Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая Смолоду прореха, к старости — дыра 21 страница



— Да, осторожный, — подтвердил Субботин. — И опять же эту осторожность первым Полипов уловил, прикинул уже, как на ней сыграть можно будет в подходящем случае.

Субботин, длинный, нескладный, все ходил по кабинету, и тень от его фигуры металась по гладким стенам, по занавешенному окну, по свеженатертому, скользкому паркетному полу, то укорачиваясь, то доставая до потолка.

— Так что же это за тип такой народился у нас… в нашей партии?

Субботин кинул острый взгляд на Кружилина. На лбу его прорезалось несколько глубоких продольных складок. Потом складки исчезли, и в серых, глубоко запавших глазах появилась грусть.

— Народился… — промолвил он тихо, вполголоса, будто сожалея о чем-то, сел за свой стол, но не прямо, а как-то боком, и стал глядеть в угол. Он словно ждал, что сейчас оттуда появится кто-то, мышь, может быть. — Забываем мы, Поликарп Матвеевич, одну вещь, которую никогда не должны забывать. А именно — революция совершилась недавно, всего двадцать четыре года назад…

— Почему же? — возразил было Кружилин.

— Конечно, дату мы помним! А вот что прошло с этого дня очень и очень немного времени, что революция не кончилась, что она продолжается… понимаешь, не кончилась, а продолжается! — это мы всегда ясно себе представляем? В этом всегда отдаем себе ясный отчет? Старая жизнь, старое общество, весь его социальный уклад, формировавшийся веками, в семнадцатом году был взорван, взбаламучен революцией. Призови на помощь немного фантазии и попытайся представить застоявшееся, вонючее болото, в котором гниют водоросли, нападавшие туда сучья, деревья, трупы животных. И вдруг в самой середине этого болота начинают бить со дна могучие фонтаны родниковой воды. Вся гниль, все эти осклизлые обломки деревьев и полуразвалившиеся трупы приходят в движение, то всплывают на поверхность, то исчезают в глубине. И долго будет эта дрянь болтаться в воде, пока не прибьет ее к берегу. Но и там, догнивая, она, эта дрянь, долго еще будет отравлять воздух. И бывшее болото вроде уже превращается в чистейшей воды озеро с цветущими берегами, а гнильцой откуда-то нет-нет да и потягивает. Когда-то вся дрянь и гниль истлеет, превратится в труху! Когда-то эту труху развеет ветер… Что-то подобное происходит сейчас и в недрах человеческого общества. Болото еще не превратилось окончательно в ласкающее взгляд и обоняние озеро, еще не всю человеческую мерзость выбросило на берег. Словом, до идиллической картины еще далеко. Это, повторяю, ясно мы себе представляем? В этом всегда ли отдаем себе ясный отчет?

Кружилин тяжело поднялся, разогнулся с трудом, подошел к окну, приоткрыл зачем-то занавеску, стал глядеть во мрак темной улицы. Там дул ветер, электрические фонари на столбах раскачивались, светлые пятна от фонарей ползали на затоптанном снегу.

— Да, ты прав, — глухо сказал он, не оборачиваясь. — Какой там, к черту, народился! Такие типы готовенькими нам достались.

— Так понимаешь теперь, почему я, ты… все мы должны их на лопатки класть? — тотчас спросил Субботин.

По улице еще проехала груженая автомашина. Кружилин подождал, пока затих шум мотора, и в свою очередь спросил:

— Скажи мне, Иван Михайлович… все, что творилось тогда, в тридцать шестом, тридцать седьмом годах, лишь делами таких, как Полипов, следует объяснять?

— Ишь ты, задал вопросик… Спросил бы чего попроще, — угрюмо и одновременно насмешливо промолвил Субботин.

— Да-а… Понимаю… — Теперь Кружилин принялся ходить по кабинету. — Что же, правильно, надо класть на лопатки… Потому что, видимо, в том числе и делами таких. Все больше и больше прихожу к такому выводу. Но кое-кому следует, наоборот, помочь удержаться на ногах, а то и подняться с пола.

Субботин молча глядел на Поликарпа Матвеевича, ожидая дальнейших слов.

— Насчет болота ты правильно, может быть. Во всяком случае, образно. А вот относительно недр человеческого общества — тут, мне думается, все посложнее, тут прямую аналогию нельзя провести. Наряду с гнилыми обломками и трупами там и другое можно разглядеть — осколки, обломки всяческих человеческих судеб. Есть в обществе люди и порядочные по своей сути, но растерявшиеся в результате социальных потрясений и изменений, надломленные, не понимающие пока смысла революции, не понимающие времени. Много есть людей, которые ошиблись в самые горячие годы, а теперь не знают, как исправить эту ошибку, не знают, можно ли ее исправить. Есть, наконец, люди честные, ничем не запятнанные, но просто не могущие до сих пор найти свое человеческое место в новой жизни.

Субботин сгреб со стола бумаги, сунул их в ящик, щелкнул ключом.

— Я что-нибудь не так говорю? — спросил Кружилин.

— Очень хорошо, что ты понимаешь все это. Только — довольно этой философии, перейдем к практическим делам. Скажи вот мне, кто бы из ваших, из районных, подошел на должность председателя райисполкома?

— Как?! А Полипов? Переводите куда?

— Сам он себя переводит. На фронт просится. Так что радуйся.

— Погоди, погоди! Но я тоже… — И Кружилин замолк, будто испугался нечаянно вырвавшегося слова.

— Что — тоже? — Субботин вскинул голову. И откинулся на спинку стула. — Постой-ка, брат…

Шаркая ногами, Кружилин вернулся в кресло. Оно тяжело скрипнуло под ним.

— Ну, выкладывай, — сказал Субботин неприязненно, с насмешкой.

Кружилин, собственно, зашел к Субботину с одной главной целью — пощупать, как обком отнесется к тому, если он попросится на фронт. И, разговаривая о только что состоявшемся бюро, о Полипове, все думал — как и с чего ему начать? И теперь, когда разговор этот начался, он не знал, как его продолжать. Холодный голос Субботина и его усмешка яснее ясного говорили уже, как будет воспринята его просьба.

— Ты пойми, Иван Михайлович, — начал он неуверенно, не поднимая головы. За минуту до этого в голове были какие-то веские аргументы, оправдывающие его просьбу, но их точно ветром сдуло, и он только сказал: — Сын у меня погиб…

— Похоронная пришла?

— Нету никакой похоронной. И без нее ясно — нет Васьки в живых.

— А я получил, Поликарп Матвеевич…

— Что? — не понял Кружилин.

— У меня трое на фронте. Погиб самый младший. Когда я осенью к вам в район приезжал, в кармане похоронная уже лежала. Как раз перед выездом и получил… — Субботин говорил, почти не двигая губами, вертел в пальцах металлическую крышку от стеклянной чернильницы, опять смотрел в угол кабинета, только глаза его были сейчас пустыми.

Потом он очнулся, с удивлением поглядел на железный колпачок, накрыл им чернильницу. Когда накрывал, крышечка тонко зазвенела.

— Так кого же на место Полипова-то будем рекомендовать? — спросил он и стал безотрывно смотреть теперь на Кружилина. Поликарп Матвеевич чувствовал этот взгляд, понимал, что Субботин требует поднять голову. И он медленно ее поднял.

— Хохлова. Ивана Ивановича Хохлова. Это бывший главный инженер того… не оборонного еще завода. Отличный мужик, скажу я тебе. А завод без него сейчас обойдется…

Субботин не сказал ни «да», ни «нет», думал о чем-то.

— Ну а как насчет пополнения состава бюро райкома? Прикидывал? У вас ведь троих взяли на фронт.

— Думал, — сказал Кружилин. — Директора завода Савельева введем… Хохлова, значит, теперь… Ну, и… может быть, тебе странным покажется… о Якове Алейникове думал.

— Вот как?! — Субботин прищурил глаза. — Во всяком случае, интересно. Что же он, Яков Алейников, как он там?

— Что он? Вечно хмурый, мрачный, как туча… У меня такое впечатление все больше складывается — запутался он в жизни, выхода ищет. А найти пока не может. Влюбился этой осенью…

— Ну?!

— Да, в нашу райкомовскую машинистку. На свидания бегал, как молоденький, все тайно, ночью, — думал, наверное, что об этом никто не знает. Но в райкоме знали все… Потом опомнился: ему пятьдесят, ей двадцать.

— Роман! — осуждающе произнес Субботин.

— Ты погоди. Тут судить осторожно надо. Он думал, вероятно, что это выход какой-то для него. Но потом понял — не выход. Кончилось, кажется, все у них. Но, сдается мне, еще тяжелее человеку стало.

— Яков Алейников, Яков Алейников… — Субботин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Кружилина. — Значит, не держишь зла на него…

Поликарп Матвеевич усмехнулся одними губами, глаза же оставались сухими, холодными.

— Да, да, на глупый вопрос всегда отвечать трудно, — проговорил Субботин. — А все-таки поймут тебя члены райкома?

— При Полипове он был членом бюро, значит, понимали. — В его голосе отчетливо выделялась горьковатая ирония. — Но главное не в том, вводить или не вводить его в члены бюро. Главное — сам бы себя он понял, прежним бы Яшкой Алейниковым стал. Ты ведь не знаешь, каким он был, Яков Алейников! А я — знаю. И вот — как помочь ему? Не сумеем — сломается, погибнет, не найдет самостоятельного выхода.

Кружилин подумал о чем-то, продолжал, будто без всякой связи с предыдущим:

— В сущности, каждый человек всю жизнь ищет сам себя. Помню, Василий Засухин на эту тему все рассуждал. Где он сейчас, жив, не знаешь?

— Не знаю, — сказал Субботин.

— Мне тогда эта его философия казалась… примитивной, что ли. Сейчас только начинаю понимать, как она глубока. Именно — ищет сам себя, познает, постигает… Но трудно это дается людям, иногда без посторонней помощи тут не обойтись. Ты что так смотришь? Не согласен?

— Почему же? Очень даже согласен.

— Вот ты спросил, не обижаюсь ли я на Алейникова. Обижался, знаешь, честно если тебе сказать. Вернулся в район — первым условием поставил: Алейникова Якова из членов бюро райкома вывести. Теперь понимаю — глупое условие. Да… За этот год я тоже повзрослел будто сразу на много лет.

— А я думаю — так не очень, — сказал Субботин.

Кружилин взглянул на Субботина и в ту же секунду понял — это ответ на его просьбу относительно фронта.

 

* * * *

Кружилин пробыл в Новосибирске еще около недели, пытаясь раздобыть хоть немного лесу и пиломатериалов для завода, но это ему не удалось, и, злой, усталый, он ночью сел в поезд, вытянулся на жесткой полке и заснул. Когда проснулся, поезд шел голым бесконечным полем, над которым низко висело тусклое, отяжелевшее солнце, обливало розовато-желтым светом землю. Мимо проплывали заснеженные стога сена, унылые, продуваемые насквозь степными ветрами деревеньки, мелькали грязные, закопченные паровозным дымом железнодорожные казармы, да вдоль насыпи бесконечно тянулись телеграфные струны, с которых местами обсыпался ночной куржак, отчего они казались узловатыми.

Вагон был туго набит разномастным людом. На нижней полке, прямо под Кружилиным, сидел рыжий усатый старик с ноздреватым носом, густо дымил вонючей самокруткой. Дым поднимался вверх, перехватывал Кружилину горло. Напротив старика расположилась нестарая еще, но толстая, с тремя подбородками, женщина, закутанная в шерстяную шаль и несколько платков. В одной руке она держала кусок белого калача, в другой — кружку с кипятком. Откусывая от калача, она шумно тянула из кружки, старательно жевала и время от времени тревожно оглядывала наваленные вокруг нее узлы, мешки, бидоны, какие-то корзины — вроде пересчитывала их. В самом углу купе прижалась девушка лет семнадцати-девятнадцати. Она будто только что вышла из больницы — черные глаза ее глубоко ввалились, в них дрожали колючие искорки, круглое миловидное личико осунулось, сильно выделялись скулы, обтянутые прозрачной кожей, красиво очерченные губы шевелились, были синими. Одета очень легко — в измятое, замызганное какое-то, демисезонное пальтишко, на голове грязный пуховый платок, на ногах ботинки из хорошей кожи, но затрепанные, со сбитыми носками. Девушка, видимо, была голодна, потому что беспрерывно косилась на женщину с калачом, глотала слюну и, отворачиваясь к окну, совала в обтрепанные рукава пальто сухие, тонкие ладони, ежилась, будто ее знобило. При каждом взрыве хохота или громком возгласе она вздрагивала, в черных глазах ее мелькал испуг. Толстая женщина косилась на эту девушку, снова оглядывала свои узлы, некоторые пододвигала поближе к себе. Старик с ноздреватым носом следил за ней, усмехался в желтую бороденку, потом сказал, будто ни к кому не обращаясь:

— У нас в деревне Глаха-самогонщица любительница была поесть. Когда ни завернешь четвертуху купить, она все ест, все ест… Так и померла, сердце ей жиром задавило.

Хозяйка узлов тупо уставилась на старика, поморгала.

— Перестал бы дымить-то, старая головешка, — сказала она низким голосом. — Пень трухлявый!

— А жалко ее, Глаху, добрая была, в долг всегда давала…

В проходе на своих разносках, а то и прямо на полу сидела группа старичков плотников. Видать, бригада шабашников. Дальше виднелись еще какие-то старики, женщины с детьми, старухи. Молодых мужиков в вагоне не было. Сквозь стук колес слышались разнобойные голоса:

— Намолотят теперича мяса-то человеческого тамо-ка…

— Война не бирюльки, ясно-понятно.

— И приключилась, значит, после похоронки беда с бабой… Так ничего, молчит, а молоко пропало. Двойняшки у ней, ревут, аж синью наливаются, а молоко-то высохло…

— Мно-ого врагов у Расеи… А он, немец, самый проклятый. Он испокон…

— Колошматить его, сказывает радио, под Москвой крепко начали…

Кружилин слез со своей полки, вынул из портфеля полотенце.

— Посмотри, папаша, я умоюсь. — Он поставил портфель возле него.

— А, ступай, — равнодушно кивнул старик. — Я погляжу.

— А вы бы вещи свои на полку теперь сложили, — сказал Кружилин толстой женщине.

Пробираясь сквозь узлы и людей к умывальнику Кружилин услышал, как толстая женщина сказала:

— Барин, целую полку занимал. Люди воюют, а он с портфелей разъезжает ишь… Узлы помешали ему.

— Глупая ты баба, — ответил ей старик. — Толстые — они всегда глупые.

— А я говорю — барин. Так и отсидится туто-ка, в тылу, шею-то потолще моей наест. А наши там гибнут ни за что ни про что… Муж у меня да зять там…

Пока Кружилин плескал в лицо холодной вонючей водой, в ушах звенели и звенели эти слова. Они обжигали, больно ранили. Там, где сердце, шевелилось, перекатывалось что-то тяжелое, с рваными, острыми краями…

— Значит, не очень я повзрослел? — спросил еще раз вчера вечером Кружилин у Субботина, когда они на прощанье обнялись.

— Был бы ты глупый, я бы начал тебе объяснять, что от нашей работы здесь, в тылу, зависят дела на фронте… и все такое прочее. Но… — И резко, точно ударив, произнес: — Полипову, что ли, район опять отдавать?

— И все-таки, Иван Михайлович, — как-то униженно заговорил Кружилин, — может быть, не сейчас, не сразу… Если будет возможность, найдется замена? Кто-нибудь, скажем, из раненых фронтовиков… А у меня же руки-ноги целые…

— Ступай, ступай! — нахмурился Субботин и, взяв его за плечи, подтолкнул к двери…

В умывальнике было грязно, на унитазе настыли комья нечистот. За мутным стеклом узкого окошка замелькали строения, вагонные колеса застучали на стрелках.

Насухо вытершись мохнатым полотенцем, Кружилин торопливо вышел из умывальника, но уже опоздал, узкий проход был наглухо забит пассажирами, собравшимися на выход, закупорен узлами, чемоданами.

— Ты, антиллигент, куда прешь?! — зло крикнул старичок шабашник, прижимающий к животу разноску, из которой торчал конец пилы-ножовки. — Не видишь — люди выходють!

— Посиди еще, милок, там, не мешайся встречь…

Кружилин отступил в умывальник. Поезд, завизжав тормозами, остановился, тотчас за вагоном, у дверей, раздались шум, говор, ругань.

— Куда лезете, бараны, что ли?! — зло кричала пожилая проводница. — Дайте людям сперва выйти, а потом посадка будет, не скоро еще. Становитесь вдоль вагона покамест…

— Раздавили, смертонька, о-ох! — взвизгнул женский голос.

Постепенно шум и топот за дверью стихли. Кружилин вышел из умывальника.

Проход в вагоне почти очистился. В купе тоже стало пусто, там сидели только старик с ноздреватым носом да девушка. Старик все дымил самокруткой, а девушка печально глядела в окно.

— Тетя с узлами сошла, значит, — проговорил Кружилин.

— Вывалилась. Вон она, — кивнул за окно старик.

Вагон стоял напротив торговых рядов, женщина с тройным подбородком раскладывала на прилавке свои узлы и корзины, расставляла бидоны, поворачиваясь направо и налево, разевала рот и трясла головой. Она ругалась, видимо, с торговками, отвоевывая себе место, но голоса ее не было слышно.

— Сказано это истинно — кому война, а кому мать родна, — насмешливо вымолвил старик, глядя за окно.

Кружилин подумал почему-то, что старик имел в виду не столько торговку, сколько его, нахмурился, громко щелкнул замками портфеля, спрятав туда полотенце.

— Испокон веков спекулянтская эта станция, я знаю, — сказал опять старик. — Поезда тут подолгу стоят. Ишь, гляди-ка, наяривает, язви ее в печенку! Попутчица-то наша…

Женщина, которая ехала в купе, вытащила из корзины огромный горшок, закутанный в тряпки, открыла крышку. Из горшка повалил пар. Тотчас ее окружили, толкаясь, люди. Она брала у них деньги, совала за пазуху, накладывала в заранее приготовленные из толстой бумаги кульки что-то из горшка.

— Картошкой с мясом торгует она, — пояснил старик. — Как села, так я догадался — картошкой с мясом запахло.

Девушка глядела на торговку не отрываясь, в глазах ее был голодный, лихорадочный блеск.

— Вот ты человек с портфелем, — заговорил вдруг старик, поглаживая дряблой рукой острое колено. — В начальстве, видать, ходишь. Скажи, мил человек что оно, немца-то окончательно погнали?

— Окончательно, папаша…

— Ну? — недоверчиво протянул старик. — А хватит силов?

— Обязательно хватит.

— Да… Ну, поглядим. А ты вот что объясни нам, темным: из-за чего она, война то, началась?

Кружилин поглядел внимательно на старика, пожал плечами:

— Из-за чего? Захватить чужое добро захотели. Строй им не понравился наш…

— Строй? Эта соцализма, что ли?

— Да, социализм.

— Ну да, у нас — соцализма эта, там — капитал, — опять завертывая самокрутку, сказал старик. — Только не в етом дело. Чего им строй? Они и всякие там Польши да разные прочие страны Франции под себя утоптали. А там этот же самый капитал. А вот насчет добра — это верно, это в точку ты. Жаден человек. Вон… — кивнул он за окно, где знакомая женщина-торговка, опростав один горшок, вытащила из корзины второй. Вокруг нее так же толпились люди.

Проводница шла по проходу с ведром, совала туда веник и разбрызгивала с него воду на пол. В запертую дверь вагона колотили кулаками и ногами нетерпеливые пассажиры.

— У нас в деревне раньше кулак жил — Митрий Фомич Смердин по фамилии, — снова начал старик. — Так, на вид хилый, кожа дряблая и синяя, как у птенца голого… А уж жаден был, невозможно выразить. Учует, где можно загрести что-нибудь, аж трясется весь, ровно лихорадка его бьет. Всю деревню до нитки обобрал, всю округу подмял, так что и пищать ни у кого голоса не осталось… Да, злой был человек. Изгалялся над людьми шибко. Потом взял моду — молоденькие девки-подросточки чтобы в бане парили его. Облегченьем даже этот каприз его людям был. То есть ежели какая семья в долгу у него, а в семье девчушка есть, пойдет попарит его в бане — Смердин часть долга сбрасывает. Такой был архимандрит. Одно слово — Смердин, фамилия ему в аккурат. Бог, он, должно, шельму метит. Девчонок, правда, не похабил, — может, боялся, может, бессильный был… Да вот и Гитлер ихний, сдается мне, на нашего Смердина похож, — сделал вдруг старик неожиданный вывод.

Кружилин улыбнулся.

— Не веришь? — обиделся старик.

— Почему же? В наших краях тоже был такой Смердин. И тоже такими примерно делами занимался. Фамилию носил лишь другую — Кафтанов.

— Вот-вот, — утвердительно закивал старик. — Я, конечно, по-простому рассуждаю, не по-ученому. Земля, конечно, великая, всякие страны-государства на ней, всякие люди проживают. А ежели подумать, так что оно такое — земля? Большая деревня. А Гитлер этот — вроде Смердина нашего. Только руки подлиньше да рот поширше…

— А я в деревню Панкрушиху еду, — сообщил маленько погодя старик. — Сын там у меня жил до войны. Геройской смертью пал, как в полученной бумаге написано. Может, для утешения, а? — Голос его звенел жестко и строго, глаза сердито поблескивали.

— Зачем же… Сообщают, как на самом деле было.

— Э-э, на самом… — притушив глаза, вымолвил старик. — Оно на самом всяко бывает. Воевал я в ту германскую, знаю. Бежит-бежит солдат, напорется об пулю, ткнется в землю — и все геройство. А Петруха мой — что в нем геройского было-то? Ничего. Тихо жил, смирно, стыдился будто сам себя. До работы, правда, жадный был да еще детишек ловко и аккуратно делал — в год по одному. Шестеро у него осталось…

— Правильно, отец, по-всякому на войне гибнут. У меня сын без вести в первые дни войны пропал. Как он погиб, где — я, вероятно, и не узнаю. И никто не узнает. А все равно — герой. И твой сын, как бы он ни погиб, герой. Ведь за свою страну, за свою землю жизнь ему пришлось отдать. После войны народ о них песни сложит. О твоем сыне, о моем, обо всех…

Прижавшаяся в углу девушка прислушивалась к разговору, время от времени поднимала на Кружилина колючие глаза, сухие губы ее подрагивали, будто она собиралась заплакать. Проводница, шаркая веником, подметала вагон.

— Песни… — задумчиво промолвил старик. — Только песнями сына мне, а детям отца не воротишь. И тебе и другим… А?

Кружилин промолчал, не зная, что отвечать.

— Да, война, — вздохнул старик. — Я вот тоже по-своему об жизни вообще рассуждаю. Силен сейчас Гитлер-то ихний, мы это разумеем. Всякие-разные там Европы под ним ходят сейчас. Ну, а что ж, вглубь если поглядеть? Смердин наш тоже зверскую силу имел, вся округа под ним была, стоял он на ей крепко, казалось — не столкнуть. Где сейчас Смердин? Нету Смердина… И гитлеров разных не будет. Это ты верно, мил человек, сказал, одолеем рано ли, поздно ли… Дорого только людям обойдется, много крови истратится.

Началась посадка, люди, топая, побежали по вагону, наполнили его шумом, криком.

— Заморозили, дьяволы!

— Целую неделю за билет хлопотал, а ехать-то меньше суток…

— Аксютка-а! Господи, где Аксютка-то? Где ты застряла тама?

Вагон сотрясало от топота ног. В дальнем его конце послышалась ругань из-за места, потом раздался беззаботный девичий хохот, и, накрыв эту ругань, и хохот, и вообще весь шум, заиграла хриплая с мороза гармошка.

Меня милый провожал —

К стеночке приваливал…

— Идет жизнь… — улыбнулся фронтовик на костылях.

Долго, долго целовал —

Замуж уговаривал…

Кружилин слушал эти звуки, все думал о словах старика: «…песнями сына мне, а детям отца не воротишь. И тебе и другим…»

Старик молчал, а эти его слова, сухие, прокуренные, все лезли и лезли в уши.

Я к нему ходила летом —

Протоптала тропочку… —

откровенно признавалась всему вагону бесшабашная девчонка с пронзительным голосом и после каждой частушки заливисто хохотала, и Кружилин представлял себе, как она, маленькая, остроглазая наверное, как и вот эта прижавшаяся в углу, торопливо бежит на свидание. «Правильно, жизнь идет и будет идти, как ей положено, и никакое зло, никакие потери, никакая трата крови не заглушит ее, не остановит…» — думал он.

Поликарп Матвеевич давно поглядывал на девушку, видел, что она голодна, напугана чем-то. Когда началась посадка, она еще плотнее вжалась в свой угол, новых пассажиров встречала с какой-то опаской и все прятала тонкие ладони в рукава пальтишка.

— Далеко едешь, дочка? — спросил он.

Сперва она не поняла, что это к ней обращаются, а когда поняла, вздрогнула, полоснула Кружилина черными лезвиями глаз, но губ не разжала, отвернулась к окну.

— Пытал уж я ее — молчит, — сказал старик. — Ошпарит своими глазищами и молчит. А может, языка нету. Немая, может.

На эти слова девушка никак не реагировала.

Кружилин вышел на перрон, купил у бывшей попутчицы-торговки картошки с мясом, бутылку кипяченого молока. Вернувшись, вынул из портфеля кусок хлеба, банку консервов, разложил на столике. Потом спросил, есть ли у кого кружка или стакан. Старик нагнулся, выволок из-под сиденья дощатый чемоданчик, достал оловянную кружку, потом кусок сала, несколько яиц.

— И я за компанию попитаюсь, — сказал он, придвинулся к столику, совсем прижав девушку к стене.

Поликарп Матвеевич нарезал хлеб перочинным ножом, вскрыл консервы, развернул кулек с картошкой. Налил в кружку молока, поставил перед девушкой:

— Ешь.

Глаза ее заметались лихорадочно, она сделала движение, чтобы встать и уйти. Старик прикрикнул:

— Сиди давай!

— Пустите! — воскликнула она тонко и жалобно.

— С голосом, слава те господи! — обрадованно сказал старик. — Ну-ка, сядь, не шебаршись. Вот так. — И положил перед ней три яйца, взял кружку с молоком, насильно сунул ей в руки. — Не пролей гляди.

— Поешь, пожалуйста, — вежливо попросил Кружилин. — Я же вижу — голодная ты… Поешь.

По худой девичьей шее прокатился комок, глаза ее влажно блеснули, она опустила голову.

— Спасибо…

Поезд дернулся, плавно пошел, внизу застучали все громче и чаще колеса.

Осторожно, словно боясь обжечься, хотя молоко было холодное, девушка поднесла кружку к губам, сделала маленький глоток. И вдруг выпила всю кружку быстро и жадно, не отрываясь, а когда выпила, опомнилась будто, покраснела.

— Ничего, ешь, — сказал старик, опять, как маленькой, сунув ей в руку ломоть хлеба с толстым пластом сала.

Поезд шел теперь перелесками, временами, когда состав круто выгибался, Кружилин видел в окно черный паровоз. Паровоз встряхивал длинной косматой гривой, гудел раскатисто и глухо, будто звал кого-то, и все рвался вперед, оставляя на деревьях клочья черного дыма.

Девушка ела уже не спеша, откусывая маленькие кусочки. На старика и Кружилина она не глядела. То ли от еды, то ли от смущения она вся порозовела, на тонких ноздрях ее выступили капельки пота.

Старик снова задымил самокруткой, а Кружилин не спешил заканчивать завтрак, потому что чувствовал — девушка еще не наелась.

— Спасибо, — прошептала она наконец и впервые поглядела на Кружилина мягко, с детской признательностью. Она попробовала даже благодарно улыбнуться, но застыдилась окончательно, худенькие щеки ее густо забагровели.

— Как тебя звать? — спросил немного погодя Кружилин.

— Наташа, — тихо ответила она. — Наташа Миронова.

— Куда же ты едешь, Наташа?

— Так… Никуда.

— Это как же никуда?

— Еду… и все! — В глазах ее появились прежние колючие искорки. — Какое вам дело? Пустите… — И вышла из купе.

— Горе у нее, должно, какое-то, — проговорил старик. — Я перед рассветом сел, еще темно было. Светать стало, слышу — плачет. «Что, спрашиваю, такое?» Молчит. Искрами своими только стреляет. Может, отца или брата, как Петруньку мово, тамо-ка… Может, муженька али женишка. Сейчас у баб одно горе…

— Прощелыга она, прости ты меня, господи, — сказала неожиданно сидевшая в проходе рябая женщина. — Растрясли перед ней свои пожитки. Мужик, как баран, всегда глупый… Прощелыга, а может, и того хуже. По ней видно — тюрьмы все прошла.

Кружилин повернулся к женщине:

— Это вы из чего же заключили?

— А по ней видать, — повторила мрачная пассажирка. — Много их сейчас, таких-то… — И строго поджала губы.

— Что-то не то говоришь, молодица, — качнул рыжей головой старик.

Женщина только крепче прижала свой узел.

Прошло минут десять, потом полчаса — девушка не возвращалась. Кружилин, озадаченный, поглядывал на старика. Тот тоже был немного смущен, кажется, время от времени поглаживал усы, будто сгребая с них намерзшие сосульки.

Прошло еще полчаса — девушки не было. Поезд несколько раз останавливался на маленьких полустанках.

— Не может быть, — проговорил наконец старик. — Сошла, наверное, где-нибудь.

«Странная действительно девица», — подумал Кружилин, вытащил купленную в Новосибирске газету, стал читать.

До Шантары поезд тащился еще несколько часов. На каком-то разъезде сошел старик, охая и беспокоясь, найдет ли засветло попутную подводу в Панкрушиху, потом молча вышла из купе рябая женщина, унесла, прижимая к животу, свой узел. Прошел по вагону строгий и тощий, похожий на исхудалого козла, старичок ревизор с двумя рослыми милиционерами — проверяли билеты и документы. А Кружилин все думал об этой девушке, назвавшейся Наташей Мироновой. «Прощелыга… Прощелыга… — лезло в голову неприятное слово; он глядел в окно и хмурился. — Да нет, не может быть…»

Эту девушку он увидел примерно через час после проверки билетов и документов. Двое тех же рослых милиционеров вели ее вдоль вагона. Она шла, низко опустив голову.

— Наташа… Миронова? — поднялся Кружилин.

Девушка запнулась, остановилась. Глаза ее были холодные и бессмысленные, лицо бледное как мел.

— В чем дело? — спросил один из милиционеров. — Вы ее знаете?

— Нет… Она здесь, в этом купе, ехала… — И опять, вспомнив слово «прощелыга», спросил: — Она кто?

— Без билета едет, без всяких проездных документов. Вам-то что?

— Ничего…

— Спасибо вам, — сказала девушка. — Вы добренький…

Голос ее прозвучал бесстрастно, но в словах была непонятная Кружилину насмешка, издевательство, даже злоба.

— Кто же она такая?

— Выясним.

— Они — выяснят, — кивнула девушка, нехорошо усмехнулась, обожгла Кружилина черными горячими угольями глаз и пошла дальше, гордо вскинув теперь голову. Он глядел вслед, пока милиционеры не увели ее из вагона.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.