Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Отрывок из семейной хроники) 5 страница



И потом вечно с ней, до смерти с этой женщиной…

Он взглянул на Наташу и вдруг почувствовал страх и скуку.

Она сидела в кресле, грустная и покорная, и ждала его слов.

Он прошелся по комнате.

– Наташа, дорогая… Что-то странное делается в моем сердце. Ты ведь хочешь, чтобы я всегда был правдив перед тобою?.. Пойми: я не могу принять твою жертву, и… я не должен уезжать отсюда! Я посвятил себя искусству и не могу бросить его для личного счастия… Это было бы недостойно; подумай – ты сама станешь презирать меня… А жизнь здесь, мою жизнь, полную лишений и тревог… о, я не могу заставить тебя разделить ее…

Наташа смотрела на него странными глазами. Она не понимала. Какая жертва? Кому? Ведь она любит…

Богданович говорил много и горячо. В середине речи он подумал, что, кажется, еще никогда не говорил с таким вдохновением.

Он кончил. Наташа сидела молча и смотрела вниз. Прошло несколько минут.

– Ты понимаешь теперь… О, только не плачь, дорогая, не терзай меня! – воскликнул он, видя, что она закрыла лицо руками.

– Я не плачу, – сказала Наташа и опустила руки. – Я так, думала. Я тоже скажу вам правду, хорошо, Дмитрий Николаевич?

Богданович удивился, потому что ее голос стал еще спокойнее и тише. Он слушал ее.

– Я давно понимала – и за то полюбила вас, что вы такой одинокий и несчастный… А до конца я вас только теперь поняла. И уж я знаю, что не ошибаюсь. Вы меня не любите. И прежде вы не меня любили, а свою любовь, а до меня не было вам никакого дела. Говорю – я это давно чувствовала, да воли не хватало сказать себе ясно, очень верить вам хотелось. Посмотрите, какой вы одинокий: в окошко солнце светит, вон книги ваши лежат, я с вами – и вам равно чужие и я, и солнце, и книги…

Она остановилась на мгновение.

– Помните Владимира Ильича, там, на неаполитанском балконе? Он похож на вас. Только любовь к себе он не скрывает ни от людей, ни от себя, и он доволен. Он заботится о себе как может, а вы хотите больше, чем можете… Вы ищете и знаете себя одного – и боитесь сознаться себе, и хотите видеть в этом любовь к искусству, к людям, к природе… Так – тяжело жить… Я вас глубоко жалею и люблю… Прощайте, мой бедный.

Она встала. Богданович хотел взять ее за руку, крикнуть, чтоб она не уходила, не оставляла его… Но он не сказал ни слова.

Уходя, она обернулась.

– Если придется вам подумать обо мне – не тревожьтесь о том, как я живу: я не буду очень несчастна, потому что знаю – все равно, я ничего не могу дать вам, ничем не могу вам помочь… Я пойду к Ивану Сергеевичу: захочет он – с ним буду, нет – одна поселюсь. А вас мне, верно, уж не придется разлюбить…

Она тихо улыбнулась, постояла несколько минут в дверях и вышла.

Ужас был в сердце Богдановича.

Ему показалось, что она говорила правду.

Яркое вечернее солнце светило в окошко… Он был один. И он понял на мгновенье, что будет один до самой смерти.

 

Неприятное воспоминание*

 

 

I

 

Вот уж скоро будет три года, как это случилось. Я рад, что могу иногда забывать, думать о другом, но с каждым днем это для меня труднее. Странно! Ведь всегда первое впечатление бывает самое сильное, а у меня наоборот. Сначала я совсем не думал, что это так важно и так станет мучить меня. Но чем больше времени проходит, чем дальше идет жизнь, тем все хуже.

Я помню каждое слово матери, спокойное лицо ее, черные волосы на подушке и в комнате запах скипидара. Я помню даже свои мысли. Я держал ее руку и считал удар пульса. И я думал, что жар у нее небольшой, и если измерить температуру, пожалуй, и сорока нет; но субъект нервный, поэтому является бред и при невысокой температуре. Думал, что это несерьезно и нужно только увеличить приемы салола.

И все это было верно. Ей на другой же день стало лучше, и она скоро выздоровела. Тиф в легкой степени проходит быстро. Но тот вечер и те слова я не могу забыть. В эти три года у меня даже характер во многом изменился.

Жена говорит, что я слишком утомляюсь в больнице, но это неправда. Я стараюсь как можно позднее приходить домой, но с некоторых пор мне скучно дома. Мебель в гостиной некрасивая, расставлена без вкуса, малиновый капот моей жены я давно знаю, а эти барыни, ее гости, ужасно мешают заниматься.

Боюсь, впрочем, не лицемерю ли я перед собою? Разве я теперь серьезно занимаюсь? Мне даже смешно иногда: неужели этот пустяк меня тревожит? Несколько случайных слов…

Я думаю, тут во многом виновато мое нервное состояние, переутомление от частых дежурств в больнице. Но расскажу все по порядку: это меня успокоит.

 

II

 

Кончил я Московский университет очень поздно, почти двадцати шести лет. В гимназии одну зиму проболел, да со второго курса на год тоже пришлось уйти: мать заболела, поехал к ней, а потом она умерла, платить в университет было нечем.

Ходил по урокам до весны. Летом в отъезд получил место, накопил денег и снова поступил на второй курс.

Как прошли студенческие годы – я и не заметил. Лекции, опыты, клиника, вечерние занятия в лаборатории, и так пять лет. Я не думал о том – счастлив я или нет. Я просто работал, уставал, отдыхал и опять работал, потому что хотелось и было интересно, и еще потому, что я считал эту работу важной и великой и ждал от нее впереди беспримерно и неизвестно хорошего.

Особенно я увлекался бактериологией. Часто я шел домой вечером из лаборатории такой радостный, каким не помню себя с тех пор. Я радовался и тому, что есть, и тому, что будет. Мне кажется теперь, что студенческие годы были мои самые счастливые годы.

Я кончил университет одним из первых. Я был на виду у лучших профессоров – и от моей докторской диссертации ждали многого.

Свою работу я задумал еще на третьем курсе и понемногу приготовлялся к ней. Выдержал последний университетский экзамен, съездил на Волгу-надо было отдохнуть немного – и не торопясь принялся за работу. Я хотел сдать предварительный экзамен месяцев через шесть и тогда уже хорошенько приняться за диссертацию, по моим расчетам, я мог кончить ее не ранее двух лет.

Я мечтал о Берлине и Париже, но это все было впереди. А чем я перебивался в то время, не могу и припомнить. Нанимал комнатку на Остоженке, в кухмистерской, за 30 копеек, и кое-как сводил концы. Уроки были. Потом меня профессор временно устроил при больнице. Заниматься мне это ничуть не мешало.

 

III

 

Мне иногда казалось, что я гений. Я думал, что все понимаю и могу то, чего другие не могут. Вероятно, это всем кажется в молодости, особенно если занимаешься любимым делом и оно идет на лад. Чем дальше подвигалась работа, тем было мне труднее. Я приходил в отчаяние, бросал работу, ходил мрачный целые дни и тогда уже совсем не думал, что я гений. Впрочем, и вообще к весне после целой зимы занятий я очень смирился и понял, что великим сделаться не так легко и что я во многом похож на других.

Раз, в феврале, вернувшись домой, я застал у себя знакомого доктора. Гости редко бывали у меня, и я удивился.

– Як вам по делу, – сказал он. – Не возьмете ли практику в одном доме? Мне необходимо уехать недели на две, с остальными я устроился, да их у меня и немного, а эту пациентку не знаю кому передать. Лихорадка, и очень упорная. Вернулась из Крыма, там и заболела. Девочка слабая, как все больные, раздражительная. Знаете дом Ишимовой на Пречистенке? Так это дочь Ишимовой.

– Вы говорите – ребенок?

– Да, девочка, небольшая…

– А ваше лечение?

Мы перешли к специальному разговору. Я согласился взять m-lle Ишимову – тем более что в практике я очень нуждался.

На другой день, вместе с коллегой, я уже подъезжал к белому дому с колоннами, где жила моя пациентка.

 

IV

 

Нас проведи в гостиную.

Роскоши не было, но все казалось прочным и удобным. Ишимова в Москве считалась богатой, но не расточительной. При жизни мужа, который занимал какое-то видное место, они много принимали.

Скоро к нам вышла хозяйка. Это была высокая полная дама, еще красивая, совершенная брюнетка, с круглым лицом и небольшими усиками на верхней губе.

– Здравствуйте, Иван Иванович, – приветливо сказала она, подавая руку моему спутнику.

Потом обратилась ко мне:

– Доктор Ибере? Николай Эрнестович? – проговорила она, улыбаясь. – Очень рада. Иван Иванович говорил мне о вас много хорошего.

Я хотел ответить, спросить, где больная, в каком она сегодня положении, но не сказал ничего, потому что от непривычки к обществу сконфузился.

– Садитесь, пожалуйста. Юля сейчас придет. Я думаю, вы с ней поладите, – сказала Ишимова, снова обращаясь ко мне. – Она капризна немного, но это от болезни…

Дверь отворилась, и вошла Юля.

Я понял, почему доктор упорно называл ее ребенком, хотя ей уже исполнилось пятнадцать лет. Очень худенькая, тоненькая, в темно-зеленом платье и черном переднике, она казалась двенадцатилетней девочкой. Смуглая, как мать, она на нее совсем не была похожа: лицо продолговатое, с острым подбородком, короткий нос, довольно большой капризный рот; волосы, гладко зачесанные кверху, были связаны сзади коричневой лентой. Я помню, особенно меня удивили ее глаза – узкие, темные, с приподнятыми углами, как у японок. И вообще она мне тогда казалась похожей на японку. На картинках японки мне нравились, но Юля не понравилась. Я сейчас же увидел, что она упрямая, что мать ее страшно балует и мне будет много возни.

 

V

 

Все мои предчувствия оправдались.

Юля не хотела, чтоб я ее выслушал, не отвечала на мои вопросы, не хотела ни кушать, ни принимать лекарства.

Сначала я стал в тупик. Но потом смекнул, что не надо ей противоречить. Съесть котлетку я обыкновенно упрашивал ее таким тоном, будто умолял о личной милости, подчинялся всем ее капризам и прописывал лекарства с тем запахом, с каким она желала.

Юля была поражена моей покорностью.

Скоро я имел счастье узнать, что нравлюсь моей пациентке. Мать с восторгом говорила, что никогда еще Юлинька не исполняла так хорошо предписаний доктора и что ей гораздо лучше. Сама Юля решила, что я из докторов самый приятный и ей со мной весело. Болезнь не требовала ежедневных визитов, но Юля настояла, чтобы я ездил, по крайней мере, через день.

Я и тут уступил. Всякое противоречие отзывалось дурно на здоровье моей пациентки.

 

VI

 

«Очень упорная и в иных случаях весьма тяжелая лихорадочная форма», – сказал о Юлиной болезни доктор, который рекомендовал меня к Ишимовым. В продолжение почти целой зимы он не мог добиться решительного поворота к лучшему.

Это меня заинтересовало. Я стал пробовать более энергические средства и на одном остановился. Мне казалось, что, идя этим путем, я могу получить благоприятные результаты. Необходимо было следить за правильностью лечения. Встречались, конечно, трудности, но в общем мы с Юлей ладили хорошо.

Я приезжал обыкновенно вечером и проходил прямо к Юле в комнату. Комната была обита розовым кретоном, и Юля ее ненавидела. Это она, впрочем, сказала только мне и под большим секретом. Мать приготовила ей комнату сама, сюрпризом, пока Юля гостила у бабушки в деревне.

Екатерина Васильевна купила новую мебель, выбрала кретон. Юля говорила мне со злостью:

– Скорее пусть я умру, чем скажу маме, как ненавижу эти нелепые цветы. Сама она выбирала, сама устраивала… И вы не смейте ничего говорить!

Мне, положим, не было до этого никакого дела, да и кретон казался мне премиленьким. По-моему, было бы хуже, если б, как мечтала Юля, обить комнату дорогими материями мрачных цветов или сделать стены из черного дерева.

Вечером у Юли топился камин и старушка-англичанка вязала у лампы нескончаемые шарфы. Не знаю – на что нужна была эта англичанка: Юля с ней не занималась и вообще не обращала на нее ни малейшего внимания, так что и я скоро совершенно забыл о ее существовании. Юля, закутанная в платок, сидела у самого огня. От этого я никак не мог ее отучить. Прошу, умоляю, а приеду – она опять у камина.

Помню, приехал я один раз – ей уж тогда немного лучше было – мать собирается в концерт.

– Пожалуйста, Николай Эрнестович, если вы не заняты, посидите с Юлей, пока я вернусь. Ведь все равно спать не может, скучать будет. Пожалуйста!

Вечер у меня оказался свободный, и я согласился. Пошел к ней в комнату и, конечно, застал ее у камина.

На дворе морозило, я был рад огню, но все-таки сделал своей пациентке выговор:

– Юлия Михайловна! Вы опять у камина! Ведь напоминал я вам, как для вас вредна неравномерная температура.

– Пусть себе вредна. Я буду сидеть у камина, потому что в эту минуту мне хорошо, а как будет потом – мне безразлично.

Мы начали спорить, я возразил мягко, но она сердилась. По блестящим глазам и возбужденному состоянию я увидал, что лихорадочный приступ опять сильнее – ей хуже. Мни стало больно и досадно. Какие-нибудь капризы, небрежность – и из-за этого все мои расчеты напрасны, нельзя добиться улучшения.

– Вы, Юлия Михайловна, верно, не хотите выздороветь, – сказал я с недовольством. – Иначе вы бы внимательнее относились к моим словам.

– А разве вы были уверены, что я хочу выздороветь?

Я удивился, и чувство досады стадо еще сильнее. Если она сама желает быть больной, то, конечно, мне ее не вылечить.

– Я иногда рада, что больна, – продолжала Юля. – Когда я здорова – мама посылает меня в гимназию и огорчается, если я не хожу. Она думает, что гимназия необходима…

– Вот я не знал! Разве вы такая ленивая?

– Да нет же, совсем не ленивая. Я прежде хорошо занималась. Спросите маму. И мне всегда хочется сделать что нужно. Только я не знаю, что нужно. А учиться, по-моему, нелепость.

Признаюсь, мне сделалось смешно. Пятнадцатилетняя девочка утверждает таким надменным тоном, что учиться нелепо! Вероятно, учитель арифметики поставил ей две единицы подряд или классная дама ее невзлюбила.

Несмотря на свою молодость, я относился к Юле свысока, рассуждал снисходя, как с ребенком, да это было и естественно.

– Однако вы быстро решаете весьма сложные вопросы, – сказал я, улыбаясь. – Вероятно, гимназия вам попалась не совсем удачная.

– Можете смеяться сколько хотите, – возразила Юля. – Пожалуй, я и не буду говорить.

Она сказала эти слова так просто и равнодушно, точно и ожидала от меня насмешки. Мы помолчали.

– Юлия Михайловна, – начал я. – Скажите мне, почему вам кажется, что учиться… не нужно? Я не буду смяться. Но мне интересно… Если это у вас произошло не от личных причин…

– То есть не нагрубила ли я классной даме, не поссорилась ли с учителем? – сказала Юля быстро. – Ведь я знаю, что вы думаете… Думаете: мне двадцать шесть лет, а ей пятнадцать, значит, она не права и я все понимаю гораздо вернее. Правда?

– Я вас мало знаю, Юлия Михайловна…

– Ну, все равно. Только, если хотите со мной разговаривать, надо вперед согласиться, что все люди разные и умы у них разные. И что один думает в тридцать лет, то другой в пятнадцать, и это еще не доказывает, что второй умнее. Иной быстро разовьется, дойдет сразу до своего предела и тут остановится, и к концу жизни останется таким же, каким был в двадцать лет. Другой подвигается медленно, постепенно, но зато растет все время, все время изменяется. Это на писателях можно тоже видеть, на художниках…

Я смотрел на нее и молчал. Эта девочка начинала меня интересовать.

– Вы, верно, не поймете, почему мне кажется, что учиться нелепо – где же? Вы теперь заняты любимым делом, наука…

Мне показалось, что она смеется.

– А подумайте, – продолжала она, – для чего учиться? Не будем говорить о глупой гимназии, где всех одинаково учат одинаково ненужному и неинтересному и куда даже мама посылает меня только ради получения диплома. Возьмем настоящее знание, науку, как учатся многие люди, думая, что они совершают важное… учатся или для того, чтобы жить, то есть знать, как жить, или просто, чтобы знать. Так? Но никто еще не научился, как жить, ничья жизнь не сложилась по книге, нельзя научиться понимать жить. Разве простые люди живут не лучше нас? Мы им так часто завидуем. Вообще, жить это одно, а читать это другое. Я прочитала очень много. Есть много хороших и настоящих книг у папы в библиотеке. Но никогда ничего я не перенесла из книги в жизнь.

Я хотел возражать, она меня возмущала. Я забыл, что передо мной девочка, хотел спорить, но она остановила меня.

– Дайте мне договорить. Я сказала – учатся еще, чтобы знать. Но совсем неинтересно идти по дороге, которая – никто об этом не спорит – приведет к стене. А самое важное, самое нужное – навсегда неизвестно. Вот и все.

– Юлия Михайловна! – воскликнул я, уже не зная, с какого возражения начать, так их было у меня много… – Но жажда знания-то откуда же? И, наконец, учатся, чтобы приносить пользу и счастье, и радость другим! И затем…

– Какую пользу? Какое счастье? – спросила она. – Других этих вы не любите, просто хотите сделать свое счастье посредством их счастья, да и того не сделаете, потому что все будут все-таки страдать и все-таки умрут.

Никогда эти странные мысли не занимали меня. Я был увлечен совсем иным. И это иное, иные слова – любовь к ближнему, наука, добро – доставляли мне порою большое утешение. И я готов был спорить до слез, что есть и добро, и любовь…

Я даже забыл, что моей пациентке следует ложиться раньше. Я говорил один, она молчала, и я чувствовал только, что она не соглашается. Я говорил так горячо, что сам увлекся своими словами и вышел от Юли почти довольный собою.

 

VII

 

После этого вечера мы сблизились с Юлей. Она оказалась странным человеком. Не только детского в ней ничего не было, но даже иногда она мне молодой не казалась. Она перечитала всю громадную отцовскую библиотеку, читала сплошь и Ренана, и романы Монтепена, и Руссо, и специальные медицинские книги. Мне до сих пор непостижимо, как эта масса книг не сбила ее совершенно с толку. Что она читала внимательно и многое понимала – я несколько раз имел возможность убедиться. Но она не любила говорить о прочитанном и как-то странно разделяла книги и жизнь. Книги даже не приучили ее говорить и писать законченными, последовательными фразами. Спорила она с одушевлением, но совершенно просто. А ее письма – я после получал их от нее много – были совсем не литературны.

Я давно перестал смотреть на нее сверху вниз. Часто я не умел доказать, почему она неправа, хотя и говорил себе, что неправа.

Она смеялась и говорила, что я исправляюсь и скоро совсем умником стану, забуду все свои прежние мысли. Я сердился и протестовал. С каждым днем я становился откровеннее, рассказывал, не стыдясь, свои планы и мечты. Это сделалось как-то само собою. И надо сказать правду: если я стал думать о многом иначе, то и она часто уступала мне.

– Что же это, Юлия Михайловна! – воскликнул я как-то в конце спора. – Вы непоследовательны! Если обо всем так думать, ни во что не верить, все признавать ненужным и бессмысленным, то ведь тогда и жить не нужно! Зачем вы живете? Утопитесь, застрелитесь.

– Ой, какие страшные слова! Но, конечно, вы правы. Только в том-то и беда, что я не знаю – верны ли мои мысли. Я говорю, как мне кажется, как я думала прежде… А теперь смотрю на вас – и такой вы другой, так все у вас иначе… Вы не словами меня убеждаете, а собой…

С весенними днями она поправилась, стала выходить, но уверяла, что может гулять только со мною. Я помню наши бесконечные прогулки по Пречистенскому бульвару, по Тверскому до памятника Пушкина и опять назад, к Пречистенским воротам. Мы спорили, и так громко иногда, что прохожие оборачивались. Листья только что распускались, солнце светило по-летнему, но мы ничего не замечали и, если опаздывали к обеду, то вовсе не оттого, что воздух был хороший и небо слишком голубое.

Мы с Юлей никогда не были влюблены друг в друга и даже никогда не подумали об этом. Просто в голову не пришло. Наружностью она мне вовсе не нравилась, хотя, кажется, ее находили хорошенькой. Но мне с ней было отрадно, как с близким человеком. Я думаю, и ей так же. Она часто говорила, что чувствует во мне «слабость».

В мае Ишимовы уезжали за границу, на итальянские озера, оттуда в Швейцарию. Мы расставались надолго, вероятно навсегда, грустили оба, но не слишком.

Я помню последний вечер перед ее отъездом. Мы сидели в той же комнате, обитой розовым кретоном. Кругом не было никакого беспорядка, точно никто и не уезжал. Мы с Юлей говорили о южной Франции, она звала меня осенью туда… Но мне и подумать о такой поездке было нельзя.

– Знаете что, Николай Эрнестович? – сказала вдруг Юля после небольшого молчания. Обыкновенно она звала меня просто по фамилии, но теперь почему-то сказала мое имя. – Вот встретились мы с вами – такие оба разные – и только смутили друг друга. Я вижу, что у вас на душе было прежде яснее, шли вы мирно по своей дороге и хотели дойти до конца, сделать все, что можете, принести всю пользу, которую можете. Мне больно и странно, что я своими неумелыми словами помешала вам. А вы такой – вам нельзя мешать, вам лишняя соломинка тяжела; сил вам ровно-ровно дано, в обрез… если не мало. Я совсем другая: я сильная, я живу, я все могу – и, в сущности, ничего не могу, потому что ни во что не верю. Величайшее несчастие чувствовать свои силы – и ничего не мочь. Скажу вам правду – до вас и у меня все проще было. Нет вечного, нет важного, нет счастья, потому что есть смерть. А пришли вы, счастливый, радостный… Любите знание, надейтесь сделать хорошее… Жизнь не книга, я жизни верить готова… Но победите меня совсем. Докажите собою, что есть то, куда вы идете. Пусть будет все, как вы говорите. Мне теперь кажется, что все изменится. Докажите, что я неправа, что вера ваша и вас спасти может…

Я был тронут. Я не сомневался в ту минуту, что все случится, как я хочу. Мы с ней заключили союз «навсегда», как мы тогда говорили.

– Будем оба стараться к жизни идти, а не к смерти, – сказала Юля. – Я тоже обещаю. Только возможно ли? Кто из нас ошибается?

 

VIII

 

Так мы расстались. Прошел год, второй и третий. Моя диссертация не была еще окончена. За границу поехать оказалось труднее, нежели я думал, а работа затянулась. Да и надо сказать правду – я занимался все по-прежнему. Просто ли я остыл, или характеру не хватило, или неглубокое у меня было увлечение – не знаю. Юлины письма тоже часто мешали мне работать. Она писала помногу, я тоже отвечал целыми статьями. Она спрашивала меня о моей работе – я лгал ей, сам не зная почему. Писал, что все идет превосходно, писал то, чего не думал. Я не хотел сознаться в упадке энергии и охоты к труду, тогда пришлось бы сознаваться, что она и ее слова имели тут некоторое влияние. Не знаю, угадывала ли она в моих словах неискренность, но ее письма казались мне правдивыми. И чем больше времени проходило, чем больше мы забывали друг друга по отношению друг к другу, тем длиннее, интереснее становились письма. Я ей писал уже не как Юле Ишимовой, барышне, моей бывшей пациентке, а точно отвлеченному существу, которое есть или нет где-нибудь – все равно.

Да мы и не имели надежды когда-нибудь увидаться. Ишимовы, мать и дочь, жили в маленьком итальянском городке и не думали о возвращении в отечество.

Иногда в письмах к Юле я вдруг проговаривался, жаловался и на себя, и на нее, говорил, что боюсь – дойду ли до конца. Она никогда не утешала меня, но ее ответ был такой печальный, что я спешил написать самое бодрое, хотя и неискреннее, письмо.

Недавно, в один грустный-грустный вечер, когда неприятное воспоминание особенно мучило меня, я сжег все Юдины письма.

Случайно уцелело одно, полученное уже лет через пять после разлуки.

«Вы молчите, Ибере, – писала Юля. – Это дурно. Я так боюсь за вас. Мне давно кажется, что с вами не совсем хорошо. Только напрасно вы скрываете от меня это нехорошее. Вы забыли наше условие. Не надо обманывать себя. Но, впрочем, я не буду ничего говорить. Пусть совершится, что должно. Человек, просто человек, как вы, – должен неминуемо пройти и исчезнуть. Простите меня: я отвечаю на свои мысли, а не на ваше последнее письмо, а оно было такое хорошее, что даже меня оживило и опять привело к сомнениям.

Между прочим, сообщаю вам, что я опять была влюблена… как я влюбляюсь. На этот раз уже не итальянец, а русский корреспондент, очень милый, веселый, красивый… У него чудесная белокурая борода. Мы играем в четыре руки, катаемся верхом и гуляем в саду при луне. Я притворяюсь, что этого-то мне и нужно. Лимоны пахнут, море шумит, он шепчет нежные слова – одним словом, все как быть должно. И как я все знаю вперед, каждое слово „святой“ любви! И зачем только нужно притворяться! Мы ездили все недавно во Флоренцию. Он, то есть корреспондент, назвал Флоренцию „городом любви“ и при этом особенно посмотрел на меня… Луна, цветы, любовь… Да… Я помню, у нас на дворе, в Москве, был сарай с большой покатой крышей. Весной я ее называла „крышей любви“. Там тоже светила луна и даже какое-то дерево из соседнего сада наклоняло витки… И тоже была любовь, только любили не люди, а кошки и притворялись немного меньше, чем люди. Нет, нельзя любить, то есть быть влюбленной, пока не можешь не думать. А я не умею не думать… Напрасно хочу я хоть немного, немного уйти от той скуки, вы знаете ее, хочу забыть… И вот она уже приходит вновь, она пришла… Ибере, Ибере, кажется, мне нет спасенья. Пять лет прошло с тех пор, как мы расстались. И вы видите, что ни одна черта не изменилась во мне, моя душа точно застыла. Жизнь идет мимо меня. Вы – одно мое утешение. Пусть это странно, пусть это смешно, но когда у меня очень нехорошо на душе – я вспоминаю вас. Вот, думаю, не все потеряно, есть где-то человек – он мне докажет, что я неправа, он заставит меня поверить в то, во что я не верю…»

 

IX

 

Она писала еще несколько раз-я не отвечал. Постепенно, незаметно для меня самого наступило время, когда я понял, что писать Юле больше невозможно. Я не знаю, как это случилось и отчего, я не почувствовал, как чувствую теперь, что это навсегда и навсегда кончено со мною. Нет той минуты в жизни, когда можно сказать: вот оно, пришло, началось, я живу… Но только ждешь этой минуты в будущем и до тех пор ждешь, пока не увидишь ясно, что все осталось позади и конец жизни недалеко…

Тогда я этого не знал. Да и теперь, даже теперь, я не всегда понимаю ясно, что жизнь ушла. Так, приходит минутами… Я много раз хотел вспомнить, проследить – когда это началось со мною. И мне кажется, что началось с самого Юлиного отъезда, с моих неискренних писем. Я еще не знал – зачем лгу, но уже чувствовал, много что нужно лгать. У меня было смутно на душе.

Прежней охоты к делу я не мог найти в себе, не было сознания важности, не было уверенности… Я потерял много и взамен не нашел ничего.

Годы проходили незаметно. Хотя диссертация моя еще не была окончена, я мало-помалу стал приобретать кое-какую практику. Особенно много у меня оказалось пациенток, они меня любили за известную деликатность и за отсутствие педантизма.

Я был внимателен, иногда весел, впрочем, ни за кем не ухаживал и не имел ни одной интриги, как это ни покажется невероятным. Доктора больше других смертных окружены соблазнами. Но я был иной.

Практики мне не хватало, чтобы жить, и я был очень рад, когда мне предложили место младшего врача при больнице, сначала на небольшое жалованье.

Помню, что профессор заговорил со мною об этом месте робко и смущаясь. Точно он предлагал мне что-нибудь нехорошее. И, когда я сразу согласился и стал благодарить, он покраснел, сказал несколько раз: «Очень рад, очень рад» – и круто переменил разговор.

Со вступлением на службу для частной работы у меня оставалось очень мало времени, но я не печалился, тем более что до конца моей диссертации было еще очень далеко. Я говорил себе, что решительно не имею времени отвечать на Юлины письма. Конечно, надо написать пока несколько строк, а длинное письмо можно отложить. Но я не послал и этих нескольких строк. Я не писал ей больше никогда. Мне стало легче, когда я решил, что наша переписка кончена. И чем дальше в прошлое отходила наша встреча, тем свободнее и чаще я вспоминал о Юле, и даже с улыбкой-детский вздор, которому я придал значение.

Раз я случайно узнал, что Ишимовы в Петербурге.

– Оригинальная эта барышня Ишимова, – говорили мне. – Дельная такая. Все у нее кипит. В деревне у себя порядок образцовый устроила; с успехом вела издательское дело – дешевые издания какие-то, теперь вечерние занятия открыла где-то в школах. Кажется, идут на лад.

Я сначала изумился, но после вспомнил, что Юля говорила в одном из писем: «…Не удивляйтесь, если услышите обо мне странные вещи. Я делаю то, что другие называют делом. Я не люблю этого дела и не знаю – нужно ли оно. Мне все равно-то или другое. Я хочу убедиться, что при всякой жизни, при труде и деятельности я останусь неизменной. У меня нет призвания, но у меня есть способности. Я никогда не была ленива, и я сильна и настойчива, я могла бы развить свою талантливость, посвятить себя искусству, достичь… Чего?

Нет, не буду делать того, о чем думать неприятно. Знаете Башкирцеву? Она хотела сделаться певицей, но потеряла голос и поскорее стала художницей. А если б зрение у ней ослабело – верно, занялась бы литературой. Я никогда так не сделаю».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.