|
|||
Часть третья Великое противостояние 5 страницаПодошли к дому. Семен открыл невысокие воротца, захлопнул их за собой. — А с тем парнем, с Юркой-то, напрасно ты так. — В его голосе была насмешка. — Он ведь сын директора нашего завода… Вера невольно приподняла брови. Семен, глядя на эти брови, еще раз усмехнулся и пошел в глубь двора. На крылечко своего дома Вера вскочила взбешенная, яростно заколотила в запертые двери кулаком, носками валенок. — С ума, что ли, сошла? — спросила полураздетая мать, впуская ее. — Кольку разбудишь. Ни слова не отвечая, Вера нырнула в темные сени. Потом она долго чем-то гремела, шуршала в своей крохотной комнатушке, что-то передвигала, громко хлопая дверцами платяного шкафа. — Ты не можешь там потише? — спросила Анфиса со своей кровати. Ударом ладони Вера распахнула сразу обе дощатые створки дверей, появилась на пороге в нижней кофточке, с растрепанными волосами. — Ты все-таки… говорила с Семкой?! — крикнула рвущимся голосом, судорожно стягивая расходившуюся на груди рубашку. — Что ты ему наговорила про меня? Что? Что? — Что ты мерзавка, — сказала Анфиса спокойно. — Ладно… — Дочь задохнулась от гнева и бессилия. — Ладно!
* * * * Бюро областного комитета партии, обсуждавшее работу Шантарского райкома за истекший год, началось ранним утром 13 декабря и кончилось далеко за полдень. В принятом решении отмечалось, что шантарская партийная организация в трудных условиях военного времени успешно справилась с уборкой урожая, с восстановлением и пуском в эксплуатацию эвакуированного оборонного завода. Эти два факта оказались настолько весомыми, что разговора о самовольном поступке Назарова, засеявшего рожью половину колхозной пашни, разговора, которого Кружилин ожидал с беспокойством, на бюро почти не было. Правда, Полипов, выступая, пытался привлечь внимание членов бюро к этому вопросу, заявив: «Подобная партизанщина может послужить дурным примером для остальных, ни к чему хорошему не приведет». Но его слова как-то все пропустили мимо ушей. Лишь Субботин, выступая, сказал: — А в колхозе у Назарова я был, разбирался в этом деле. Рожь действительно на их землях дает урожаи в полтора, а то и в два раза выше. И нынче Назаров сдал государству хлеба больше всех в районе за счет ржи. Так я говорю, Панкрат Григорьич? Приглашенный на бюро Назаров сказал с места: — Так. Она выручила. Хорошо родила ныне… — и побагровел, пытаясь сдержать кашель. — Вот видите. А стране каждый лишний килограмм хлеба сейчас на вес золота… И вообще — год-два надо поглядеть, что будет получаться у Назарова, а потом… В зал, где шло заседание бюро, стремительно вошел, почти вбежал помощник первого секретаря обкома, что-то шепнул ему на ухо. — Товарищи! — быстро встал секретарь обкома, жестом прерывая Субботина. — Важное сообщение, товарищи! Рослый и тяжелый, словно налитый чугуном, он, отбросив стул, по-молодому подбежал к стене — там, возле высокого и узкого окна, висел радиорепродуктор. Кружилин и все остальные услышали: «От Советского информбюро. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы». Голос диктора был нетороплив и сурово-торжествен, он говорил во всю силу легких, слова его гулко разносились по залу. Никто не двигался, все от нетерпения, от прихлынувшей радости словно онемели. А диктор не торопился. Раздельно и отчетливо выговорив эти три фразы, он молчал, будто давал возможность осмыслить их. И тем же голосом, может быть, чуточку, на какую-то четверть тона нише заговорил наконец: «С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью, путем охвата и одновременно глубокого обхода флангов фронта, выйти нам в тыл и окружить и занять Москву. Он имел задачу занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну на юге, далее занять Клин, Солнечногорск, Рогачев, Яхрому, Дмитров — на севере, а потом ударить на Москву с трех сторон и занять ее…» Кружилин чувствовал: от чудовищного напряжения у него выступила испарина на лбу, а сердце начало постанывать. Но, как и другие, он боялся шевельнуться, будто голос диктора от малейшего движения мог умолкнуть. Между тем по залу все так же сурово и торжественно разносилось: «6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…» Люди не выдержали больше напряжения, эти последние слова диктора потонули в яростных аплодисментах. Все присутствующие на бюро разом поднялись, задвигались, заговорили. — Товарищи! Товарищи! — зычно крикнул первый секретарь обкома, поднял руки, требуя тишины. — Бюро не кончилось еще… Когда все немного успокоились, расселись по местам, секретарь обкома проговорил недовольно: — Что за ребячество, в самом деле? Голос его был сухим, резким, даже сердитым, а глаза смеялись, и, чтобы спрятать улыбку, он старательно сдвигал брови, смотрел в разложенные на столе бумаги. В зале установилась тишина. И когда она установилась, первый секретарь обкома провел ладонью по нахмуренному лицу, посмотрел на выключенный репродуктор, улыбнулся застенчиво и виновато как-то. — Наконец-то, друзья мои… Это — начало нашей победы! Поздравляю вас… И снова аплодисменты. — Ведь отогнали немца от Москвы. Отогнали! — вдруг воскликнул первый секретарь обкома как-то по-детски, и все увидели, что этот хмурый и озабоченный человек, в сущности, очень еще молод, он, подумал Кружилин почему-то, любит, наверное, рыбалку, вечерние зори и стопочку у охотничьего костра. А секретарь обкома будто застыдился своего порыва, взял листок, на котором был отпечатан проект решения по обсуждаемому вопросу, спросил у Субботина: — У вас все? — Все, собственно… — Да, отогнали мы от стен столицы врага… самого жестокого врага России за всю ее многовековую историю. И в этом есть капелька заслуги каждого из нас, в том числе и товарища Кружилина, и товарища Назарова… С проектом решения все знакомы? Возражения? Замечания? И ни слова больше о Назарове, о его «партизанщине». Когда все присутствующие на бюро высыпали из зала в широкий коридор, Полипов сказал Кружилину, не глядя ему в глаза: — Твоя взяла. Положил ты меня… И все же не на обе лопатки, а на одну только… — Слушай! — рассердился Кружилин. — Что это за спортивная терминология? — Дело не в терминологии… Уловил — первый о Назарове ни так, ни этак не высказался. Соображай! И в решении об этом ни слова. — Вроде опять учишь методам партийной работы? — Нет… Мне тебя учить — нет выгоды. Они спускались по лестнице. При этих словах Кружилин остановился. — Не понимаешь? Или притворяешься, что не понимаешь? — И Полипов дернул уголком губ. — Нет, не учу я тебя. Предупреждаю дружески: ходи теперь по одной плашке да оглядывайся. Ведь если на будущий год не родит рожь у Назарова… — Вот уж тогда ты отыграешься на этом? — Да, можно бы тогда отыграться, — откровенно сказал Полипов. — Но не беспокойся. Теперь не беспокойся… — И быстро пошел вниз, втянув голову в широкие плечи. Выпив в буфете стакан теплого чая, Поликарп Матвеевич поднялся на второй этаж, зашел к Субботину. Просторный, хотя и не очень большой, кабинет секретаря был залит электрическим светом. Субботин поднялся навстречу: — Ну, поздравляю тебя. — С чем? — То есть как это с чем? Целый день, считай, хвалили его, а он… Решение принято неплохое. — Да, неплохое. — Понимаю. Недоволен, что в решении нет ни слова о Назарове? — Недоволен, — прямо сказал Кружилин. — Ну, сделали мы с Назаровым дело! В ущерб если государству — спрашивайте как положено. А на пользу если — тоже скажите. — В общем, пока трудно определить, на пользу или во вред. Я же говорил на бюро — поглядеть надо год-другой… Вот тогда и скажем. — А пока Полипов третировать меня будет. Он уже предупредил: «Ходи теперь по одной плашке да оглядывайся, потому что если не уродит рожь у Назарова… Меня, говорит, ты положил, но на одну лопатку пока». — Так… Пожаловаться пришел? — Глаза Субботина холодновато блеснули. — Нет. А спросить хочу: почему я должен не столько о делах района заботиться, сколько остерегаться, как бы Полипов не положил меня на лопатки? — Должен, — сухо сказал, как отрубил, Субботин. — Но не только остерегаться. Сам класть должен на лопатки таких, как Полипов. Сразу на обе. — Вот как даже… Только что-то не могу я понять… — А я объясню… По улице проехал тяжелый грузовик, мотор его выл, надрываясь, от его воя дрожали тоненько оконные стекла. Субботин прислушался к затихающему реву автомобиля. — Я объясню, — повторил Субботин. — Вот мы тоже пыхтим, тянем поклажу, как этот грузовик, — кивнул за окно. — А такие, как Полипов, вместо того чтобы подтолкнуть грузовик, в кузове удобненько, с комфортом даже, приспособились и едут. Едут да еще покрикивают: давай налево, давай направо! Поняли они, что это легче, приятнее. — Но если это так, если мы это знаем, чего их нам остерегаться? Просто ссаживать надо таких, выбрасывать из грузовика к чертовой матери! Под колеса… — А мы что делаем? Кем Полипов был и кем стал? — Ну-ну… — насмешливо проговорил Кружилин. — Выбрасываем так, чтоб не ушибить ненароком. Не выбрасываем даже, а вежливенько и слезливо просим: сойдите, Петр Петрович, пожалуйста! И терпеливо ждем, пока он не соизволит сойти. До-олго будем этим делом заниматься, гляжу… — Да, долго! — Субботин встал, заходил по кабинету. — Борьба с такими, как Полипов, будет долгой и трудной, запомни это! А как ты думал? Пытались некоторые с наскоку взять. Где они оказались? Кружилин медленно, очень медленно поднял голову. И в глазах его медленно и тяжко разгоралось недоумение, изумление. — То есть? — проговорил он еле слышно. — О чем ты? За окнами давно стояла темнота, там на столбах тускло светили редкие фонари. Секретарь обкома задернул на окнах тяжелые шторы. Было видно, что на вопрос Кружилина он отвечать не собирается. — Но тогда… кто же он тогда, этот Полипов? — Кто он такой?.. Если бы это было так легко объяснить… У тебя, чувствую, вертится уже на языке готовое слово? — Вертится, — признался Кружилин. — Да выговорить боюсь. Страшно. — И не надо… А то очень далеко зайти можно. Они замолчали и молчали долго, оба думая об одном и том же, не зная только, как об этом говорить дальше и надо ли говорить. — Я думаю, что он, Полипов, просто-напросто превратился в мерзавца с партийным билетом в кармане, — вымолвил наконец Субботин. — Но как это докажешь? Он умен по-своему. Помню, несколько месяцев назад ты заявил мне, что не в состоянии обеспечить вовремя пуск завода. Было? — Было. — Вот… Полипов настойчиво об этом информировал и убеждал в области, кого надо. И меня в том числе… Ну, я, допустим, знал, с какой целью он это делает. А другие? Формально-то он был прав. Попробовал бы ты доказать тогда, что он клеветал! Или вот сейчас… В проект решения бюро я вставил несколько слов о Назарове, чтобы… Ну, как-то обезопасить, что ли, вас, придать этому видимость официального разрешения. Первый вычеркнул все это… — Осторожный человек, — невесело промолвил Кружилин. — Да, осторожный, — подтвердил Субботин. — И опять же эту осторожность первым Полипов уловил, прикинул уже, как на ней сыграть можно будет в подходящем случае. Субботин, длинный, нескладный, все ходил по кабинету, и тень от его фигуры металась по гладким стенам, по занавешенному окну, по свеженатертому, скользкому паркетному полу, то укорачиваясь, то доставая до потолка. — Так что же это за тип такой народился у нас… в нашей партии? Субботин кинул острый взгляд на Кружилина. На лбу его прорезалось несколько глубоких продольных складок. Потом складки исчезли, и в серых, глубоко запавших глазах появилась грусть. — Народился… — промолвил он тихо, вполголоса, будто сожалея о чем-то, сел за свой стол, но не прямо, а как-то боком, и стал глядеть в угол. Он словно ждал, что сейчас оттуда появится кто-то, мышь, может быть. — Забываем мы, Поликарп Матвеевич, одну вещь, которую никогда не должны забывать. А именно — революция совершилась недавно, всего двадцать четыре года назад… — Почему же? — возразил было Кружилин. — Конечно, дату мы помним! А вот что прошло с этого дня очень и очень немного времени, что революция не кончилась, что она продолжается… понимаешь, не кончилась, а продолжается! — это мы всегда ясно себе представляем? В этом всегда отдаем себе ясный отчет? Старая жизнь, старое общество, весь его социальный уклад, формировавшийся веками, в семнадцатом году был взорван, взбаламучен революцией. Призови на помощь немного фантазии и попытайся представить застоявшееся, вонючее болото, в котором гниют водоросли, нападавшие туда сучья, деревья, трупы животных. И вдруг в самой середине этого болота начинают бить со дна могучие фонтаны родниковой воды. Вся гниль, все эти осклизлые обломки деревьев и полуразвалившиеся трупы приходят в движение, то всплывают на поверхность, то исчезают в глубине. И долго будет эта дрянь болтаться в воде, пока не прибьет ее к берегу. Но и там, догнивая, она, эта дрянь, долго еще будет отравлять воздух. И бывшее болото вроде уже превращается в чистейшей воды озеро с цветущими берегами, а гнильцой откуда-то нет-нет да и потягивает. Когда-то вся дрянь и гниль истлеет, превратится в труху! Когда-то эту труху развеет ветер… Что-то подобное происходит сейчас и в недрах человеческого общества. Болото еще не превратилось окончательно в ласкающее взгляд и обоняние озеро, еще не всю человеческую мерзость выбросило на берег. Словом, до идиллической картины еще далеко. Это, повторяю, ясно мы себе представляем? В этом всегда ли отдаем себе ясный отчет? Кружилин тяжело поднялся, разогнулся с трудом, подошел к окну, приоткрыл зачем-то занавеску, стал глядеть во мрак темной улицы. Там дул ветер, электрические фонари на столбах раскачивались, светлые пятна от фонарей ползали на затоптанном снегу. — Да, ты прав, — глухо сказал он, не оборачиваясь. — Какой там, к черту, народился! Такие типы готовенькими нам достались. — Так понимаешь теперь, почему я, ты… все мы должны их на лопатки класть? — тотчас спросил Субботин. По улице еще проехала груженая автомашина. Кружилин подождал, пока затих шум мотора, и в свою очередь спросил: — Скажи мне, Иван Михайлович… все, что творилось тогда, в тридцать шестом, тридцать седьмом годах, лишь делами таких, как Полипов, следует объяснять? — Ишь ты, задал вопросик… Спросил бы чего попроще, — угрюмо и одновременно насмешливо промолвил Субботин. — Да-а… Понимаю… — Теперь Кружилин принялся ходить по кабинету. — Что же, правильно, надо класть на лопатки… Потому что, видимо, в том числе и делами таких. Все больше и больше прихожу к такому выводу. Но кое-кому следует, наоборот, помочь удержаться на ногах, а то и подняться с пола. Субботин молча глядел на Поликарпа Матвеевича, ожидая дальнейших слов. — Насчет болота ты правильно, может быть. Во всяком случае, образно. А вот относительно недр человеческого общества — тут, мне думается, все посложнее, тут прямую аналогию нельзя провести. Наряду с гнилыми обломками и трупами там и другое можно разглядеть — осколки, обломки всяческих человеческих судеб. Есть в обществе люди и порядочные по своей сути, но растерявшиеся в результате социальных потрясений и изменений, надломленные, не понимающие пока смысла революции, не понимающие времени. Много есть людей, которые ошиблись в самые горячие годы, а теперь не знают, как исправить эту ошибку, не знают, можно ли ее исправить. Есть, наконец, люди честные, ничем не запятнанные, но просто не могущие до сих пор найти свое человеческое место в новой жизни. Субботин сгреб со стола бумаги, сунул их в ящик, щелкнул ключом. — Я что-нибудь не так говорю? — спросил Кружилин. — Очень хорошо, что ты понимаешь все это. Только — довольно этой философии, перейдем к практическим делам. Скажи вот мне, кто бы из ваших, из районных, подошел на должность председателя райисполкома? — Как?! А Полипов? Переводите куда? — Сам он себя переводит. На фронт просится. Так что радуйся. — Погоди, погоди! Но я тоже… — И Кружилин замолк, будто испугался нечаянно вырвавшегося слова. — Что — тоже? — Субботин вскинул голову. И откинулся на спинку стула. — Постой-ка, брат… Шаркая ногами, Кружилин вернулся в кресло. Оно тяжело скрипнуло под ним. — Ну, выкладывай, — сказал Субботин неприязненно, с насмешкой. Кружилин, собственно, зашел к Субботину с одной главной целью — пощупать, как обком отнесется к тому, если он попросится на фронт. И, разговаривая о только что состоявшемся бюро, о Полипове, все думал — как и с чего ему начать? И теперь, когда разговор этот начался, он не знал, как его продолжать. Холодный голос Субботина и его усмешка яснее ясного говорили уже, как будет воспринята его просьба. — Ты пойми, Иван Михайлович, — начал он неуверенно, не поднимая головы. За минуту до этого в голове были какие-то веские аргументы, оправдывающие его просьбу, но их точно ветром сдуло, и он только сказал: — Сын у меня погиб… — Похоронная пришла? — Нету никакой похоронной. И без нее ясно — нет Васьки в живых. — А я получил, Поликарп Матвеевич… — Что? — не понял Кружилин. — У меня трое на фронте. Погиб самый младший. Когда я осенью к вам в район приезжал, в кармане похоронная уже лежала. Как раз перед выездом и получил… — Субботин говорил, почти не двигая губами, вертел в пальцах металлическую крышку от стеклянной чернильницы, опять смотрел в угол кабинета, только глаза его были сейчас пустыми. Потом он очнулся, с удивлением поглядел на железный колпачок, накрыл им чернильницу. Когда накрывал, крышечка тонко зазвенела. — Так кого же на место Полипова-то будем рекомендовать? — спросил он и стал безотрывно смотреть теперь на Кружилина. Поликарп Матвеевич чувствовал этот взгляд, понимал, что Субботин требует поднять голову. И он медленно ее поднял. — Хохлова. Ивана Ивановича Хохлова. Это бывший главный инженер того… не оборонного еще завода. Отличный мужик, скажу я тебе. А завод без него сейчас обойдется… Субботин не сказал ни «да», ни «нет», думал о чем-то. — Ну а как насчет пополнения состава бюро райкома? Прикидывал? У вас ведь троих взяли на фронт. — Думал, — сказал Кружилин. — Директора завода Савельева введем… Хохлова, значит, теперь… Ну, и… может быть, тебе странным покажется… о Якове Алейникове думал. — Вот как?! — Субботин прищурил глаза. — Во всяком случае, интересно. Что же он, Яков Алейников, как он там? — Что он? Вечно хмурый, мрачный, как туча… У меня такое впечатление все больше складывается — запутался он в жизни, выхода ищет. А найти пока не может. Влюбился этой осенью… — Ну?! — Да, в нашу райкомовскую машинистку. На свидания бегал, как молоденький, все тайно, ночью, — думал, наверное, что об этом никто не знает. Но в райкоме знали все… Потом опомнился: ему пятьдесят, ей двадцать. — Роман! — осуждающе произнес Субботин. — Ты погоди. Тут судить осторожно надо. Он думал, вероятно, что это выход какой-то для него. Но потом понял — не выход. Кончилось, кажется, все у них. Но, сдается мне, еще тяжелее человеку стало. — Яков Алейников, Яков Алейников… — Субботин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Кружилина. — Значит, не держишь зла на него… Поликарп Матвеевич усмехнулся одними губами, глаза же оставались сухими, холодными. — Да, да, на глупый вопрос всегда отвечать трудно, — проговорил Субботин. — А все-таки поймут тебя члены райкома? — При Полипове он был членом бюро, значит, понимали. — В его голосе отчетливо выделялась горьковатая ирония. — Но главное не в том, вводить или не вводить его в члены бюро. Главное — сам бы себя он понял, прежним бы Яшкой Алейниковым стал. Ты ведь не знаешь, каким он был, Яков Алейников! А я — знаю. И вот — как помочь ему? Не сумеем — сломается, погибнет, не найдет самостоятельного выхода. Кружилин подумал о чем-то, продолжал, будто без всякой связи с предыдущим: — В сущности, каждый человек всю жизнь ищет сам себя. Помню, Василий Засухин на эту тему все рассуждал. Где он сейчас, жив, не знаешь? — Не знаю, — сказал Субботин. — Мне тогда эта его философия казалась… примитивной, что ли. Сейчас только начинаю понимать, как она глубока. Именно — ищет сам себя, познает, постигает… Но трудно это дается людям, иногда без посторонней помощи тут не обойтись. Ты что так смотришь? Не согласен? — Почему же? Очень даже согласен. — Вот ты спросил, не обижаюсь ли я на Алейникова. Обижался, знаешь, честно если тебе сказать. Вернулся в район — первым условием поставил: Алейникова Якова из членов бюро райкома вывести. Теперь понимаю — глупое условие. Да… За этот год я тоже повзрослел будто сразу на много лет. — А я думаю — так не очень, — сказал Субботин. Кружилин взглянул на Субботина и в ту же секунду понял — это ответ на его просьбу относительно фронта.
* * * * Кружилин пробыл в Новосибирске еще около недели, пытаясь раздобыть хоть немного лесу и пиломатериалов для завода, но это ему не удалось, и, злой, усталый, он ночью сел в поезд, вытянулся на жесткой полке и заснул. Когда проснулся, поезд шел голым бесконечным полем, над которым низко висело тусклое, отяжелевшее солнце, обливало розовато-желтым светом землю. Мимо проплывали заснеженные стога сена, унылые, продуваемые насквозь степными ветрами деревеньки, мелькали грязные, закопченные паровозным дымом железнодорожные казармы, да вдоль насыпи бесконечно тянулись телеграфные струны, с которых местами обсыпался ночной куржак, отчего они казались узловатыми. Вагон был туго набит разномастным людом. На нижней полке, прямо под Кружилиным, сидел рыжий усатый старик с ноздреватым носом, густо дымил вонючей самокруткой. Дым поднимался вверх, перехватывал Кружилину горло. Напротив старика расположилась нестарая еще, но толстая, с тремя подбородками, женщина, закутанная в шерстяную шаль и несколько платков. В одной руке она держала кусок белого калача, в другой — кружку с кипятком. Откусывая от калача, она шумно тянула из кружки, старательно жевала и время от времени тревожно оглядывала наваленные вокруг нее узлы, мешки, бидоны, какие-то корзины — вроде пересчитывала их. В самом углу купе прижалась девушка лет семнадцати-девятнадцати. Она будто только что вышла из больницы — черные глаза ее глубоко ввалились, в них дрожали колючие искорки, круглое миловидное личико осунулось, сильно выделялись скулы, обтянутые прозрачной кожей, красиво очерченные губы шевелились, были синими. Одета очень легко — в измятое, замызганное какое-то, демисезонное пальтишко, на голове грязный пуховый платок, на ногах ботинки из хорошей кожи, но затрепанные, со сбитыми носками. Девушка, видимо, была голодна, потому что беспрерывно косилась на женщину с калачом, глотала слюну и, отворачиваясь к окну, совала в обтрепанные рукава пальто сухие, тонкие ладони, ежилась, будто ее знобило. При каждом взрыве хохота или громком возгласе она вздрагивала, в черных глазах ее мелькал испуг. Толстая женщина косилась на эту девушку, снова оглядывала свои узлы, некоторые пододвигала поближе к себе. Старик с ноздреватым носом следил за ней, усмехался в желтую бороденку, потом сказал, будто ни к кому не обращаясь: — У нас в деревне Глаха-самогонщица любительница была поесть. Когда ни завернешь четвертуху купить, она все ест, все ест… Так и померла, сердце ей жиром задавило. Хозяйка узлов тупо уставилась на старика, поморгала. — Перестал бы дымить-то, старая головешка, — сказала она низким голосом. — Пень трухлявый! — А жалко ее, Глаху, добрая была, в долг всегда давала… В проходе на своих разносках, а то и прямо на полу сидела группа старичков плотников. Видать, бригада шабашников. Дальше виднелись еще какие-то старики, женщины с детьми, старухи. Молодых мужиков в вагоне не было. Сквозь стук колес слышались разнобойные голоса: — Намолотят теперича мяса-то человеческого тамо-ка… — Война не бирюльки, ясно-понятно. — И приключилась, значит, после похоронки беда с бабой… Так ничего, молчит, а молоко пропало. Двойняшки у ней, ревут, аж синью наливаются, а молоко-то высохло… — Мно-ого врагов у Расеи… А он, немец, самый проклятый. Он испокон… — Колошматить его, сказывает радио, под Москвой крепко начали… Кружилин слез со своей полки, вынул из портфеля полотенце. — Посмотри, папаша, я умоюсь. — Он поставил портфель возле него. — А, ступай, — равнодушно кивнул старик. — Я погляжу. — А вы бы вещи свои на полку теперь сложили, — сказал Кружилин толстой женщине. Пробираясь сквозь узлы и людей к умывальнику Кружилин услышал, как толстая женщина сказала: — Барин, целую полку занимал. Люди воюют, а он с портфелей разъезжает ишь… Узлы помешали ему. — Глупая ты баба, — ответил ей старик. — Толстые — они всегда глупые. — А я говорю — барин. Так и отсидится туто-ка, в тылу, шею-то потолще моей наест. А наши там гибнут ни за что ни про что… Муж у меня да зять там… Пока Кружилин плескал в лицо холодной вонючей водой, в ушах звенели и звенели эти слова. Они обжигали, больно ранили. Там, где сердце, шевелилось, перекатывалось что-то тяжелое, с рваными, острыми краями… — Значит, не очень я повзрослел? — спросил еще раз вчера вечером Кружилин у Субботина, когда они на прощанье обнялись. — Был бы ты глупый, я бы начал тебе объяснять, что от нашей работы здесь, в тылу, зависят дела на фронте… и все такое прочее. Но… — И резко, точно ударив, произнес: — Полипову, что ли, район опять отдавать? — И все-таки, Иван Михайлович, — как-то униженно заговорил Кружилин, — может быть, не сейчас, не сразу… Если будет возможность, найдется замена? Кто-нибудь, скажем, из раненых фронтовиков… А у меня же руки-ноги целые… — Ступай, ступай! — нахмурился Субботин и, взяв его за плечи, подтолкнул к двери… В умывальнике было грязно, на унитазе настыли комья нечистот. За мутным стеклом узкого окошка замелькали строения, вагонные колеса застучали на стрелках. Насухо вытершись мохнатым полотенцем, Кружилин торопливо вышел из умывальника, но уже опоздал, узкий проход был наглухо забит пассажирами, собравшимися на выход, закупорен узлами, чемоданами. — Ты, антиллигент, куда прешь?! — зло крикнул старичок шабашник, прижимающий к животу разноску, из которой торчал конец пилы-ножовки. — Не видишь — люди выходють! — Посиди еще, милок, там, не мешайся встречь… Кружилин отступил в умывальник. Поезд, завизжав тормозами, остановился, тотчас за вагоном, у дверей, раздались шум, говор, ругань. — Куда лезете, бараны, что ли?! — зло кричала пожилая проводница. — Дайте людям сперва выйти, а потом посадка будет, не скоро еще. Становитесь вдоль вагона покамест… — Раздавили, смертонька, о-ох! — взвизгнул женский голос. Постепенно шум и топот за дверью стихли. Кружилин вышел из умывальника. Проход в вагоне почти очистился. В купе тоже стало пусто, там сидели только старик с ноздреватым носом да девушка. Старик все дымил самокруткой, а девушка печально глядела в окно. — Тетя с узлами сошла, значит, — проговорил Кружилин. — Вывалилась. Вон она, — кивнул за окно старик. Вагон стоял напротив торговых рядов, женщина с тройным подбородком раскладывала на прилавке свои узлы и корзины, расставляла бидоны, поворачиваясь направо и налево, разевала рот и трясла головой. Она ругалась, видимо, с торговками, отвоевывая себе место, но голоса ее не было слышно. — Сказано это истинно — кому война, а кому мать родна, — насмешливо вымолвил старик, глядя за окно. Кружилин подумал почему-то, что старик имел в виду не столько торговку, сколько его, нахмурился, громко щелкнул замками портфеля, спрятав туда полотенце. — Испокон веков спекулянтская эта станция, я знаю, — сказал опять старик. — Поезда тут подолгу стоят. Ишь, гляди-ка, наяривает, язви ее в печенку! Попутчица-то наша… Женщина, которая ехала в купе, вытащила из корзины огромный горшок, закутанный в тряпки, открыла крышку. Из горшка повалил пар. Тотчас ее окружили, толкаясь, люди. Она брала у них деньги, совала за пазуху, накладывала в заранее приготовленные из толстой бумаги кульки что-то из горшка. — Картошкой с мясом торгует она, — пояснил старик. — Как села, так я догадался — картошкой с мясом запахло. Девушка глядела на торговку не отрываясь, в глазах ее был голодный, лихорадочный блеск. — Вот ты человек с портфелем, — заговорил вдруг старик, поглаживая дряблой рукой острое колено. — В начальстве, видать, ходишь. Скажи, мил человек что оно, немца-то окончательно погнали? — Окончательно, папаша… — Ну? — недоверчиво протянул старик. — А хватит силов? — Обязательно хватит. — Да… Ну, поглядим. А ты вот что объясни нам, темным: из-за чего она, война то, началась? Кружилин поглядел внимательно на старика, пожал плечами: — Из-за чего? Захватить чужое добро захотели. Строй им не понравился наш… — Строй? Эта соцализма, что ли?
|
|||
|