень в Царском Селе. — О тех, кто не может отыскать свой путь в жизни и становится игрушкой в руках злой судьбы, как это случилось с нами, в Японии говорят: их постигла кара за непослушание родителям, — сказал Кодаю. — Моя вина в том, что в бытность в Японии я часто доставлял родителям неприятности — и вот меня настигло возмездие. В Японии принято говорить и о возмездии за поступки, совершенные в предшествующей жизни. Должно быть, в своей прежней жизни я совершил немало плохих поступков — теперь я наказан за это. — Но мне кажется, — продолжал Кодаю после некоторого раздумья, — что в прошлой жизни я совершал не только плохие поступки. Были, наверное, и заслуги. Иначе в нынешней жизни мне не довелось бы встретить вас. Так впервые Кодаю выразил глубокую благодарность Лаксману в труднейший для себя момент жизни. Во второй половине сентября как-то сразу наступила осень. Деревья начали ронять листья — желтые и красные, а с некоторых опадали даже зеленые листья. Каждый день Кодаю совершал прогулки по лесу. Теперь уже не было опасности встретиться с монаршими особами, и он часто гулял по тихой, безлюдной дороге вдоль ограды летнего дворца. Дорога эта называлась Садовой улицей и была проложена, как ему сказали, около десяти лет назад. По утрам садовники, работавшие под началом Буша, готовили сад к зиме. Кодаю считал, что в его положении лучше работать, чем сидеть сложа руки, и предложил Бушу свои услуги, но тот наотрез отказался. Буш, по-видимому, прибыл сюда из одной из североевропейских стран и поселился навсегда, приняв русское подданство. Кодаю было приятно наблюдать, как преображался этот человек, когда ухаживал за садовыми деревьями и кустами. Любовь к своей работе он внушил и своим домочадцам. Чувствуя приближение зимы, все они работали не покладая рук. Придется и эту зиму прожить в России, думал Кодаю. Это была девятая по счету зима, которую он проводил в бездействии, вдали от родины. Коити, Исокити и Сёдзо встречали ее в Иркутске, Синдзо — в Петербурге, а он — здесь, в Царском Селе. Кодаю запретил себе думать о своих спутниках, как долгое время не разрешал себе вспоминать о далекой родине. Однако, несмотря на запрет, в голове нет-нет да и мелькала мысль о том, что поделывают в Иркутске Коити и Исокити, — и сердце болезненно сжималось. Иногда в памяти всплывала больничная палата, где, должно быть, до сих пор лежит несчастный Сёдзо. А каково сейчас Синдзо? Как ему живется в Петербурге, где удалось приклонить голову в ожидании грядущей зимы? Каждый день Кодаю заставлял себя записывать все, что увидел и услышал в России. Иногда он садился за стол утром и писал до глубокой ночи. Много места в его дневниках занимали записи о различных растениях, ведь он жил в доме садовника. Иногда Кодаю пронзала мысль, что все его записи не имеют смысла. Возможно, они имели бы ценность, если бы он привез их на родину. А что, если ему суждено навеки остаться в России? В такие минуты Кодаю откладывал в сторону кисточку для письма, шел в лес и бродил там до тех пор, пока не успокаивался. Потом возвращался в свою комнату и вновь принимался писать.
VII глава
В последние дни сентября от Лаксмана неожиданно пришло письмо, в котором Кодаю предлагалось немедленно покинуть гостеприимный дом Буша и выехать в Петербург. Кодаю не знал, радоваться ему или печалиться, но коль скоро приказано ехать — надо ехать. — Думаю, беспокоиться вам нечего, — сказал Буш. — Сдается мне, недалек уж день, когда сбудется ваша мечта. Но Кодаю не был настроен столь оптимистически. Раз Лаксман вызывает, решил он, значит, срок пребывания в Петербурге подходит к концу и надо возвращаться в Иркутск. И хотя надежды не оправдались, он с теплотой будет вспоминать четыре месяца, проведенные в Царском Селе, пережитые там радости и печали… В тот день Кодаю последний раз отправился на прогулку в липовую рощу. Он остановился перед небольшой двуглавой церковью, увенчанной золотыми крестами. Церковь казалась заброшенной. На полу у главного входа с четырьмя колоннами лежали опавшие листья. Кодаю подошел к задней калитке сада, ведущей во дворец, к которой никогда прежде не приближался. На железной двери он различил выгравированные золотом буквы «Е I». Наверное, это вензель первой владелицы дворца Екатерины I — супруги Петра Первого, подумал Кодаю. Продвигаясь вдоль ограды дворца, Кодаю забрел дальше, чем обычно. Ограда стала значительно выше. По-видимому, здесь охотятся, решил Кодаю. Он вспомнил рассказ Буша о том, что в отдаленной части парка, заросшей старыми деревьями, устраивались охоты, оттого и ограда там выше и прочнее. В тот вечер Буш дал в честь Кодаю прощальный ужин. Буш много говорил о себе, рассказал, что сад, которым он ведает, был заложен в 1780 году и с каждым годом расширяется, церковь же возведена сорок четыре года назад, в 1747 году, и является самой старой постройкой в округе; следом за ней идет конюший двор, построенный в 1762 году, а манеж — более новая постройка, возведенная одновременно с садом в 1780 году. Возвратившись после ужина к себе в комнату, Кодаю решил перед отъездом кратко описать аудиенцию у Екатерины. «Зал был длиной в двадцать кэн. Справа и слева от императрицы — пятьдесят или шестьдесят фрейлин. Вдоль обеих стен зала — более четырехсот сановников и придворных». Больше он не смог ничего припомнить. Однако этому описанию не соответствует ни одна из пятидесяти пяти комнат дворца. Проходя, словно во сне, сквозь анфиладу комнат, Кодаю миновал комнату из красного мрамора, комнату из зеленого мрамора, янтарную комнату — и все зто перемешалось у него в памяти. Он упоминает далее о фрейлинах и четырехстах сановниках, стоявших вдоль стен. Такое количество людей могло поместиться лишь в тронном зале, который был украшен золотом и зеркалами… На следующий день Кодаю покинул гостеприимный дом Буша и выехал из Царского Села. С деревьев, росших по обе стороны дороги, падали листья. Встретив Кодаю в Петербурге, Лаксман сразу же сообщил: — На двадцать девятое тебя пригласил Безбородко. Кодаю поинтересовался, чем это вызвано. — Ничего не знаю. Пойдешь и услышишь все собственными ушами, — ответил Лаксман. Кодаю внимательно поглядел на Лаксмана, безуспешно пытаясь хоть что-то прочесть на его, как всегда, невозмутимом лице. Двадцать девятого в назначенный час Кодаю прибыл ко дворцу Безбородко. Большой двухэтажный дом располагался на обширном участке земли, обнесенном ажурной решеткой. У входа его встретил чиновник, во внутренние покои проводил другой чиновник. Атмосфера, царившая в доме, скорее свидетельствовала о том, что это государственное учреждение, а не частный особняк. Ходили слухи, что здесь каждый вечер дежурили десять чиновников, а еще около двадцати чиновников с рассвета и до поздней ночи выполняли обязанности прислуги. После довольно долгого и мучительного ожидания к Кодаю вышел не Безбородко, а Воронцов. Он вошел в приемную и, не присаживаясь, объявил: — Твоя просьба удовлетворена. Потерпевшим кораблекрушение японцам разрешено возвратиться на родину. Благодари доброе сердце императрицы. Кодаю выслушал весть молча. — Двадцать восьмого июня после аудиенции, которой ты был удостоен, императрица приказала немедленно отправить тебя в Охотск. Снаряжение судна почти закончено, поэтому мы сочли возможным известить тебя о воле императрицы. Кодаю стоял перед Воронцовым с поникшей головой и не мог вымолвить ни слова. Мысли путались. Слова Воронцова, произносимые монотонным чиновничьим голосом, не позволяли ему сосредоточиться.
|
|||
|