Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Детский взор 3 страница



– Анатолий Ильич, приходите через пять минут на скамеечку, где три сосны, сейчас от этой дачи направо, шагов двадцать; мне вам необходимо сказать два слова. Приходите, Анатолий…

И, когда тур кончился, она не села, а подошла сначала к окну, а потом незаметно скользнула из комнаты.

Запалилов был в раздумье – следовало идти к Ларе, но неловко же было не идти и к толстушке.

Он взглянул в окно: на сине-черном небе мерцали звезды, казалось холодно и ветрено. Он едва нашел свое пальто, фуражку и вышел. Как ни старался он сделать это незаметно, однако заметили многие, и барышни стали перешептываться.

Толстенькая Сонечка в одном легком платье ждала Запалилова на скамейке. Она, как известно, читала монологи и вообще имела страсть к поэзии. Увидя Запалилова, она без всяких приготовлений приникла к нему на грудь, или, вернее, обняла руками его пальто и произнесла, как произносила монолог Татьяны:

– Анатолий, вы пришли, значит, это правда!

Запалилов не растерялся и не испугался: он ожидал чего-нибудь подобного. Но чтобы выиграть время, спросил довольно глупо:

– Что правда?

– Ведь вам не все равно до меня, ведь вы меня немножко любите, Анатолий? – продолжала Сонечка. – Помните, вы четырнадцатого августа обрывали ромашку на горе, и цветок вам ответил «любит», а вы сказали: «если бы это было так!» и посмотрели на меня. Помните?

Запалилов ровно ничего не помнил, но он в это время решил, как держать себя дальше. Сказать Сонечке прямо, что она ошибается, было невозможно и неполитично: она могла сейчас же пойти к Ларе и вообще наделать глупостей. Обмануть же ее не было греха, тем более что все равно Запалилов завтра уезжает, а Сонечка зимой жила далеко, в Ярославле.

– Молчите, нас могут услышать! – как будто взволнованным шепотом сказал Запалилов. – Я знаю, вас там ищут, я не хочу, чтобы из-за меня малейшая тень упала на вас, идите скорее – я вам напишу завтра.

– Да, но завтра вы уезжаете, – пыталась протестовать Сонечка.

Но Запалилов повторил тверже:

– Я вам напишу, а теперь, когда мы вернемся в залу, чтобы я ни делал, не обращайте внимания, значит, так нужно… для вас.

Восхищенная Сонечка закивала головой и, повинуясь настойчивым приглашениям Запалилова, с сожалением вернулась в залу. Запалилов еще несколько минут остался на скамейке и еще раз повторил: «Слава тебе, Господи, что я завтра уезжаю: это становится просто утомительно».

 

V

 

Лара сидела на прежнем месте, на темном окне. Ее мысли были беспорядочны. Время уходило. Она видела сегодня Запалилова в последний раз, – и не могла этого понять. Ей было тяжело, как всякому человеку – будь он царь или нищий – тяжело в горе. Уже часа полтора она сидела одна, и никто не хватился ее.

«Все равно, – подумала Лара, – пойду к нему, ему, верно, нельзя прийти».

Но в дверях она столкнулась с Запалиловым.

– Куда вы? – спросил он ее.

Лара отвечала мрачно:

– Я шла к вам. Что вы там делали?

– Послушайте, Лариса Викентьевна, дайте мне вашу ручку, пройдемся по зале и поговорим о вас.

Она дала ему ручку, но возразила:

– Что ж говорить обо мне?

– О том, как вы будете здесь зиму жить, работать, как весна придет и мы увидимся, – заискивающе и ласково начал Запалилов.

– Я не буду здесь зиму жить.

Запалилов похолодел.

– Так как же, – пролепетал он, – а где же?

– Я приеду в Петербург.

– А ваш папаша, а ваш братец?

– Без меня обойдутся. И в Петербурге можно найти уроки.

– Нет, нет, Лариса Викентьевна, это прямо невозможно, вы эту мысль бросьте. Уверяю вас, это очень трудно.

– Я знаю, что трудно, а все-таки я приеду.

Запалилов начал болтать без толку, доказывая, рассуждая. Лара слушала молча.

«Она просто становится неприлична», – подумала вдова, глядя на сумрачное и расстроенное лицо Лары.

Между тем Сонечка не удержалась и шепнула своей подруге, белобрысой сестре Катышкина:

– Он меня любит. Катышкина затряслась.

– В этот последний вечер, вечер итога, – продолжала Сонечка, – он мне сказал, что он меня любит.

Катышкина ядовито захохотала:

– Ты ошиблась, душа моя, в вечер-то итога это он горбатой Ларисе говорит, – и она указала на парочку, прогуливающуюся по зале.

Сонечка не смутилась.

– Не знаю – кто из нас ошибается. Я не хочу ничего говорить, но неужели ты не видишь, что это нарочно?

Белобрысая Катышкина пожала плечами и отошла. Васютин велел принести в комнату около залы хворосту и дров. Все гости помогали топить большой камин.

Небо уже серело, чуть-чуть, едва заметно; все устали. Васютин с желтыми щеками, худой и страшный, уверял, что он нисколько не утомился.

Лара вдруг круто повернулась, вошла из залы в комнату, где горел камин, и села прямо к огню. Запалилов тоже пошел за ней, но, видя, что она не обращает на него внимания, остановился по дороге с Катышкиной, которая стала ему что-то говорить, ядовито смеясь.

Сухой хворост пылал ярко. На сидевшую вблизи Лару падало красное пятно дрожащего света. Она смотрела прямо в огонь и, казалось, не обращала ни на что внимания.

По другую сторону камина сидела вдова. Она было поморщилась, когда Лара пришла и села так близко, но потом, видя ее задумчивость, успокоилась и продолжала, не стесняясь, свое усиленное кокетство с Васютиным. Запалилов для практичной вдовы был не так привлекателен. Васютин – другое дело, Васютин был холост, богат и болен. Вдова не теряла надежды, хотя из года в год повторялась одна и та же история. Вдова усиленно завлекала, и он как будто бы даже завлекался. В последний день перед отъездом вдова давала генеральное сражение, видела себя на волосок от успеха, но все-таки успеха не было. И она уезжала с твердым решением на будущий год кончить, наконец, это дело и сокрушалась только, видя Васютина бледным и прозрачным как тень.

Впрочем, нынче сразу было видно, что успеха не будет: вероятно, вдова за эти годы слишком высохла и почернела, так что не соблазняла даже и Васютина.

Вообще, главной чертой Васютина было бескорыстие: он любил, чтобы у него веселились, но совсем не хотел играть главной роли, даже совсем никакой роли, и на заигрывания вдовы он отвечал любезно, но пугливо.

Странное это было собрание: и Лара под красным пламенем, и барышни, сидящие кружком у камина поодаль, и Васютин со вдовой, и маленькая фигурка офицерика Катышкина, примостившегося на полу, по-турецки, у ног барышень. Он болтал глупости, коверкался.

Отблеск комнатного пламени пронизывал пух на его голове, который казался теперь совсем розовым. А у окна, под мертвенным светом зари, рисовалась тонкая, как хлыст, фигура Запалилова в небрежном разговоре с девицею Катышкиной.

Ночь проходила. Белее и холоднее становился свет осенней зари, и с зарей росло у всех странное состояние усталости, какого-то столбняка. Посторонние давно удалились. Был только маленький кружок своих, сосновских. Даже вдова умолкла и погрузилась в какое-то раздумье, – раздумье без мыслей.

– Пора по домам, – сказал кто-то.

Но Васютин весь всколыхнулся.

– Нет, нет, позвольте, что ж это так. Так нельзя, теперь никто спать не ложится, надо потанцевать, а потом гулять пойти, а потом чай пить.

Закисшая поняла свою судьбу. Она покорно встала, пошла в залу, которая казалась теперь больше и серее от бледного света, и заиграла единственный вальс, который умела, «Моя царица». Заунывные, прерывистые звуки, точно прыжки тысячи хромых, казались зловещими в этом сером полусумраке: красные пятна ламп уже не светили.

Понукаемые Васютиным, все, как мухи, поползли в залу. Катышкин, впрочем, сейчас же завертелся, но от усталости сел на колени к заснувшему в уголке дивана поврежденному офицеру. Белая собака возмутилась и молча укусила Катышкина сзади. Так как никто этого обстоятельства не приметил, то и сам потерпевший решил его скрыть, чтобы не было лишних разговоров.

Подражая Катыш кину, затанцевали и барышни, одна за другой.

Васютин закричал «rond»[17]. Таким образом, уйти уже нельзя было.

Но Запалилов, который в эту минуту не танцевал, ускользнул из залы и пошел к Ларисе. Она сидела в прежней позе у догорающего камина и смотрела на угли.

– Что же, Лариса Викентьевна, – начал Запалилов, – неужели мы так и расстанемся врагами?

Лара подняла глаза и молча посмотрела на него.

– Я совсем не хочу быть вашим врагом, – продолжал он. – Поверьте, я искренно сожалею, если доставил вам хоть одну неприятную минуту. Я от души желаю вам всего наилучшего.

Лара усмехнулась и, помолчав, проговорила:

– Благодарю вас. Вот ночь проходит, и небо становится яснее; для меня как будто все делается ясным. Не бойтесь, Анатолий Ильич, я не приеду в Петербург – для меня это невозможно, нельзя, даже если бы вы и не так относились ко мне, как относитесь. Послушайте, будем говорить откровенно. Ведь мы говорим в последний раз. Завтра вы уезжаете, и мы уже не увидимся. Положим, я вас люблю… Все равно, вы это не знаете. Я думаю, нетрудно было сделать, чтобы я влюбилась – моя жизнь такие будни, такое все одно и то же, а между тем я, хоть и некрасивая и не молоденькая, ведь я все же человек, Анатолий Ильич. И хоть какой-нибудь радости ведь мне тоже хочется. И вот вы поступили прекрасно: вы пожалели бедную, обиженную радостями девушку, оказали ей внимание, – все это свидетельствует о вашем добром сердце, и вы совершенно правы: она сама виновата, что влюбилась, а вы были настолько сострадательны, что не оттолкнули ее и позволили ей некоторое время жить воображением. Я не знаю, кто вы, Анатолий Ильич, и даже не хочу знать. Я думаю вы никто… но не бойтесь, – прибавила она с усмешкой, – я теперь страдаю от разлуки с вами совершенно так же, как если бы вы были Наполеоном или вообще самый замечательный человек. Я думаю также, что вы меня не поймете. Вероятно, даже не слушаете, что я говорю теперь, и… но все равно… Прощайте!

Она быстро встала и протянула ему руку. Запалилов тоже встал. Действительно, слова Ларисы были для него как горох об стену. Он понял только, что она патетически жалуется и, кажется, увидела его истинные чувства. Ему хотелось спать и было все равно. Лара вышла в залу и обратилась к Васютину:

– Послушайте, вы мне обещали тележку; я должна ехать теперь – уже утро.

Васютин хотел было ее уговорить остаться, но и все поднялись за ней. Действительно, наступило утро.

Пошли в переднюю. Лара скорее всех накинула на себя белый платок и драповую тальму. Она ждала других, прислонясь головой к притолоке. Катышкин хотел помочь толстенькой Сонечке одеться, но она без церемонии взяла у него из рук пальто и передала его Запалилову. Катышкина вдруг охватила грусть.

«И какая моя жизнь, – подумал он, мигая голубыми добрыми глазами. – Забавляй, забавляй, а в конце вот всегда так…»

Вышли на крыльцо. Было совершенно светло, хотя зеленоватый, мертвый оттенок еще лежал и на небе, пустое, без звезд и без солнца, смотрело точно слепыми глазами. Серебряный иней, как пленка, затянул траву. Все невольно посмотрели друг на друга, на измятые, тупые лица после бессмысленной ночи. Васютин, шатаясь на высоких ногах, был похож на призрак или на человека, умершего сутки тому назад. У забора под сосной стояла приготовленная для Лары тележка. Рабочий спал здоровым сном, завернувшись в дерюгу.

– Очень, очень вам благодарен, – заговорил Васютин каким-то, но уже не своим, тонким голосом, пожимая руку Ларисы, – до свидания, пожалуйста, – привет Викентию Ивановичу…

– Всего вас наилучшего, – произнесла мадемуазель Катышкина, глядя на отъезжающую белыми глазами.

Лара простилась со всеми. Вдова почему-то ее поцеловала. Маленький добряк Катышкин молча пожал ей руку и с истинным сочувствием посмотрел в глаза. Он жалел себя и поэтому жалел всех.

Лара глупо надеялась, что Запалилов поедет ее провожать, но он, конечно, не поехал. Он подсадил ее в тележку, пожал ей руку и простился. Ему очень хотелось спать и было все равно.

Рабочий чмокнул, дернул вожжами, колеса покатились, с трудом врезываясь в песок, и песок при каждом тяжелом повороте ссыпался с шин, слегка свистя. Замелькали черные, недвижные сосны, точно каменные. Как весной от их тел веет теплом, так теперь веяло тяжелым холодом. Мох и трава тут были покрыты инеем, матовым и сплошным. Между прямыми верхушками сосен и над головой стояло все то же пустое небо, бесприветное и безнадежное. Ни одна птица не отзывалась в лесу: было точно мертвое царство.

Лара сидела согнувшись, не думая ни о чем. Ее тяжесть перешла в физическую боль, и она просто терпела эту физическую боль, даже не пытаясь от нее избавиться, готовая терпеть покорно и бесконечно. Она не знала, что на всякое горе есть утешение, что иглы, которые колют человеческое сердце, всегда ледяные, а не стеклянные, и всегда приходит время, когда они таят, как матовый иней между соснами растает под первыми лучами солнца.

 

Среди мертвых*

 

 

I

 

Шарлотта была дочерью смотрителя большого лютеранского кладбища за городом. Почтенный Иван Карлович Бух занимал это место уже много лет. Тут родилась Шарлотта, тут он недавно выдал замуж старшую дочь за богатого и молодого часовщика. Матери своей Шарлотта не помнила – знала только, что она не умерла: ее могилы не было в «парке» среди всех могил. Отца она расспрашивать не смела. Он, несмотря на свою мягкую доброту, хмурил белокурые брови, и все его красное полное лицо делалось не то сердитым, не то печальным, когда дети говорили о матери.

Иван Карлович был очень дороден, почти совсем лыс и весел. Он любил свой беленький домик за оградой кладбища, убирал палисадник и террасу вьющимися растениями и всевозможными цветами. Парусинные занавески на террасе были обшиты красивыми кумачными городками. В прохладной столовой, в окнах, Иван Карлович придумал вставить цветные стекла, желтые и красные, и хотя стало темнее – однако свет через эти стекла лился необыкновенно приятный, точно всегда на дворе было солнце.

Служебные книги Ивана Карловича содержались в чрезвычайном порядке. Все могилы были перенумерованы, и записано, сколько на летнее украшение каждой оставлено денег. В первой, приемной, комнате, большой и пустой, стояла лишь конторка и темные стулья. По стенам были развешаны в стеклянных коробках большие и маленькие венки из иммортелей, из шерсти, из лоскутков, из больших бус и из самого мелкого бисера. Эти венки в совершенстве работали Шарлота и до замужества сестра ее Каролина. На столе, в углу, лежало множество толстых альбомов, где находились рисунки и модели разных памятников и примерные надгробные надписи на немецком языке. Когда бывали посетители, Иван Карлович держала себя с большим достоинством, почти с грустью – но в прочее время был жив в движениях, несмотря на полноту, любил посмеяться так, что все его тучное тело колыхалось, сам кормил голубей и воспитывал каких-то особенных индюшек, а вечером его непременно тянуло перекинуться в картишки с соседями из Немецкой улицы, и, если никто не приходил, он сам отправлялся в гости.

 

II

 

Шарлотта сидела у себя, наверху, в маленькой беленькой комнате – светелке, где она прежде жила с сестрой и которую теперь занимала одна. Шарлотта, хотя и любила сестру, радовалась, что она одна. Каролина, высокая, румяная хохотунья, вся в отца, иногда тревожила молчаливую Шарлотту, которая была бледна, невесела, худощава и мала ростом. В немецкой школе, куда она ходила несколько лет подряд, девочки не любили ее, хотя она была и хорошенькая. «Твоя сестра какая-то неживая, – говорили они Каролине. – До нее дотронуться страшно: точно фарфоровая, того и гляди разобьется». Между тем домашний доктор Финч, друг Ивана Карловича, не находил в ней никакой болезни, советовал только больше гулять. И Шарлотта часто проводила дни в густом кладбищенском парке, работала там, низала бисер и бусы для бесконечных венков.

Теперь Шарлотта сидела наверху, на своем любимом месте, с левой стороны широкого венецианского окна. Шарлотта не была в парке уже давно, она ушибла ногу и не могла ходить. Сегодня ей было лучше. День, несмотря на конец апреля, казался теплым и ярким, как летний. Бледно-зеленые, сквозные березы едва колебали вершины. Отсюда, с высоты второго этажа, очень хорошо была видна и средняя аллея, и ряды белых и черных крестов среди зелени, даже часовня над фрау Зоммер и памятник генералу Фридериксу. Шарлотта знала, что, если прищурить глаза, можно увидеть отсюда и решетку могилы маленького Генриха Вигн. Но с любимого места Шарлотты все пространство кладбища: песок аллеи, деревья, белые камни памятников – казались другими, совсем неожиданными. Когда Иван Карлович вставлял в окна столовой красные и желтые стекла – ему по ошибке прислали одно голубое. Шарлотта упросила, чтобы это стекло вставили в ее комнате, с той стороны окна, где она любила работать. И все изменилось в глазах Шарлотты: бисерные незабудки стали синие, бесцветная ромашка нежно окрасилась. На белой скатерти легли голубые полосы, горящие холодно и бледно, как болотный огонь. А там, за окном, точно мир стал другим, прозрачный, подводный, тихий. Кресты и памятники светлели, озаренные, листва не резала глаз яркостью, серел песок дорожки. Однообразная легкая туманность окутывала парк. А небо голубело такое важное, такое глубокое и ясное, каким Шарлотта видела его только в раннем детстве, на картинках и еще иногда во сне.

И когда Шарлотта отрывалась от своего окна, от работы, шла вниз обедать, видела сестру, отца – все кругом ей казалось слишком резким, слишком красным. Кровь проступала сквозь полную шею и лысый череп отца и сквозь нежную кожу румяных щек Каролины. И Шарлотта опускала глаза, тихая, еще более бледная, точно на лице ее оставался отблеск голубого окна.

С парком все-таки Шарлотта мирилась. Она привыкла и видела его уже всегда таким, как из своей комнаты. Она очень скучала о нем в эти последние долгие дни. Ей так хотелось посмотреть, все ли там по-прежнему, как поживают ее милые, тихие друзья, не упал ли крест фрау Теш, который было покосился, не сорвал ли ветер шерстяного венка с могилы Линденбаума. Венок тогда плохо прикрепили. У Шарлотты были любимые могилы, за которыми она особенно ухаживала. Многих и родные не посещали, забыли или сами умерли, а Шарлотта из году в год лелеяла их, украшала дерном и цветами. С весной по всему парку, отовсюду, поднималось под своды вековых деревьев тяжелое благоуханье могильных цветов.

«Уже садовник три раза приходил к папаше, – подумала Шарлотта. – Верно, там много сделали. Нет, надо пойти».

Она не выдержала, хотя еще была не совсем здорова, схватила большой белый платок, накинула его на свои толстые льняные косы, которые она укладывала венцом вокруг головы, и сошла в парк.

 

III

 

Но теперь цветами не пахло в аллеях – их только рассаживали, они не успели распуститься. Даже сирень, которой было очень много, еще сжимала крепко свои зелено-белые и густо-лиловые бутоны. Пахло клейкими листьями березы, молодой травой и невинными желтыми звездами одуванчиков, рассыпавшимися по обеим сторонам аллеи, у решеток и за решетками могил.

Поскрипывая каблучками по песку, Шарлотта шла прямо. Вверху молодая листва еще не успела соединиться, и Шарлотта видела, поднимая глаза, – небо. Посетителей почти не бывало в этот час. Шарлотта избегала чужих: они ей мешали. Она не любила похорон, не любила и боялась покойников. Скорее, скорее надо их спрятать в землю, насыпать красивый, правильный бугорок, положить свежий дерн… По утрам в сирени поет соловей, роса мочит дерн и черные крупные анютины глазки у креста. И их нет, тех длинных, холодных, желтых людей, которых приносят в деревянных ящиках. Есть имя, быть может, есть воспоминание – след в сердце – и есть свежий дерновый бугорок. Шарлотта никогда не думала о костях людей, могилы которых она лелеяла убирала. Они были всегда с нею, всегда живые, невидные, бесплодные, как звуки их имен, всегда молодые, неподвластные времени. В уголке, в конце второй боковой дорожки, были две крошечны могилки. Надпись на кресте гласила, что это Фриц и Минна, дети-близнецы, умершие в один день.

Шарлотта особенно любила Фрица и Минну. Когда истлевший крест упал, она на свои деньги поставила им новый, маленький беленький крестик. Давно умерла Фриц и Минна. Судя по надписи, это было до рождения самой Шарлотты. Но они вечно остались для нее двухлетними детьми, маленькими, милыми, из году в год неизменными. Она сама садила им цветы и баловала их венками, искусно сделанными из ярких бус.

Теперь Шарлотта прежде всего направилась к Фрицу и Минне. По дороге она заглянула в склеп баронов Рейн. Там было очень хорошо. Белая часовня с резными окнами. Внутри – алтарь, несколько белых стульев, лампада. Огонек ее чуть заметен, яркое солнце бьет в дверь часовни. Направо от входа витая лисенка ведет вниз, в самый склеп. Ступени широки и белы, лестница так светла и уютна, что кажется наслаждением спускаться по ней. Рядом, на могиле какого-то Норденшильда, на руке громадного ангела в неестественной позе некрасиво висел полузасохший венок. Шарлотта поправила венок и прошла. Она не любила Норденшильда. Вообще могилы с гигантскими памятниками, всегда неуклюжими, с длинными надписями и стихами – очень не нравились ей: тут уже не было воспоминаний и не было тишины: ее нарушала суетливая глупость живых.

Шарлотта повернула направо, на маленькую дорожку, очень узенькую, извивавшуюся между бесконечными решетками и крестами. Стало тенистее, сырее: весенняя земля еще не успела просохнуть. Ряды знакомых могил потянулись перед Шарлоттой. Госпожа Айн, ее муж… А вот небольшая, широкая могила генерала с его портретом на кресте. Он такой веселый и милый, этот генерал, что Шарлотта всегда отвечает ему улыбкой. Она повернула направо – вот, наконец, Фриц и Минна. Бедные дети! Сейчас видно, что нет Шарлотты. Когда в последний раз перед своей болезнью она приходила сюда – Фриц и Минна были еще покрыты белым одеялом позднего снега. Снег не счистили вовремя, он стаял тут и оставят долгую сырость. Трава неохотно пробивалась на неочищенных могилках. Сухие ветки лежали кругом.

– Бедненькие мои! – прошептала Шарлотта. – Погодите, завтра же я вас приберу, цветов вам посажу…

«Марк мне даст цветов», – подумала она о старом садовнике, который очень любил ее.

Одно тут, около. Фрица и Минны, не нравилось Шарлотте: наискосок, очень близко возвышался гигантский памятник над инженером-механиком. Черный чугунный или железный крест поддерживался колесами то зубчатыми, то простыми, связанными цепями. Затейливый, высохший и тяжелый памятник, все эти цепи и колеса, которыми занимался когда-то инженер и, уйдя с земли, оставил их на земле – казалось, давили могилу. Темный, слишком высокий крест в сумраке должен был походить на виселицу. Шарлотта сердилась на инженера: ей было досадно, что этот глупый и страшный памятник как раз около ее детей.

Она подошла ближе и подняла голову. Колеса и цепи были незыблемы и неприкосновенны. Только слегка заржавели от снега. Такой мавзолей простоит долго, очень долго.

Шарлотта вздумала пройти на крайнюю дорожку, около высокого старого забора из досок, выходившего на непросохшие еще луга, на дальний лес за речкой. Шарлотта видела эти луга и лес сквозь щели серого забора.

Крайняя дорожка шла параллельно главной аллее, хотя вдалеке от нее, была узка и очень длинна, вдоль всего кладбища. Тут было еще не тесно, могилы шли реже. Одно место особенно любила Шарлотта: в кустах белой сирени, на старой скамье, недалеко от Фрица и Минны, она сидела летом целыми часами с своей неизменной работой.

Шарлотта сделала несколько шагов – и вдруг остановилась в изумлении. Что это такое? Ее место занято. Когда это случилось? Как она просмотрела? Правда, она не заходила сюда, в эту глубь, с самой осени. Она почему-то была убеждена, что все по-старому, что никто не займет ее любимого места. Сирени, свежие, блестящие, чуть колебали гроздья своих бутонов. Но теперь все сиреневые кусты были заключены в легкую, очень высокую металлическую решетку с остриями на концах. Шарлотта подошла ближе. В решетке была дверь, которая сейчас же свободно и бесшумно отворилась. Шарлотта вошла внутрь.

Там, на широком четыреугольном пространстве была всего одна могила. Под сиреневым кустом стояла гнутая деревянная скамейка. Свежий дерн обнимал могилу. Наверху она вся была сплошь засажена темно-лиловыми крупными фиалками, которые тяжело благоухали.

Простой крест из серого мрамора на невысоком подножье стоял у одного конца могилы. Подойдя еще ближе, Шарлотта различила у этого подножья белый мраморный медальон, круглый, с белым же, едва заметным профилем. Рельеф был так низок, что очертанья лица казались почти неуловимыми. Шарлотта различила прямую линию носа, откинутые недлинные волосы, лицо девическое или юношеское. Еще ниже чуть мерцала простая надпись, по-русски:

 

Альберт Рено.

Скончался на двадцать пятом году от рождения.

 

И больше ничего.

Шарлотта села на скамейку и задумалась. Благоуханье фиалок туманило голову, голубоватые жилки на ее прозрачных висках начинали биться. Кто был нежданный Альберт Рено? Его ли портрет – этот чуть видный, тонкий профиль на белом мраморе? Шарлотта знала, что за редкие, садовые фиалки отец берет очень дорого. Значит, его родные богаты. А между тем, что-то говорило опытному взору Шарлотты, что эту могилу давно не навещали. Испорченный снегом венок висел на острие решетки. Кругом была не помята трава.

«Если б я смела… – подумала Шарлотта. – Этот серый крест, он красив, но он выглядит так печально. Какой бы славный венок я сделала! Из бус, из бисера… Нет, сюда это нейдет. Надо нежный, из шелковых лоскутков. Незабудки, очень крупные и очень бледные… Но я не смею! – прервала она себя. – Может быть, придут родные, будут недовольны… Что я ему?»

Ей вдруг стало печально. Она поднялась со скамейки и села на дерн, на песок, у самой могилы. Фиалки темные, матовые, как бархат, были у самого ее лица. Мраморный профиль теперь, под лучом вдруг проникшего сквозь ветви солнца, совсем стерся. Высокие острия решетки закрывали дорожку и другие памятники. Виднелся только наверху край дощатого забора и ясное небо над ним. Шарлотта, прислонясь головой к благоухающей могиле, смотрела на небо. Оно казалось ей таким близким, знакомым, похожим на голубое стекло в ее окне. И за ним, казалось ей, можно видеть другой мир, тихий, туманный и неизвестный.

 

IV

 

Когда отец ушел спать после обеда, Шарлотта робко и осторожно пробралась в большую «приемную» комнату. Ей предстояло трудное дело. Надо было найти номер могилы Альберта Рено. Шарлота понимала, что иначе все ее вопросы о том, кто это, когда схоронен, часто ли бывают родные – не приведут ни к чему. Отец знал только номера.

«Решетка и крест, – думала Шарлотта. – Зимой трудно ставить памятники, весной – вряд ли, земля была бы разрыта, а там трава. Надо искать осенью».

В сентябре она еще сидела часто на крайней дорожке. Разве в самом конце? Но в сентябре ничего не оказалось.

Она принялась за октябрь. Книги были тяжелые, громадные, тоненькая ручка Шарлотты едва переворачивала толстые листы с рядом имен и цифр. Как трудно! Нет, она никогда не найдет. Даже в глазах зарябило. Кроме того, Шарлотта беспрерывно оглядывалась, боясь, что кто-нибудь войдет и помешает. Она не знала, чего собственно боится, отец был, хотя и вспыльчив, – добр, да и что за беда посмотреть в книги? Однако сердце ее сжималось, точно она воровски делала что-то запрещенное.

Вдруг в конце страницы мелькнуло знакомое имя. Каллиграфическим почерком отца было выведено: «20 Oct. Albert Reno. № 17311».

Теперь работа была легче. Шарлотта сейчас же посмотрела в приходных книгах. Против номера 17311 стояло: «Прислано тридцать рублей. Фиалки».

Прислано! Значит, сами родные не были, а только прислали деньги. Все-таки отец что-нибудь знает. Верно, какие-нибудь очень богатые люди. А сами не навещают.

Шарлотта в глубокой задумчивости сошла на террасу и стала приготовлять обычный шестичасовой кофе. Вечер был совсем летний, теплый, мягкий. Ползучие растения еще не успели обвить столбы террасы, но купа малорослых, густых деревьев за цветником, беседка, зеленый забор – скрывали от взоров даже ближайшие кресты. Аллейка из подстриженных распускающихся акаций вела вдоль главной ограды из кирпича к воротам, таким же красным кирпичным, высоким, с колоколом наверху. Там, под прямым углом, ее пересекала главная аллея кладбища. Но отсюда, с террасы, нельзя было видеть ни ворот, ни крестов. Сад казался простым садом.

Иван Карлович вышел заспанный, с крошечными глазами, с багровыми полосами на измятом лице. Неожиданно явилась сестра Каролина с супругом и полуторагодовалым мальчиком. Трехлетнее замужество согнало розы со щек Каролины. Она уже не хохотала, а стонала и жаловалась. Часовщик, за которого она вышла по любви, оказался человеком крайне болезненным, припадочным и угрюмым. Он сидел за кофеем зеленый, с убитым видом. Дитя от него родилось еще более зеленое и болезненное, готовое испустить дух при каждом удобном случае.

– Поверите ли, папаша, – говорила иногда Каролина с отчаянием, – не живу, а точно в котле киплю. Каждый день жду несчастья. Кашлянет он, вздохнет-ну, думаю, вот оно: готовься к несчастью. Ребенок тоже чуть жив: доктора у него семь болезней находят. Иной раз так сердце изболит, что думаешь: эх, уж скорее бы! Сразу бы! Авось легче станет.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.