|
|||
Часть третья Великое противостояние 2 страница— Со мной не только поглупеть и спиться ему совсем впору… Я удивляюсь, как он с ума не сошел. Ведь он-то меня без памяти любит. — Да ты что, мам! — Вера даже рассмеялась. — Вот уж не поверю! — Любит, я-то знаю… Оттого и терпит мое… мое распутство. За терпение я ему лишь одно обещала — детей только, мол, от тебя буду рожать, не сомневайся. За остальное — не взыщи. А Федора не трогай. Тронешь его хоть пальцем — уйду от тебя. Он и не трогает. И с меня поначалу не взыскивал, скрипел зубами, а терпел. Потом бить начал. Напьется — и до полусмерти исколотит. Я терпела. Что ж, я понимала, каково ему… Вера слушала, все больше изумляясь открывавшимся ей сложным глубинам человеческих отношений. — Но как же это, мама, так? — спросила она полушепотом. — Когда же ты так полюбила? И почему? За что? — Когда? Почему? За что? — печально переспросила Анфиса. — Разве это объяснишь? Все перепуталось, переплелось, сбилось в тугой комок — теперь ни расплести, ни размотать, ни расчесать. Да и не к чему это делать. Все было бы хорошо, если бы Федор на мне женился. А он — на Анне. А я не знаю, со зла ли, с отчаяния ли за Кирьяна вышла. — А ты любила… отца, когда выходила-то? — спросила спокойно и раздумчиво Вера. И, почувствовав, что мать медлит, вдумываясь, видно, в ее вопрос, добавила: — Хоть маленько-то любила? — Маленько, может, и любила. Но я еще не знала, что Федора так люблю. Или, может, думала, что оно пройдет, покровоточит сердце да зарубцуется, пеплом покроется. А оно заполыхало еще жарче. А то бы разве я вышла за Кирьяна? И вообще, за кого-то… Они лежали обе на спине, разговаривали вполголоса, и обе смотрели на мерцающие в полутьме кроватные шарики. Они по-прежнему поблескивали тускло и неярко, а потом вдруг потухли быстренько, один за другим, — луна, видимо, уплыла в сторону, и ее бледные лучи не доставали теперь окошка. — Я ни о чем таком не говорила, дочка, с тобой никогда, — продолжала Анфиса, когда шарики потухли. — А сейчас, гляжу, лежишь, вздыхаешь. — Ну так что? Смешно все-таки — старик влюбился. — Не ври, Вера! — построже сказала Анфиса. — Этот старик — Алейников! В районе-то страшнее его нет начальника. И я чую — завиляла твоя душонка от соблазна. — Куда завиляла? Какого соблазна?! — почти с искренней обидой воскликнула Вера. — Что придумываешь? — Я не придумываю, Верка, — вздохнула Анфиса. — Она у тебя вообще вроде вилюшками пошла. — Интересно… Я не знаю, прямая она у меня выросла или вилюшками. А ты знаешь. — А со стороны всегда виднее. В общем, гляди… Обзаришься — потом локти будешь кусать, ежели к Семену у тебя настоящая любовь. — А она бывает, настоящая-то? Анфиса, кажется, перестала даже дышать. А дочь продолжала насмешливо и безжалостно: — И что такое — настоящая? Ты к Семкиному отцу бегаешь и думаешь, что у тебя настоящая… А оно все не так, все проще. Тебя тянет просто к мужику сильному, удачливому, зацепистому в жизни… С досады бегаешь, что вышла за размазню какого-то, а не за мужика. Чтоб отомстить ему… — Верка! — Анфиса рывком села на кровати. — Чего — Верка? — поднялась и Вера. — Зачем кричишь? Разбудишь всех. Анфиса посидела безмолвно, тихо опустилась на подушку, до самого подбородка натянула одеяло. — Вон ты, оказывается, какая выросла?! А мне-то, дуре, невдомек… — Ну, так знай теперь, — сказала Вера спокойно. Анфиса полежала не шевелясь минут десять-пятнадцать, откинула одеяло, спустила ноги с кровати. — И как же теперь ты… с Семеном? — Что с Семеном? Не облезет, ежели что… Но я сказала — не знаю еще. Погляжу. Анфиса всхлипнула раз-другой. — Опять… — насмешливо произнесла Вера. — Тебе-то что волноваться? Не тебе решать… — Да как ты можешь… Как ты можешь? — Анфиса не договорила, захлебнулась в слезах, замолчала, но дочь поняла ее с полуслова. — Так и могу… Потому что Семка, он… Я думала, он в отца… А он вроде в отца, да только в моего… Когда я поняла это, подумала: свадьбу нашу отложить бы, что ли. Тем более что война. В общем — договорились отложить. Но все-таки до конца я с ним все обрывать не хочу… Не хотела пока. Да и сейчас — надо еще поглядеть поближе, что он такое, этот Алейников. Анфиса ждала, когда дочь выговорится и замолчит, а потом встала и пошла в кухню, на свою кровать. Но у двери остановилась и произнесла чужим, незнакомым голосом: — Глядеть гляди, а Семкину жизнь я тебе калечить не дам. Я объясню ему, какая у тебя душонка, чтоб он знал… — Не смей! Ты… слышишь?! — воскликнула Вера, сорвалась с кровати, подбежала к матери, шлепая по полу голыми ногами, взяла ее крепко за плечи. — Не вмешивайся, понятно? Иначе… иначе… — Что иначе? — Не знаю… Но нехорошо будет… На всю жизнь врагами сделаемся. Ты ведь меня не знаешь еще, мама… — Это правда, я тебя не знала еще, — сказала Анфиса и вышла.
* * * * На другой день после сватовства Вера весь день безвыходно просидела в своей рабочей комнатушке. Ей казалось почему-то, что все сотрудники райкома знают уже о необычном предложении Алейникова, поглядывают на нее с удивлением и любопытством. Когда ей приносили какую-нибудь работу, она брала ее молча, не поднимая глаз, а пальцы ее подрагивали. И еще ей казалось, особенно под вечер, что каждую минуту может войти Алейников. И всякий раз, когда со скрипом отворялась дверь, она еще гуще наливалась краской, у нее багровела даже шея. И она не знала, не представляла, что она будет делать, как поведет себя, если действительно появится Яков. Но он не появился в райкоме ни в тот день, ни в другой, ни на третий. Вера как-то успокоилась и уже чуточку обиженно подумывала: «Интересно…» На пятый или шестой день, под вечер, он зашел. Вера сидела спиной к двери и, когда скрипнула дверь, даже не обернулась. — Извините… Это я, — сказал Алейников и замолчал. Вера вскочила из-за машинки, прижала ладони к груди. Потом отвернулась, села, склонилась снова над стареньким громоздким «Ундервудом». Ее свежие щеки полыхнули густым румянцем, маленькие уши тоже загорелись, краска стала заливать даже шею, обсыпанную пушистыми завитками волос. — Я… я слушаю, Яков Николаевич… — Я, собственно, хотел… А теперь мне надо поговорить с вами… — сбивчиво проговорил Алейников и замолчал. Вера все держала руки под грудью, чувствовала, что сердце ее бьется уже тише, спокойнее. Она только сейчас обратила внимание, что Алейников, все время обращавшийся к ней на «ты», вдруг перешел на «вы». Подумав об этом, она чуть улыбнулась, но тут же испугалась этой своей улыбки, прикусила нижнюю губу. — Ну, говорите. — Я хотел бы не здесь. Сюда могут войти… — А где же? — Не знаю. Идите куда-нибудь. Куда хотите. Я пойду следом… Я очень, очень прошу. Вера резко поднялась, резанув его изумленно-непонимающим взглядом, сдернула с вешалки пальтишко. Потом они шли вдоль улицы на край села — Вера впереди, чуть опустив голову. Вечер спускался тихий, теплый, небо было серым, успокаивающим, без облаков, только на западе тянулись освещенные скрывавшимся уже солнцем две или три серебристо-розовые длинные полосы. Миновав последние домишки, Вера вышла в степь, пошла между невысокими, облезшими за лето холмами, вышла к Громотушкиным кустам, остановилась возле зарослей, села на какой-то бугорок или кочку, прикрыв полами тоненького пальто ноги до самых щиколоток. — Боже, стыд-то какой! — прошептала она, когда подошел Алейников, и закрыла лицо ладонями. — Мне казалось, из-за каждого плетня, из каждого окна на меня глядят. — Да, это у нас не очень ловко получилось, — с горьковатым оттенком в голосе сказал Алейников. — Я как-то… не мог придумать лучшего способа пригласить вас на свидание. — Что я делаю, дура? Зачем это я?.. — И Вера подняла на Алейникова, как там, у порога, беспомощный взгляд. — Вы что? — пожал плечами Алейников. — Я вот как очутился здесь, не пойму. В голосе его опять была горечь. Он опустился рядом на землю и стал о чем-то думать. Вера поглядывала на него краешком глаз, покусывала нижнюю губу и теперь размышляла, как ей себя вести с ним, что отвечать. О чем он будет с ней говорить, она примерно знала. — Напугали же вы нас, особенно мать с отцом, когда пришли тогда к нам, — сказала она. Алейников поднял на нее тяжелый взгляд, долго и внимательно рассматривал девушку. — Что вы так смотрите? — Да, люди, к сожалению, боятся меня. — А вам разве это неприятно? — усмехнулась она. Под лохматыми бровями у Алейникова вспыхнул вопросительный огонек. Но он тотчас погас, чуть продолговатое лицо его сделалось угрюмым и холодным. — Слушай, Вера, — он снова перешел на «ты», так ему было все-таки удобнее. — Я понимаю, как я жалок и смешон… в этом своем положении. Ты в дочери мне годишься. Тебе двадцать, а мне пятьдесят. Я знаю также, что меня не поймет никто, как не поняли твои родители. Отец твой вообще ни слова тогда не сказал, мать ответила, что не может ничего… и не хочет решать за дочь, что я должен у тебя спросить. И вот… я решился спросить… Когда он говорил, в голосе его была дрожь, он волновался, как мальчишка, не знал, куда девать свои глаза и руки. Вера сидела притихшая. Поставив локоть правой руки на колено, она прикрывала ладошкой лицо и… чуть улыбалась. Она теперь не боялась Алейникова, она успокоилась и думала: пятьдесят — это, конечно, много. Но он еще ничего на вид, не очень страшный и моложавый. Без рубца на щеке был бы попригляднее, но и рубец не очень портит, придает даже какой-то колорит. Но вот интересно — сколько он проживет еще? Если лет десять, ей тогда будет тридцать. Это еще ничего, еще можно замуж выйти. А если двадцать, ей будет сорок лет. Это уже годы для женщины… Думая так, Вера и сама понимала, что мысли ее мерзкие и гадкие, и от этого чувствовала не то смущение, не то легкое раздражение. «А-а…» — мысленно отмахивалась она, хмуря брови. Но от чего хочет избавиться — от этих мыслей или от раздражения, вызванного ими, — тоже отчетливо понять не могла. — Да, я решился у тебя спросить… — снова заговорил Алейников, не глядя на девушку. — Хотя понимаю, что, скорее всего, ты скажешь «нет». Но все-таки я должен спросить, чтобы так или иначе выбраться из этого нелепейшего положения, в котором очутился… Узкие и длинные полоски облаков над их головами потухли, и небо сразу стало ниже, воздух все гуще наливался холодной вечерней мглой. Когда Вера и Алейников подошли сюда, Громотушкины кусты стояли недвижимо, сейчас ветра тоже не было, но деревья лениво покачивали верхушками, шумели иссохшей за лето листвой и неприятно и тоскливо. Алейников слушал этот неясный шум и о чем-то думал. — Я не могу ответить сейчас, Яков Николаевич, ни «да», ни «нет». — Хорошо, хорошо, — сказал он, отступив. — Только одна просьба у меня… Встретимся тут, на этом же месте, через неделю, в это же время? Нет, нет, не для того, чтобы ты сказала окончательный ответ, — прибавил он, видя, что Вера шевельнулась. — Ну просто… чтобы вместе побыть. С ответом я не буду торопить… Скажешь сама, когда захочешь. Пустынно и тихо было здесь, в степи, у кромки Громотушкиных кустов. Только деревья уныло шумели, будто жалуясь на темноту, на одиночество и на то, что кончилось лето, посохли листья, скоро облетят, обсыплются, наступит длинная зима с длинными темными ночами, лютым морозом, пронзительным метельным воем. Вдруг к ней пришло совершенно неожиданное желание — пойти и поболтать с Манькой Огородниковой. Не о Семене и не об Алейникове тем более, а просто так… Давно, с самого лета, не видела Маньку, как она и что? И вспомнить, может быть, как они с Манькой лежали когда-то на печке, ни живые ни мертвые от страха, а по комнате расхаживал Алейников в длинной шинели, явившийся арестовать Манькиного отца. Карусели же пишет жизнь! Тогда она, глядя на Алейникова, чуть не задохнулась от страха, а сегодня тот же человек объяснился ей в любви, как беспомощный теленок. Через несколько минут они вернулись в село, попрощались, пошли в разные стороны. Вера пробежала несколько глухих переулков, очутилась перед хилой, притаившейся во мраке избенкой. Дощатые ставни прикрыты, но сквозь большие щели льется неяркий свет от керосиновой лампы. Значит, Манька дома. Да и где ей быть в такую пору? Вера забежала во двор, стукнула в ставень, перепоясанный толстым болтом. — Маня, это я, Вера. В гости к тебе. Открой… Сквозь широкую щелку она видела, что за стеклом по ситцевой занавеске мелькнула тень. К окну вроде кто-то подошел и остановился. — Мань, ты чего? Ты слышишь меня? Молчание. Только тень колыхнулась. — Манька! — Кто это? — послышался наконец голос Огородниковой. — Да я же, Вера Инютина. Не узнаешь, что ли? — Ну ладно… Сейчас я, — и тень с занавески исчезла. Вера еще долго стояла у дверей на каменной плите, служившей крыльцом. В сенях послышались шаги, звякнул засов. — Напугала-то, — сказала Огородникова, зевнув, запахивая пальтишко. — Что по ночам блукаешь? Голос ее был вроде и незаспанный, недовольный только, но голова растрепана, из-под платка выбивалась прядь волос. — Шла-шла да и зашла. Так, поболтать… А может, и переночую. Давно не виделись. — Давно, — зевнула еще раз Манька. — Только нельзя ко мне. — Почему? — У меня уже есть ночевщик. — Кто? — удивилась Вера, чуть даже отступила от дверей. — Да ты что? Или замуж вышла? — Ночевщик, говорю. Сегодня — один, завтра другой, может, будет. — Да как же ты так… Маня? — А так… — усмехнулась она враждебно. — Это уж вам замуж выходить. А мне — так. Судьба такая… Когда у тебя свадьба-то с Семкой? — Не знаю… Не скоро теперь, может… Война вон, какая свадьба. До окончания договорились… — А-а… — равнодушно протянула Огородникова. — Ну ладно. Мне конца войны нечего ждать. Она постояла еще молча. — Ты извиняй меня уж… А заходи потом как-нибудь. Днем лучше… И, не дождавшись ответа, захлопнула дверь. «Вот так Манька! — удивлялась Вера, быстро шагая к дому. — Навстречу каждому парню краснела, а теперь… Да когда она свихнуться успела?!» Дома, лежа в постели, она думала: что же ответить Алейникову через неделю? Согласна, мол? Нет, не годится так, сразу, себя тоже надо подать — не такая, мол, не очень-то и зарюсь, поглядеть еще надо, что да как, да смогу ли полюбить тебя. Но и тянуть особенно нельзя — они, старики, влюбчивы, да остывчивы. С этим она и уснула.
* * * * Через неделю она сидела возле Громотушкиных кустов, почти на том же месте, смотрела, как меркнет небо, и думала, что ей надо поколебаться немного в нерешительности, поплакать, потом изобразить, что в ней начинает просыпаться настоящее чувство, и дать согласие. В темноте замаячила фигура Алейникова. Вера вскрикнула негромко и побежала в глубь зарослей. — Вера! Она продралась сквозь кусты и всякую мелкую поросль почти до самой Громотушки, остановилась. — Я думал, не придешь, — проговорил Алейников, останавливаясь за ее спиной. — Я тоже до сегодняшнего вечера думала, что не приду, — почти шепотом сказала она. — А вот — пришла зачем-то… Она вышла из зарослей, побрела, опустив голову, степью, вдоль кромки Громотушкиных кустов. Алейников, бесшумно ступая, двигался рядом. Пройдя метров пятьсот, она повернула назад. И он повернул молча. Так они ходили взад и вперед, пока Вера не устала. — Не знаю я, Яков Николаевич, ничего не могу понять, — сказала она, останавливаясь. — Зачем вот я опять здесь? И вообще, что происходит со мной? — Я же сказал, Вера, что не тороплю тебя, — ответил он. — Я, если ты ничего ко мне не почувствуешь, не сможешь почувствовать… я тебя, в общем, пойму и в обиде не буду. Какое я имею право? И, хотя мне будет трудно, что же поделаешь? Я понимаю — без любви замуж не выходят. Какая это будет жизнь? Вера слушала его сбивчивую речь, и сердце ее туповато поколачивалось, в грудь начал заползать неприятный холодок. Ее встревожило и испугало не то, что он требовал от нее любви. Ей показалось, что он сегодня чуточку не такой, каким был неделю назад, а тем более в тот вечер, когда приходил к ним домой, что произошла в нем какая-то трудно уловимая перемена. Почудилось ей за его сбивчивой речью, за его словами, легонькая, как паутинка, нотка сомнения: зачем все это, нужно ли это? Что же с ним произошло в таком случае, думала Вера. Как ей вести себя, чтобы эта нотка сомнения, если она действительно появилась у него вдруг, исчезла? Нет уж, дудки, дорогой товарищ Алейников, раз клюнул, постараемся, чтобы не сорвался. И она покачнулась, стала падать. Он подхватил ее за локоть, она уронила голову ему на плечо, зарыдала. — Что ты… Не надо, — растерянно сказал он, держа ее за плечи. А она, по-прежнему рыдая, будто случайно ткнулась губами в его щеку. («Ага, только что побрился…» — мелькнуло у нее.) И начала лихорадочно целовать его в щеки, в губы, куда попало, оседая вниз, словно ее не держали ноги. А он вскрикивал: «Вера, Вера…» — и крепко встряхивал ее за плечи, не давая упасть. Она, будто из последних сил, напряглась, откинула назад голову со сбившимся платком, уперлась кулаками ему в грудь, оторвалась он него и, шатаясь, побежала в село. — Вера… — еще раз крикнул он уже вслед. Она не оглянулась. Ночь она не спала, глядела в темноту, на бледно мерцающие кроватные шарики, пытаясь представить, что делает сейчас Алейников, что думает о ней. Утром она не взяла в рот ни крошки хлеба, вечером отказалась от ужина. И во вторую ночь она ни на секунду не сомкнула глаз. Спать ей очень хотелось: чтобы не уснуть, она даже не ложилась, а сидела на кровати, открывала окошко и подолгу дышала прохладным ночным воздухом. Под утро стало совсем тяжело, глаза закрывались сами собой. И она, чтоб не тревожить мать и Кольку, вылезла через окно, пошла через все село на берег Громотухи, поплескала там в лицо ледяной водой, потом сидела на какой-то перевернутой лодке, глядя, как далекое еще солнце разгоняет темень над Звенигорой, как проступают все отчетливее зареченские холмы и дали, как в верховьях реки начинают розоветь утренние туманы. Завтракать она и на этот раз отказалась, буркнув матери: — Не хочу. — Что с тобой, в самом-то деле?! — уже не на шутку встревожилась Анфиса. — Ты погляди, сама на себя не похожа. — Ничего, — коротко ответила Вера, скрываясь в своей комнатушке. Там глянула в зеркало и улыбнулась — она действительно не походила теперь сама на себя, осунулась за эти два дня, спала с лица, нос заострился, как после болезни, под провалившимися глазами были черные круги. «Очень даже хорошо!» — подумала она, к столу все же села, выпила стакан чаю с хлебом, надела туго облегающее платье и, не обращая внимания на встревоженную мать, пошла на работу. За машинкой она почти спала. Кружилин, вызвавший ее после обеда в кабинет, попросил отпечатать какую-то сводку. — Погоди, больна, что ли, ты? — Да нет… Нет вроде. — Ну, печатай. Это не срочно, если больная, ступай домой. Она отпечатала с трудом половину сводки, потом резко схватила телефонную трубку и попросила Алейникова. Вера часто обзванивала районных работников, собирая их к Кружилину на всякие совещания. Телефонистки шантарского коммутатора привыкли к этому, соединяли ее всегда быстро и четко. Поэтому не успела она произнести фамилию, как в трубке послышалось: — Алейников слушает… Слушаю, кто там? — Это я… — слабеньким голосом произнесла Вера. От неожиданности, видно, Алейников помолчал несколько секунд. — Да, да… Я слушаю. Теперь помолчала Вера, вздохнула. — Случилось… что-нибудь? — неуверенно, остерегаясь, что телефонистки могут подслушать, проговорил Алейников. — Не знаю… Может быть. Вы можете сегодня… сейчас… на том же месте? — Сейчас? — в голосе его было удивление. — Почему сейчас? — Не знаю… Сейчас — и все. — Ну, хорошо… Вера не очень была уверена, что он придет. Но он пришел. Он шел по степи, между выжженных летним зноем черных холмов, неуклюже и неловко, все время оглядываясь, будто боялся — не следит ли кто за ним. День выдался теплый и солнечный, Алейников был в сером костюме, в белой рубашке, воротничок которой он выпустил поверх пиджака. Издали казалось, что по степи идет парень лет двадцати пяти… Вера ждала его, стоя под желтой березкой, с которой время от времени с тихим и сухим шуршанием сыпались листья. Увидев, что Алейников заметил ее, она скрылась в зарослях, пробежала на самый берег Громотушки и села на краю небольшого обрывчика, засыпанного сухими листьями, поджав под себя ноги. Услышав за спиной его шаги, она только ниже опустила голову, будто не зная, куда спрятать лицо. И лишь когда шаги затихли, когда почувствовала, что он подошел и стоит рядом, не зная, что сказать, она медленно и трудно обернулась. И по изумлению в его глазах, по дрогнувшим тонким губам поняла, что двое суток не спала и не ела она не зря. — Вера?! — тревожно проговорил он и сделал к ней невольное движение. — Нет, нет… — птицей было рванулась она в сторону. — Вы… не подходите… Не надо. Сядьте вон там и сидите. Алейников покорно сел, где она ему указала. А она легла на спину, заложила руки под голову и стала смотреть в блеклое, бесцветное небо, в котором ничего не было, кроме вылинявшей за лето пустоты. — Что-нибудь случилось? — опять спросил он. — Нет… Что могло случиться? — ответила она, с удовольствием и радостью думая, что уж сегодня-то отоспится. Громотушка, неугомонный ручеек, тихонько лопотала что-то под обрывчиком, плескалась в глинистый берег слабенькой своей волной. Вера слушала этот еле различимый плеск и думала, что Алейников, наверное, обшаривает сейчас глазами ее торчащие под тесным платьем груди, ее красивые ноги, все ее молодое и гибкое тело, такое беззащитное, но и такое недоступное пока для него. И она чуть скосила глаза, чтобы убедиться в своих предположениях. Но оказалось, что Алейников вовсе не глядит на нее, он, сидя на ворохе сухих листьев, смотрит вниз, под обрывчик, и, задумавшись, слушает Громотушкин говорок. Это ее чуть раздосадовало, но не очень. — Твой звонок меня застал… как-то врасплох. У меня в кабинете были люди, — проговорил он. — Вы летали на самолете? — задумчиво спросила она. — Случалось… — А я не летала. Но вот сейчас гляжу в небо, и кажется, будто я лечу — над полями, над горами, над лесом… И голова кружится, кружится… Она замолчала и решила молчать до тех пор, пока Алейников что-нибудь еще не скажет, не спросит. Она знала, понимала, чувствовала, что Алейников сейчас думает, размышляет: что же такое происходит с ней, с Верой, почему она похудела, почему черные круги у нее под глазами, почему она решилась позвонить, вызвать на свидание его днем? Неужели, мол, рождается у нее настоящее чувство? Что же, пусть думает, пусть убеждается… Как вот только поступить ей дальше, как поскорее закончить это свидание? Чертовски хочется спать, глаза слипаются. Скорей бы он сказал что-нибудь… А Алейников, как на грех, молчал. — Я тебя, Вера, прошу… — проговорил он наконец неуверенно. — Давай как-нибудь о встречах по-другому договариваться, не но телефону. И не днем. Понимаешь, я все-таки… в таком положении. А телефонистки на коммутаторе… Пойдут раньше времени всякие разговоры, сплетни… Вера прекрасно все понимала, но сделала вид, что не понимает, что она находится в каком-то полусне, и, не отрываясь взглядом от пустого неба, проговорила: — Телефонистки, сплетни… А мне какое дело? И, поднявшись, тихо пошла прочь от Громотушки, в село, оставив Алейникова на берегу додумывать, почему она похудела за эти двое суток, зачем позвала его сегодня именно днем, не дожидаясь вечера, и что она хотела сказать этим: «А мне какое дело?..»
* * * * Потом они встречались часто, через день, в крайнем случае через два или три, каждый раз договариваясь о времени и месте следующего свидания. Вера, как ей казалось, хорошо играла свою роль, каждый вечер она была другой: то бесшабашно веселой, то грустновато-задумчивой, то почти до безрассудства чувственной, и тогда она почти беспрерывно целовала Алейникова, то холодно-каменной, неприступной, не позволяя в такие вечера даже прикасаться к себе. Иногда Вера не выдерживала сроков, вызывала Алейникова по телефону. — Не завтра, а сегодня… Там же… Не могу я, — говорила она торопливо и, не дожидаясь ответа, бросала трубку. А нередко напрямик требовала: — Проводите меня сегодня с работы. Я задержусь до полночи, наверное, боюсь одна идти. Алейников еще раза два или три просил ее воздержаться от телефонных звонков, но она только смеялась в ответ и, взяв его за руки, принималась ребячливо прыгать, кружить его, напевать: «Трусишка зайка серенький…» И он смирился с ее звонками. После каждого свидания, лежа в постели, Вера тщательно анализировала поведение Алейникова, припоминала каждое его слово, взгляд, движение. Вначале шло вроде все хорошо. На свидания он приходил радостный, и, если Вера целовала его, он, смущаясь, как мальчишка, отвечал сперва неловко и будто неумело, но потом распалялся, и она, чувствуя, что в нем закипает кровь, вырывалась, отбегала, многозначительно и лукаво советовала успокоиться и остынуть. Если она грустила, была задумчивой, он обеспокоенно спрашивал, не случилось ли чего неприятного дома или на работе, пытался как-то развлечь ее, развеселить. — Скажите, Яков Николаевич, зачем вот я вам? — спросила она однажды. — Почему вы… полюбили меня? За что? — За что? Не знаю, Вера, — ответил он негромко. — Ты красивая… — Однако, помедлив немного, он продолжал как-то странно и непонятно: — Но дело, скорее всего, не в красоте. Ты молода, и я чувствую себя, когда бываю с тобой, тоже молодым. Будто мне лет двадцать, двадцать пять и будто не было тех многих лет и многих дел, которые… о которых… В общем, я чувствую себя легко и свободно, как тогда, в те, молодые, годы… А впереди жизнь — легкая и чистая, не такая, какую я прожил. Совсем-совсем другая… — Не такая, другая… Ничего не понять. — Да, и я ничего не могу объяснить более вразумительно. — Разве у вас была неинтересная жизнь? Я знаю — вы партизанили вместе с Кружилиным, а потом врагов Советской власти выслеживали и ловили. И сейчас… — Прошу тебя, не надо об этом. Никогда не надо — слышишь? — Он произнес эти слова торопливо, как-то глухо выкрикнув их. И Вера испугалась его голоса и его слов. Однако постепенно Алейников начал меняться. Нет, он по-прежнему приходил на свидания радостный и приветливый, но все чаще делался вдруг без причины задумчивым, замкнутым, все чаще Вера ловила на себе его изучающий какой-то взгляд. Он не волновался, не загорался уже, как прежде, когда она целовала его, отвечал вроде на ее ласки нехотя, губы его были вялыми, холодноватыми. — Что это с вами? — тревожно спрашивала его теперь Вера. — Так… Устал очень на работе сегодня, — отвечал он и пробовал улыбнуться. Но она-то, Вера, отлично видела, что улыбка эта вымученная, что дело не в усталости, кажется. «Опоздала, упустила момент! Переиграла! — тревожно стучало у нее в голове. — Ну, не-ет, погоди…» От ее прежней холодноватости и задумчивости не осталось и следа. На каждое свидание она прибегала теперь взволнованная и, не говоря ни слова, бросалась сначала ему на шею, целовала его куда попало — в губы, и в шрам на левой щеке, и в лохматые брови — и только потом, откинув голову, рассматривала его лицо несколько мгновений и пряталась у него на груди, глухо говоря: — Наконец-то… Я еле вытерпела, еле дождалась… — Я тоже очень рад, Вера. Слова его были ровными, спокойными, и Вера, дыша ему в грудь, с досады кусала губы своими острыми зубами. Однажды после таких слов она разрыдалась прямо у него на груди. — Ну, этого не надо, Вера, не надо, — попросил он, поглаживая ее плечо. — Ты тоже рад, рад?! — выкрикнула она, поднимая заплаканное лицо, впервые назвав его на «ты». — Неправда, неправда! Что ты гладишь меня по плечу, как… как отец дочку, как даже старик внучку… А-а, морщишься?! Да, как старик, старик!.. А я, глупая… Смотри, слушай, слушай… Она схватила его руку, прижала к своей груди. Там, под тугой девичьей грудью, сильно, частыми и гулкими толчками билось сердце. — Да, я знаю, Вера… — проговорил Алейников и чуть шевельнул пальцами, пытаясь высвободить руку. Она поняла его движение, отшвырнула его ладонь, еще сильнее зарыдала. — Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь! — И вдруг, опровергая сама же себя, закричала: — Ты знаешь, что закружил мне глупую голову, знаешь, что я влюбилась, как последняя дурочка… Ты знаешь, что я согласна, согласна… И — молчишь, не спрашиваешь больше моего согласия. Ты ждешь, чтобы я сама сказала, да? Ну вот, я говорю, я говорю… В тот вечер они встретились на берегу Громотухи, недалеко от того места, где несколько месяцев назад Семен с ребятишками удил рыбу. Когда она выкрикнула последние слова, Алейников подошел к самой воде, помочил руки, будто вымыл их после прикосновения к ее телу, сел на плоский камень. — Иди ко мне. Она подошла. Он поцеловал ее в голову. Она притихла, прижавшись к нему. — Конечно, Вера, я все знаю, все вижу. Я счастлив, наверное, что ты… полюбила меня. — Почему — наверное, почему — наверное? — не спросила, а простонала она. — Значит, ты… ты…
|
|||
|