Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Детский взор 2 страница



Я поднялась с постели, когда наступила настоящая весна. Зацвели сирени, распустилась белая акация, и на жасминных кустах появились круглые бледные почки. У нас не было сада, но меня посылали гулять в монастырскую ограду. Я ходила с Василисой, нашей горничной. Только Василиса почти каждый раз, усадив меня на лавочку, отпрашивалась куда-то «сбегать», обещала, вернуться «через минуточку» и уходила через ворота на улицу и долго не возвращалась.

А я была очень рада. Я сидела так смирно, не шевелясь, грелась на солнца и думала про себя о своих делах.

Один раз мы пришли в монастырь уже после обеда, перед закатом. Я ходила только в ограду, давно уже не была ни в церкви, ни у отца архимандрита. Я почти забыла о нем. О. Нафанаил как в воду канул и не бывал у нас.

В этот вечер мне было особенно скучно. Василиса отпросилась и исчезла, а я прошла дальше, к высокой стене, где стояли большие кусты сирени в цвету, и села на дерновую скамеечку около могилы тети Лизы. На могиле уже стоял новый памятник – его поставили, пока я лежала рольная. Могила была в тени, и я сидела в тени под сиреневыми кустами, солнце чуть-чуть золотило на самом верху мраморный ствол креста. Я не могла вообразить, что под этим крестом лежит тетя Лиза. Я видела памятник еще пустым, в сарае киевского магазина, и вспоминала веселого рабочего, который вырезал, вероятно, и эти буквы и позолотил внутри…

Я думала о сирени, о памятнике – и в то же время о маленькой желтенькой собачке, которую я видела на днях в магазине. Мне очень хотелось бы иметь такую собачку. Нельзя ли ее купить? Нет, не продадут. Где бы достать собачку?

Я так погрузилась в свои разнородные мысли, что решительно не заметила, как кто-то подошел ко мне.

Когда шаги были уже совсем близко, я подняла глаза и чуть не вскрикнула от удивления: передо мной стоял о. Нафанаил, но такой бледный и худой, точно два месяца пролежал в постели.

Он заметил мое удивление и усмехнулся.

– Что, не узнала? Здравствуй, Ната. Чего ты тут одна? Погулять вышла? Или на могилку? И какое лицо у тебя, точно ты нездорова.

– Да я больна была. А вы, о. Нафанаил? Отчего вы к нам не приходили? Вы сядьте со мной.

Он оглянулся кругом и сел.

– Я по вас всех соскучился, и по бабушке, – сказал он. – Я скоро уже теперь к вам приду. Да вы на хутор, слышно, уезжаете?

– Уезжаем… Только все-таки вы приходите… А знаете, о. Нафанаил…

Я, забывая, что мы целый месяц не видались и я не знаю даже, что с ним, – принялась рассказывать своему приятелю о том, что меня в данный момент больше всего интересовало, – о желтенькой собачке.

Он слушал очень серьезно и внимательно, потом сказал:

– Ничего, не горюй. Вот дай срок, я тебе желтенькую собачку сам принесу. Я знаю где хорошенькие эдакие собачки есть, такие точно, только теперь малы еще, не смотрят. Я тебе в руках принесу, право принесу. Только ты никому не говори, это сану моему не приличествует – собак носить, а уж будет тебе собачка, не беспокойся…

Я глядела на него с недоверчивой радостью и улыбалась.

– Да вы обманете, о. Нафанаил… Смотрите же, принесите… Да ведь вы к нам и не ходите совсем… Вы отчего у нас не были столько времени, а, о. Нафанаил?

– А я, по правде сказать, не мог. Меня сильно бес смущать начал, и о. архимандрит сразу на меня великое послушание наложил, чтобы я раскаялся.

– И вы раскаялись?

– А чего же мне не раскаяться, когда не я это все, а все его рук дела.

– Да как он вас смущал, о. Нафаил? Расскажите. И смутил?

– Смутил. Я, ты знаешь ли, церковного вина бочонок выпил да в этом виде к обедне пришел. Тут меня о. архимандрит и благословил.

– Зачем это вы, о. Нафанаил? – сказала я в ужасе. – И как же вы решились?

– Сказать тебе по правде – бес уж меня давно соблазнять стал. Сначала веселые мне такие мысли все внушал. Если не пойду – весело мне – да и конец. За обедней читаю – а самому смеяться и бегать хочется. К соборному старосте я зачастил. У него, я тебе скажу, водка – здоровая! Куда тебе церковное вино. Выпью я – а мне еще веселее. Выпью – а мне еще. И знаю, что это бесовское наваждение, и думаю: все равно – бес сильнее меня, где мне с ним сладить, пусть он получает, что ему надобно… Только я после того каждый раз в свою келью через задние ворота – и спать… Никто и не приметил. Только, слушай-ка, этого ему мало. Прошли у меня веселые мысли, и вместо того, можно сказать, такие у меня сомнения возбудились, что я еще не слышал о таких. Чем бы исправлять свою службу в смирении и покорности – я обо всем стал рассуждать. Скажу тебе – и посейчас подобные мысли меня не покинули, хотя я свое послушание исполнил. И что говорят, или поют, или читают – я все сейчас по-своему обдумаю. Души праведных на небеси, а за небесами-то что ж? А потом: верно ли это, что подсолнечное масло постнее конопляного? Где об этом в Писании сказано? Или еще, например, сказано: все тлен. Вот тетенька твоя: лежит теперь прах ее, и уж нет ее. И все мы рассыпемся, и от праха не уйдешь и смертного часа не минуешь. Все – тлен. А что, какая праведная жизнь, а какая неправедная? Это – еще ничего не известно, никому не открыто. Может, у Бога – это все не так считается.

Я смотрела на о. Нафанаила с ужасом и отчаянием. Я знала, что его дьявол смущает, но я знала теперь, что и меня дьявол смущает.

– И вы, о. Нафанаил, все о. архимандриту и рассказали.

– Я сначала не рассказывал. А раз так дошло, что я думаю: чем мне от своих же мыслей погибать – выпью я церковного вина (отлучиться было нельзя), может, хоть веселые мысли начнутся. Ну, просверлил бочонок – да и выпил. Только не помогло. Такие мысли начались, что и рассказывать не хочется. И не знаю сам, как – в таком виде отправился во храм. Тут преосвященный отец меня заметил, и я ему во всем покаялся. После этого и получил благословение.

– И теперь все мысли?

– И теперь мысли. Ты думаешь, лукавый так скоро отойдет? Нет, он хитер. Ну а я все-таки скоро теперь к вам приду. И собачку принесу, желтенькую. Ты не бойся, я принесу. Как глаза у нее откроются, так и принесу.

Но я сидела, опустив голову, и почти не слушала его. Вечер наступал. Сирень пахла сильнее. Я видела перед собой решетку памятника тети Лизы и невольно повторяла про себя слова о. Нафанаила: «Все тлен… Все тлен…»

 

Развлечение*

 

 

(Очерк)

I

 

По деревянным мосткам города Медыни быстро шла девушка, одетая как барышня. На вид ей было лет двадцать пять. Бледное длинное лицо казалось чем-то озабоченным. Вся она была не привлекательна и не красива, а замысловатый провинциальный наряд еще больше портил ее фигуру с круглой, сутуловатой спиной.

Она миновала ряды, длинное казенное учреждение вроде почты, затем небольшой городской садик около белого собора на берегу извилистой крутобережной реки Медыни. Вдали, за рекой, уже кончался городок, начиналась песчаная пустыня и синие сосновые леса. Под сентябрьским солнцем, ясным и холодным, и леса, и воды Медыни казались холодными, неприветными. Издавна городок Медынь считается почему-то местом живописным, а ввиду его недальнего расстояния от столицы удобным для дачного местопребывания. Медынские домовладельцы строят дачи и отдают их по возможно дорогим ценам. Но, несмотря на то, что дачи не пустуют – следовательно, в Медыни летом народу гораздо больше, весь этот народ не заметен. На улицах и в садиках почти всегда глухое запустение. Многие жили в 2–3 верстах у помещиков в имениях. Везде кругом места были не веселые: песок, небо, сосны, да хорошо извилистая речка блеснет среди желтых берегов.

Бледная девушка подошла к домику в конце города, где начиналось шоссе. Домик был выстроен по-зимнему, маленький, старый и неуклюжий; наискосок был трактир, валялась солома, стояли понурые лошади с пустыми телегами. Девушка хлопнула калиткой и через незапертое крыльцо вошла в переднюю, а потом в комнату побольше, довольно светлую, но убранную беспорядочно: тут валялись краски, тряпки, кисти, рамы: на стульях и на мольберте стояли намазанные холсты, а за столом, сбоку, где виднелась неубранная от чаю посуда, сидел не то дворник, не то лакей в сером замасленном пиджаке с пожилым темным лицом. Волосы он стриг под щетину, а редкая черная борода и усы придавали ему неопрятный вид.

Человек в пиджаке посмотрел на вошедшую и закричал злобно и визгливо:

– Да что это такое! До каких пор вы будете шататься? Посуда не убрана, Анисье в кухне дела много, Федька кричит: «где Лара?» А Лара изволит до третьего часу не являться.

Девушка, которую звали Лариса Викентьевна, отвечала не менее холодно:

– Сами знаете, не попусту хожу. Кончились уроки – и пришла, и визжать нечего.

С этими словами она швырнула на стул портфель, на котором было написано «Musique», и стала снимать шляпу.

Лара не иначе говорила со своим отцом, как ссорясь, и в ссорах проходили их дни. Кричал Викентий Иванович, кричала Анисья, кричал Федя, шестилетний Ларин брат, кричала и сама Лара. Она ухитрилась в Медыни найти уроки музыки несколько лет тому назад, и с тех пор хозяйство их немного улучшилось. Викентий Иванович был художник-любитель. Картин его никто не покупал, да и продать было бы негде. Этот маленький домик был его собственный, да были еще три дачи у полотна железной дороги – главный доход семьи. Викентий Иванович был человек не столько сердитый, сколько озлобленный. Случалось, он и пил, и во хмелю был буен.

– Послушайте, папаша, – сказала Лара, останавливаясь перед отцом в немножко трагической позе. У ней вообще и в лице, и в фигуре было что-то трагическое. – Сегодня Васютин приедет из своего имения звать вас туда гримировать на спектакль, – вы не вздумайте отказываться.

– Какой еще спектакль?

– Да ведь вы знаете, знаете прекрасно! – нетерпеливо заговорила Лара. – Устраивается спектакль с дачниками, и я принимаю участие – сто раз вам говорила.

– Что-то ты, матушка, слишком усердное участие в васютинских удовольствиях принимаешь, – ядовито заметил Викентий Иванович, – можно бы и поудержаться. Целое лето только в Сосновку и прыгаешь.

– Ну, я с вами рассуждать не намерена, – презрительно сказала Лара, – я вас только предупредила, чтобы вы не вздумали отказываться. Да уберите вашу мазню, потому что стыдно, если Васютин приедет сам.

И, не заботясь ни о чайной посуде, ни о том, где ее братец, Лара вышла, хлопнув дверью.

 

II

 

С задней стороны домика не было сада, но зато длинный огород спускался почти к берегу Медыни. С одной стороны у забора стояла береза, а под березой – скамейка. Лара уходила на эту скамейку всегда, когда хотела быть одна. Береза была совсем желтая, бледная и грустная. Холодный ветер с особым, резким и свежим, запахом осени шевелил слабые листочки. Со стороны безмолвной и блестящей реки несло не то гарью, не то обветренным полем. Осенняя дымка стлалась на горизонте. Только море хвойных лесов за рекой не колыхалось-деревья были беззвучные и равнодушные: не все ли равно соснам, осень, или весна, или зима? Ларе было очень грустно. Может быть, ей хотелось плакать, но какая-то злобная решимость скрыть горе останавливала ее. Осень не принесет ей никакой перемены. Так же, как и прошлый год, и позапрошлый, и целых восемь лет она жила зимой, так же будет жить и теперь. Только дачники разъедутся, начнутся дожди и труднее станет пробираться на уроки по грязным улицам. Дома ссоры с отцом, с Анисьей, усчитывание копеек, ремонт по дачам к весне… и опять весна, и опять осень. Она странно – не думая – прожила эти года, только теперь в первый раз ей стало трудно. Она никого не видала, прямо из института 17-ти лет приехала сюда, и с тех пор уроки и ссоры, ссоры и уроки, знакомство с дачниками, редкое и неинтересное, потому что сама Лариса не казалась интересной со своим бледным лицом и неприятным характером. Среди постоянных жителей Медыни, с которыми Лара и ее отец сообщались немного, она слыла умной. Эту репутацию дало ей ее подсмеивание над людьми. Может быть, это был ум, а может быть, просто злоба.

Застучали колеса тележки. Лариса вскочила, выпрямилась и пошла к дому. Васютин уже входил на крыльцо. Это был человек лет тридцати, худой как жердь, с болтающимися руками, впалыми желтыми щеками и редкой, точно выдерганной, бородой. Он, впрочем, совсем не казался унылым и неприятным. Напротив, говорил скоро и живо, но, несмотря на свою болезненность и, может быть, благодаря ей, был порывисто весел и предприимчив. Говорили, что он из «простых» и что богатое имение «Сосновка» досталось ему случайно. Мать его, с которой он, как человек холостой, жил вдвоем, была женщина вовсе не образованная.

– Нет, уж, пожалуйста, пожалуйста, Викентий Иванович, – говорил он нежно и деликатно, – уж выручите нас, это прощальный спектакль: все почти дачники завтра уезжают; нам необходим гример. Вы художник, вы все должны; уметь. Вот просите, Лариса Викентьевна, – прибавил он, увидя входящую Лару.

– Да папаша поедет, он уже обещал, – отозвалась она, грациозно улыбаясь.

Старик было вздумал ломаться, отговариваться неуменьем, но его уговорили, и тут же Васютин его увез на своей тележке. Было еще рано, но Васютин хотел посоветоваться с Викентием Ивановичем насчет декорации и занавеса. Лариса обещала приехать к б часам.

 

III

 

Имение «Сосновка» лежало всего в двух верстах от города. Ехать нужно было сыпучими песками по сосновому лесу, невысокому, запыленному. Главный недостаток имения – это отсутствие всякой воды. Река Медынь обходила его стороной. Барский дом, совсем обветшалый, разлапистый, Васютин отдавал в наймы. В барском доме было жить невесело: он стоял совсем в стороне, в лесу.

А на открытом месте, голом, по берегу ручейка, Васютин выстроил целый ряд дач, маленьких, сквозных и недорогих. Сам он тоже поселился в этом ряду – для общества. Выстроил было он в сторонке и большую дачу с залами, бархатной мебелью, которой было, впрочем, чрезвычайно мало, с балкончиками и фронтончиками, но дача эта так и осталась пустая: люди, платящие за лето по тысяче рублей, не ездят в Медынь…

В этой пустой даче Васютин и решил устроить спектакль – потешить своих летних жильцов в последний раз.

Сентябрьские сумерки наступили рано. На сером небе с мигающими звездами чернели зубцами силуэты сосен, которые росли около пустой дачи: она, как и старый дом, была прямо в лесу. Громадная зала, без всякой мебели, скудно Освещалась керосиновыми лампами. В одном углу поперек тянулась низкая занавесь, далеко не достигавшая до верху, да и с боков она не доходила до стен, так что в этих местах пришлось закрыть платками и шалями. На «сцене» постлали ковер, поставили кресла. В беспорядке и без толку сновали барышни, девочки, маленький кадет и сам Васютин. В пустом доме было холодно и сыро. Поэтому на Васютине болталось зимнее пальто внакидку, а шея была обмотана шарфом. Сам он не играл, он был и режиссер, и костюмер, и суфлер и просто из сил выбивался, чтобы как-нибудь и что-нибудь устроить.

В темную половину залы, предназначенную для зрителей, уже начала собираться публика: мамаши играющих барышень, тетушки, а позади – горничные, кухарки и дворник. Странное дело – в Сосновке, как и в Медыни, замечался удивительный недостаток в мужском поле: на всех горничных здесь был только один элегантный дворник, как, увы, – на всех сосновских барышень был только единственный кавалер. Васютин не считался ввиду своей болезненности и вечному лихорадочному беспокойству. Не считался так же и приютившийся в задней комнате за сценой офицерик Катышкин. На него решительно никто не обращал внимания из целого сонма барышень, мелькавших мимо.

В этой довольно большой комнате позади сцены, где мерцали две свечи, не было ровно никакой мебели, кроме нескольких скамеек и одного белого стола.

Пьесы шли такие, в которых было несколько женских ролей и только одна мужская, потому что при всем желании не мог же единственный сосновский кавалер играть две роли в одной пьесе.

Офицер Катышкин мог бы пригодиться на что-нибудь, но, по несчастью, был совершенно косноязычен.

Когда он говорил, например, «убрать его», то вместо этого получалась «телятина». Пробовали на репетициях взять его суфлером, но актрисы заговорили черт знает что, даже слушать было стыдно. И Катышкина удалили.

Он сидел теперь маленький, в беленьком кителе, с личиком, напоминающим новорожденного ребенка. К довершению сходства на голове у него росли не волосы, а нежный пух. Катышкин был веселого нрава. В обыкновенное время, на прогулке или дома, с барышнями он приплясывал, прискакивал, вертелся, острил – одним словом, усердствовал сколько мог, но теперь он был грустен, потому что ему хотелось играть в спектакле.

Барышень по их многочисленности трудно было отличить одну от другой: белокурые и черноволосые, они почти все были из тех барышень, которые летом носят малороссийские и мордовские костюмы и с мая по сентябрь ходят на прогулку все с одной и той же книгой. Здесь их еще соединяло одно общее чувство к сосновскому кавалеру. Все они благоговели перед ним более или менее.

– Господи, ведь это же нельзя! – надрывался желтый Васютин. – Ведь уж десятый час, когда же это будет! Пожалуйста, прошу вас!

Пожилая молодящаяся вдова, черная и сухая как вчерашняя корка, подскочила к Васютину с легкостью пятнадцатилетней девочки.

– Мы совершенно готовы. Я совершенно готова. Это все мосье Запалилов: он такой кокет. Нашел, что штатское к нему необыкновенно идет, и все еще смотрится в зеркало.

В эту минуту мосье Запалилов показался в дверях мужской уборной, но которую правильнее было бы назвать Запалиловской уборной, ибо ни один мужчина, кроме него, в ней не одевался. Запалилов был не более как студент третьего курса юридического факультета. Он был высок и гибок, как хлыст, имел черные усы, темные волосы и белое узенькое лицо с выдающимся носом и убегающим назад подбородком. Лицо его было так узко, что для того, кто смотрел en fase, щеки почти не замечались, но зато профиль его был великолепен – можно было подумать, что кто-то на время положил мосье Запалилова в книгу и немного подсушил его, как сушат цветы. Известно, что две сосновские барышни насмерть поссорились, когда одна сказала с досадой другой, что Запалилов похож на разрезальный ножик.

Теперь он был в обыкновенном черном сюртуке, но форменный мундир его имел ослепительно белую подкладку, как у гвардейцев. Башмаки он носил мягкие и длинные, без каблуков.

– А подгримироваться, а подгримироваться? – заюлил Васютин. – Вот сейчас, сию минуточку. Викентий Иванович, пожалуйте сюда!

Викентий Иванович, который до тех пор сидел безмолвно, никем не замеченный, рядом с офицериком Катышкиным, выполз из темного угла и начал вынимать краски. Барышни при виде красного носа и убогого костюма Викентия Ивановича попятились; отшатнулся слегка и Запалилов.

Одна барышня даже приняла Викентия Ивановича по его пиджаку за человека из «низкого звания» и сказало по-французски с гимназическим выговором:

– Mon Dieu quel horreur![16]

Но, даже если бы Викентий Иванович не понимал по-французски, понимала Лариса Викентьевна.

Она быстро подошла к отцу и сказала, насильственно смеясь:

– Папаша, хорошенько загримируйте мосье Запалилова: он будет играть моего мужа.

Барышни прикусили язычок, а многие надулись. Запалилов с брезгливостью покорился. Викентий Иванович стал его мазать, быстро шевеля руками.

Свечи горели тускло, и на стене двигались громадные черные тени от рук Викентия Ивановича.

Барышни, хихикая и путаясь, выбежали. Одна Лара осталась за стулом Запалилова. Она была бледнее обыкновенного и серьезна. Викентий Иванович сказал:

– Дай я тебя подрумяню.

Но она нетерпеливо отмахнулась:

– Нет, не надо, – и продолжала молчать, глядя на Запалилова.

Васютин обливался потом в своих шарфах. Он вздумал прикомандировать к себе заштатного Катышкина, и тот ковылял за ним без пользы, но повсюду, как привязанный. И когда Васютин убеждал начать, Катышкин делал жесты руками и открывал рот, как будто и он тоже убеждал.

Наконец Запалилов поднялся со своего места и произнес:

– Пора!

Все барышни, услыхав приказание, мгновенно перестали суетиться и решили, что точно, пора.

Маленький кадетик, которому поручены были шнурки от занавеса, объявил шепотом, что публика есть. На лавках, во мгле, действительно темнели фигуры, закутанные в тальмы.

Были и приезжие. Медынские гости и даже кавалеры: какой-то юнкер с толстенькой дубинкой и неприличной физиономией, несколько гимназистов-подростков и почтмейстер. Пришел тоже поврежденный пожилой офицер с белой собакой: он зиму и лето жил в Сосновке с тех пор, как от кутежей в ранней юности лишился языка и половины смысла.

Публика ждала терпеливо и прислушивалась к разговорам на сцене, тихим, быстрым, но ясным.

– Боже мой, Боже мой, – шептал голос Васютина, – что вы делаете? Ведь вы пианино-то поставили совершенно не на виду у публики, а за шалью; как же там Лариса Викентьевна будет играть свою мандолинату? Ведь она по пьесе должна ее на сцене играть.

И затем слышно было, как перетаскивали тяжелое пианино.

Наконец, уже в десять часов, раздался колокольчик, сопровождающийся сдержанным хохотом. Кадет за кулисами дернул за шнурок, занавесь, тяжко скручиваясь, поднялась.

Катышкин в это время был на сцене, поправляя ламповый абажур; он зайцем выбежал вон, и некоторое время зрители любовались только ковром и креслами.

Наконец вышла разряженная вдова и стала неестественным голосом изображать девочку. Выбежало несколько барышень, и все они, неловко вертясь и поминутно оглядываясь на спрятанного за шалью суфлера, говорили неестественными голосами. Затем вышел Запалилов, который играл, не теряя своего достоинства, небрежно и слабо.

С кое-какими неловкостями пьеса дошла до конца. Снисходительные мамаши захлопали, а через четверть часа началась другая пьеса, в которой участвовало меньше барышень и Лара играла жену Запалилова.

Она, не подрумяненная, была бледна как смерть. Издали, на освещенной сцене, заметнее был недостаток ее фигуры – сутуловатая спина. Она играла порывисто, неумело, некрасиво и взволнованно. Каждое слово своей роли она повторяла добросовестно, явственно. Обвязав голову, как будто бы больного мужа полотенцем, она, как следовало по пьесе, подошла жеманно к нему проститься со словами:

– Ну, до свидания, негодный турка!

И эту глупую фразу она произнесла с таким старанием и отчетливостью, что и зрителям, и Запалилову стало не смешно, а неловко.

У нее был монолог в конце пьесы, где она весело уверяет мужа в своей любви и признается в разных хитростях, на которые она пускалась из ревности. Этот монолог должен был быть забавным по мысли автора, а у Лары он вышел какой-то странный, неловкий, не то трагический, не то скучный. Занавесь, готовая упасть по шнурку кадета, нависала все больше и больше, и под этой кривой занавесью, размахивая руками, Лара говорила слова пьесы, обращенные к Запалилову.

Он чуть-чуть улыбался и даже пожимал плечами, глядя на неистовство актрисы.

Лара успеха не имела. Все даже были довольны, что пьеса кончилась. Дивертисмент гораздо больше понравился публике. Анонсы для развлечения делал Катышкин, и – что бы он ни объявил – публика смеялась.

Вышла толстенькая барышня, озираясь, как кошка, которая идет на крышу, прочитала монолог Татьяны: «Довольно, встаньте…»

Юнкеру монолог понравился и показался смешным. Он зааплодировал, захохотал и застучал дубиной.

После барышни явилась черная вдова и прочла «Сон в летнюю ночь» Майкова:

 

Долго ночью вчера я уснуть не могла… –

 

пела и ныла вдова, а когда дошла до того места, где «он» говорит ей:

 

…все

Для тебя, для моей королевы, –

 

она, чтобы не было ошибки, указывала все время пальцем на себя.

Гимназистки, ровно как и юнкер, нашли стихи скучными и даже тихонько шикнули.

После этого явился Катышкин и объявил, что на этот раз – все «кончено».

 

IV

 

Удивительно было, как Васютин не скончался в этот многотрудный вечер. Благодаря его деятельности в уборной появился самовар, закуски из Медыни, варенье и конфеты. Одна барышня, скисшая как молоко и даже уже не имевшая никаких претензий, согласилась разливать чай. Подрезанные и прямые волосы у этой барышни лежали на лбу до бровей унылой бахромой. Васютин признательно пожал ей руку.

Мамаши были приглашены к чаю, но скоро уплыли. Юнкер и гимназисты остались на бал по просьбе Васютина.

Занавесь убрали, залу осветили, и она превратилась в танцевальную. Вынесли всю мебель, только один диван оставили в углу – для поврежденного офицера с собакой: он чрезвычайно любил смотреть на танцы.

Шаловливая вдова подбежала к пианино и заиграла вальс. Катышкин немедленно схватил первую попавшуюся барышню и завертелся. Гимназистики также умели танцевать, а юнкер с дубиной оказался бесполезен и даже вреден, потому что от его сапог несло дегтем.

Но бал можно было счесть открытым только тогда, когда мосье Запалилов, сияя пуговицами студенческого мундира, пошел с приседавшей от счастья толстенькой барышней. Удивительно танцевал мосье Запалилов венский вальс: он и приседал, и колебался, и плыл, мягко выделывая па своими бесшумными башмаками.

Скоро вдову за роялью сменила закисшая барышня: вдове хотелось принять участие в танцах, а барышне все равно нечего было терять.

Время шло, бал становился оживленнее, даже Васютин принял в нем участие. Катышкин со своим пухом был неутомим.

Запалилов две кадрили подряд протанцевал с Парой, что никого не удивило. Потом Лара ушла в другую комнату, пустую и совершенно темную, и села там на окно. Из залы доносились звуки захудалой польки. Викентий Иванович давно уехал, оставив дочь на попечение Васютина.

Теперь Лара сидела на окне, ждала и злилась.

Скоро послышались мягкие шаги. Томная тонкая фигура Запалилова приближалась к Ларе, его небрежный голос спросил:

– Что это вы сюда забились? Ну, идите же: увидите, начнут болтать.

– Ах, мне решительно все равно! – воскликнула она раздраженно. – Не хочу и не пойду.

– Вы не умеете сдерживаться, – мягко возразил Запалилов, – это нехорошо. Посмотрите на меня – я имею власть над собою.

– Оставьте, пожалуйста, с вашей властью, просто… вам все равно, что вы завтра уезжаете, а мне не все равно.

– Лара, опять! И вам не стыдно? – укоризненно сказал Запалилов и взял ее за руку.

В эту минуту послышались крики вдовы и нескольких других барышень:

– Мосье Запалилов, мосье Запалилов, где вы? Мы требуем симфонию, последний раз симфонию вашего сочинения. Запалилов быстро отдернул руку и сейчас же пошел в залу. Там он сел за пианино и, не ломаясь, с умеренным юмором, начал представлять на клавишах сначала пустыню, потом три пальмы, причем ударил три клавиши в разных местах, затем волнообразным движением дискантов показал, как между пальмами рокочет ручей. Потом изобразил прыжки тигра и так далее все в том же роде. Симфония кончилась львом, который большими глотками съедал змею.

Все сосновское общество было довольно, даже поврежденный офицер вытянул шею, чтобы лучше слышать.

Запалилов играл симфонию, а сам досадливо думал:

«И нужно мне было с этой сумасшедшей связываться; черт знает, что на меня нашло! Вот оно, доброе-то сердце!»

Запалилов твердо был убежден, что у него доброе сердце и что все это случилось из-за его доброты. Лара была знакома с матерью Васютина и Васютиным, который ввел ее в круг своих барышень. Запалилову в это время по горло надоели все сосновские барышни, начиная с хорошенькой толстенькой и кончая скисшейся. Все они кокетничали с ним, так или иначе высказывали свое расположение, некоторые немного более бурно, другие более сдержанно, но любая, если бы Запалилову вздумалось отличить ее от других, была бы на верху блаженства.

Запалилов так привык к сосновскому успеху, что он уже и самолюбию его не льстил. Он был искренен, когда говорил, что это ему надоело. Волею судьбы он здесь очутился в положении тенора, окруженного психопатками, и однообразие психопатического благоговения ему наскучило.

Когда появилась трагическая Лара, Запалилов обратил на нее внимание. Узнав, что она уже восемь лет безвыездно живет в Медыни, он пришел в ужас, проникся сожалением и сочувствием, проводил ее до дому и был чрезвычайно внимателен.

Немного прошло времени – и судьба Лары решилась: она не устояла перед непобедимостью Запалилова. Тот было вздумал на попятный двор, но почувствовал, что боится этой бледной некрасивой девушки, и предался на волю судьбы. Барышни стали зло сплетничать, смеяться над Ларой за глаза, и Запалилов смеялся, и при этом всегда искренно, хотя напрасно уверял барышень, что Лару следует жалеть и что он сам ухаживает за ней из жалости.

Много раз после того он каялся в своей жалости и доброте, как и теперь, сидя за симфонией. Он сам хорошенько не понимал и не знал, когда объяснился ей в любви, а между тем Лара в его любви не сомневалась и вела себя соответственно.

«Ну, слава тебе Господи: уеду завтра и все это кончится».

– Прошу вас, Гликерия Леонтьевна, вальс, – обратился он громко к закисшей барышне.

Барышня покорно села играть, а Запалилов, схватив восхищенную вниманием толстушку, заскользил с ней.

К удивлению, его толстушка на повороте неожиданно зашептала:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.