|
|||
Часть вторая Смолоду прореха, к старости — дыра 18 страницаПустынно и тихо было здесь, в степи, у кромки Громотушкиных кустов. Только деревья уныло шумели, будто жалуясь на темноту, на одиночество и на то, что кончилось лето, посохли листья, скоро облетят, обсыплются, наступит длинная зима с длинными темными ночами, лютым морозом, пронзительным метельным воем. Вдруг к ней пришло совершенно неожиданное желание — пойти и поболтать с Манькой Огородниковой. Не о Семене и не об Алейникове тем более, а просто так… Давно, с самого лета, не видела Маньку, как она и что? И вспомнить, может быть, как они с Манькой лежали когда-то на печке, ни живые ни мертвые от страха, а по комнате расхаживал Алейников в длинной шинели, явившийся арестовать Манькиного отца. Карусели же пишет жизнь! Тогда она, глядя на Алейникова, чуть не задохнулась от страха, а сегодня тот же человек объяснился ей в любви, как беспомощный теленок. Через несколько минут они вернулись в село, попрощались, пошли в разные стороны. Вера пробежала несколько глухих переулков, очутилась перед хилой, притаившейся во мраке избенкой. Дощатые ставни прикрыты, но сквозь большие щели льется неяркий свет от керосиновой лампы. Значит, Манька дома. Да и где ей быть в такую пору? Вера забежала во двор, стукнула в ставень, перепоясанный толстым болтом. — Маня, это я, Вера. В гости к тебе. Открой… Сквозь широкую щелку она видела, что за стеклом по ситцевой занавеске мелькнула тень. К окну вроде кто-то подошел и остановился. — Мань, ты чего? Ты слышишь меня? Молчание. Только тень колыхнулась. — Манька! — Кто это? — послышался наконец голос Огородниковой. — Да я же, Вера Инютина. Не узнаешь, что ли? — Ну ладно… Сейчас я, — и тень с занавески исчезла. Вера еще долго стояла у дверей на каменной плите, служившей крыльцом. В сенях послышались шаги, звякнул засов. — Напугала-то, — сказала Огородникова, зевнув, запахивая пальтишко. — Что по ночам блукаешь? Голос ее был вроде и незаспанный, недовольный только, но голова растрепана, из-под платка выбивалась прядь волос. — Шла-шла да и зашла. Так, поболтать… А может, и переночую. Давно не виделись. — Давно, — зевнула еще раз Манька. — Только нельзя ко мне. — Почему? — У меня уже есть ночевщик. — Кто? — удивилась Вера, чуть даже отступила от дверей. — Да ты что? Или замуж вышла? — Ночевщик, говорю. Сегодня — один, завтра другой, может, будет. — Да как же ты так… Маня? — А так… — усмехнулась она враждебно. — Это уж вам замуж выходить. А мне — так. Судьба такая… Когда у тебя свадьба-то с Семкой? — Не знаю… Не скоро теперь, может… Война вон, какая свадьба. До окончания договорились… — А-а… — равнодушно протянула Огородникова. — Ну ладно. Мне конца войны нечего ждать. Она постояла еще молча. — Ты извиняй меня уж… А заходи потом как-нибудь. Днем лучше… И, не дождавшись ответа, захлопнула дверь. «Вот так Манька! — удивлялась Вера, быстро шагая к дому. — Навстречу каждому парню краснела, а теперь… Да когда она свихнуться успела?!» Дома, лежа в постели, она думала: что же ответить Алейникову через неделю? Согласна, мол? Нет, не годится так, сразу, себя тоже надо подать — не такая, мол, не очень-то и зарюсь, поглядеть еще надо, что да как, да смогу ли полюбить тебя. Но и тянуть особенно нельзя — они, старики, влюбчивы, да остывчивы. С этим она и уснула.
* * * * Через неделю она сидела возле Громотушкиных кустов, почти на том же месте, смотрела, как меркнет небо, и думала, что ей надо поколебаться немного в нерешительности, поплакать, потом изобразить, что в ней начинает просыпаться настоящее чувство, и дать согласие. В темноте замаячила фигура Алейникова. Вера вскрикнула негромко и побежала в глубь зарослей. — Вера! Она продралась сквозь кусты и всякую мелкую поросль почти до самой Громотушки, остановилась. — Я думал, не придешь, — проговорил Алейников, останавливаясь за ее спиной. — Я тоже до сегодняшнего вечера думала, что не приду, — почти шепотом сказала она. — А вот — пришла зачем-то… Она вышла из зарослей, побрела, опустив голову, степью, вдоль кромки Громотушкиных кустов. Алейников, бесшумно ступая, двигался рядом. Пройдя метров пятьсот, она повернула назад. И он повернул молча. Так они ходили взад и вперед, пока Вера не устала. — Не знаю я, Яков Николаевич, ничего не могу понять, — сказала она, останавливаясь. — Зачем вот я опять здесь? И вообще, что происходит со мной? — Я же сказал, Вера, что не тороплю тебя, — ответил он. — Я, если ты ничего ко мне не почувствуешь, не сможешь почувствовать… я тебя, в общем, пойму и в обиде не буду. Какое я имею право? И, хотя мне будет трудно, что же поделаешь? Я понимаю — без любви замуж не выходят. Какая это будет жизнь? Вера слушала его сбивчивую речь, и сердце ее туповато поколачивалось, в грудь начал заползать неприятный холодок. Ее встревожило и испугало не то, что он требовал от нее любви. Ей показалось, что он сегодня чуточку не такой, каким был неделю назад, а тем более в тот вечер, когда приходил к ним домой, что произошла в нем какая-то трудно уловимая перемена. Почудилось ей за его сбивчивой речью, за его словами, легонькая, как паутинка, нотка сомнения: зачем все это, нужно ли это? Что же с ним произошло в таком случае, думала Вера. Как ей вести себя, чтобы эта нотка сомнения, если она действительно появилась у него вдруг, исчезла? Нет уж, дудки, дорогой товарищ Алейников, раз клюнул, постараемся, чтобы не сорвался. И она покачнулась, стала падать. Он подхватил ее за локоть, она уронила голову ему на плечо, зарыдала. — Что ты… Не надо, — растерянно сказал он, держа ее за плечи. А она, по-прежнему рыдая, будто случайно ткнулась губами в его щеку. («Ага, только что побрился…» — мелькнуло у нее.) И начала лихорадочно целовать его в щеки, в губы, куда попало, оседая вниз, словно ее не держали ноги. А он вскрикивал: «Вера, Вера…» — и крепко встряхивал ее за плечи, не давая упасть. Она, будто из последних сил, напряглась, откинула назад голову со сбившимся платком, уперлась кулаками ему в грудь, оторвалась он него и, шатаясь, побежала в село. — Вера… — еще раз крикнул он уже вслед. Она не оглянулась. Ночь она не спала, глядела в темноту, на бледно мерцающие кроватные шарики, пытаясь представить, что делает сейчас Алейников, что думает о ней. Утром она не взяла в рот ни крошки хлеба, вечером отказалась от ужина. И во вторую ночь она ни на секунду не сомкнула глаз. Спать ей очень хотелось: чтобы не уснуть, она даже не ложилась, а сидела на кровати, открывала окошко и подолгу дышала прохладным ночным воздухом. Под утро стало совсем тяжело, глаза закрывались сами собой. И она, чтоб не тревожить мать и Кольку, вылезла через окно, пошла через все село на берег Громотухи, поплескала там в лицо ледяной водой, потом сидела на какой-то перевернутой лодке, глядя, как далекое еще солнце разгоняет темень над Звенигорой, как проступают все отчетливее зареченские холмы и дали, как в верховьях реки начинают розоветь утренние туманы. Завтракать она и на этот раз отказалась, буркнув матери: — Не хочу. — Что с тобой, в самом-то деле?! — уже не на шутку встревожилась Анфиса. — Ты погляди, сама на себя не похожа. — Ничего, — коротко ответила Вера, скрываясь в своей комнатушке. Там глянула в зеркало и улыбнулась — она действительно не походила теперь сама на себя, осунулась за эти два дня, спала с лица, нос заострился, как после болезни, под провалившимися глазами были черные круги. «Очень даже хорошо!» — подумала она, к столу все же села, выпила стакан чаю с хлебом, надела туго облегающее платье и, не обращая внимания на встревоженную мать, пошла на работу. За машинкой она почти спала. Кружилин, вызвавший ее после обеда в кабинет, попросил отпечатать какую-то сводку. — Погоди, больна, что ли, ты? — Да нет… Нет вроде. — Ну, печатай. Это не срочно, если больная, ступай домой. Она отпечатала с трудом половину сводки, потом резко схватила телефонную трубку и попросила Алейникова. Вера часто обзванивала районных работников, собирая их к Кружилину на всякие совещания. Телефонистки шантарского коммутатора привыкли к этому, соединяли ее всегда быстро и четко. Поэтому не успела она произнести фамилию, как в трубке послышалось: — Алейников слушает… Слушаю, кто там? — Это я… — слабеньким голосом произнесла Вера. От неожиданности, видно, Алейников помолчал несколько секунд. — Да, да… Я слушаю. Теперь помолчала Вера, вздохнула. — Случилось… что-нибудь? — неуверенно, остерегаясь, что телефонистки могут подслушать, проговорил Алейников. — Не знаю… Может быть. Вы можете сегодня… сейчас… на том же месте? — Сейчас? — в голосе его было удивление. — Почему сейчас? — Не знаю… Сейчас — и все. — Ну, хорошо… Вера не очень была уверена, что он придет. Но он пришел. Он шел по степи, между выжженных летним зноем черных холмов, неуклюже и неловко, все время оглядываясь, будто боялся — не следит ли кто за ним. День выдался теплый и солнечный, Алейников был в сером костюме, в белой рубашке, воротничок которой он выпустил поверх пиджака. Издали казалось, что по степи идет парень лет двадцати пяти… Вера ждала его, стоя под желтой березкой, с которой время от времени с тихим и сухим шуршанием сыпались листья. Увидев, что Алейников заметил ее, она скрылась в зарослях, пробежала на самый берег Громотушки и села на краю небольшого обрывчика, засыпанного сухими листьями, поджав под себя ноги. Услышав за спиной его шаги, она только ниже опустила голову, будто не зная, куда спрятать лицо. И лишь когда шаги затихли, когда почувствовала, что он подошел и стоит рядом, не зная, что сказать, она медленно и трудно обернулась. И по изумлению в его глазах, по дрогнувшим тонким губам поняла, что двое суток не спала и не ела она не зря. — Вера?! — тревожно проговорил он и сделал к ней невольное движение. — Нет, нет… — птицей было рванулась она в сторону. — Вы… не подходите… Не надо. Сядьте вон там и сидите. Алейников покорно сел, где она ему указала. А она легла на спину, заложила руки под голову и стала смотреть в блеклое, бесцветное небо, в котором ничего не было, кроме вылинявшей за лето пустоты. — Что-нибудь случилось? — опять спросил он. — Нет… Что могло случиться? — ответила она, с удовольствием и радостью думая, что уж сегодня-то отоспится. Громотушка, неугомонный ручеек, тихонько лопотала что-то под обрывчиком, плескалась в глинистый берег слабенькой своей волной. Вера слушала этот еле различимый плеск и думала, что Алейников, наверное, обшаривает сейчас глазами ее торчащие под тесным платьем груди, ее красивые ноги, все ее молодое и гибкое тело, такое беззащитное, но и такое недоступное пока для него. И она чуть скосила глаза, чтобы убедиться в своих предположениях. Но оказалось, что Алейников вовсе не глядит на нее, он, сидя на ворохе сухих листьев, смотрит вниз, под обрывчик, и, задумавшись, слушает Громотушкин говорок. Это ее чуть раздосадовало, но не очень. — Твой звонок меня застал… как-то врасплох. У меня в кабинете были люди, — проговорил он. — Вы летали на самолете? — задумчиво спросила она. — Случалось… — А я не летала. Но вот сейчас гляжу в небо, и кажется, будто я лечу — над полями, над горами, над лесом… И голова кружится, кружится… Она замолчала и решила молчать до тех пор, пока Алейников что-нибудь еще не скажет, не спросит. Она знала, понимала, чувствовала, что Алейников сейчас думает, размышляет: что же такое происходит с ней, с Верой, почему она похудела, почему черные круги у нее под глазами, почему она решилась позвонить, вызвать на свидание его днем? Неужели, мол, рождается у нее настоящее чувство? Что же, пусть думает, пусть убеждается… Как вот только поступить ей дальше, как поскорее закончить это свидание? Чертовски хочется спать, глаза слипаются. Скорей бы он сказал что-нибудь… А Алейников, как на грех, молчал. — Я тебя, Вера, прошу… — проговорил он наконец неуверенно. — Давай как-нибудь о встречах по-другому договариваться, не но телефону. И не днем. Понимаешь, я все-таки… в таком положении. А телефонистки на коммутаторе… Пойдут раньше времени всякие разговоры, сплетни… Вера прекрасно все понимала, но сделала вид, что не понимает, что она находится в каком-то полусне, и, не отрываясь взглядом от пустого неба, проговорила: — Телефонистки, сплетни… А мне какое дело? И, поднявшись, тихо пошла прочь от Громотушки, в село, оставив Алейникова на берегу додумывать, почему она похудела за эти двое суток, зачем позвала его сегодня именно днем, не дожидаясь вечера, и что она хотела сказать этим: «А мне какое дело?..»
* * * * Потом они встречались часто, через день, в крайнем случае через два или три, каждый раз договариваясь о времени и месте следующего свидания. Вера, как ей казалось, хорошо играла свою роль, каждый вечер она была другой: то бесшабашно веселой, то грустновато-задумчивой, то почти до безрассудства чувственной, и тогда она почти беспрерывно целовала Алейникова, то холодно-каменной, неприступной, не позволяя в такие вечера даже прикасаться к себе. Иногда Вера не выдерживала сроков, вызывала Алейникова по телефону. — Не завтра, а сегодня… Там же… Не могу я, — говорила она торопливо и, не дожидаясь ответа, бросала трубку. А нередко напрямик требовала: — Проводите меня сегодня с работы. Я задержусь до полночи, наверное, боюсь одна идти. Алейников еще раза два или три просил ее воздержаться от телефонных звонков, но она только смеялась в ответ и, взяв его за руки, принималась ребячливо прыгать, кружить его, напевать: «Трусишка зайка серенький…» И он смирился с ее звонками. После каждого свидания, лежа в постели, Вера тщательно анализировала поведение Алейникова, припоминала каждое его слово, взгляд, движение. Вначале шло вроде все хорошо. На свидания он приходил радостный, и, если Вера целовала его, он, смущаясь, как мальчишка, отвечал сперва неловко и будто неумело, но потом распалялся, и она, чувствуя, что в нем закипает кровь, вырывалась, отбегала, многозначительно и лукаво советовала успокоиться и остынуть. Если она грустила, была задумчивой, он обеспокоенно спрашивал, не случилось ли чего неприятного дома или на работе, пытался как-то развлечь ее, развеселить. — Скажите, Яков Николаевич, зачем вот я вам? — спросила она однажды. — Почему вы… полюбили меня? За что? — За что? Не знаю, Вера, — ответил он негромко. — Ты красивая… — Однако, помедлив немного, он продолжал как-то странно и непонятно: — Но дело, скорее всего, не в красоте. Ты молода, и я чувствую себя, когда бываю с тобой, тоже молодым. Будто мне лет двадцать, двадцать пять и будто не было тех многих лет и многих дел, которые… о которых… В общем, я чувствую себя легко и свободно, как тогда, в те, молодые, годы… А впереди жизнь — легкая и чистая, не такая, какую я прожил. Совсем-совсем другая… — Не такая, другая… Ничего не понять. — Да, и я ничего не могу объяснить более вразумительно. — Разве у вас была неинтересная жизнь? Я знаю — вы партизанили вместе с Кружилиным, а потом врагов Советской власти выслеживали и ловили. И сейчас… — Прошу тебя, не надо об этом. Никогда не надо — слышишь? — Он произнес эти слова торопливо, как-то глухо выкрикнув их. И Вера испугалась его голоса и его слов. Однако постепенно Алейников начал меняться. Нет, он по-прежнему приходил на свидания радостный и приветливый, но все чаще делался вдруг без причины задумчивым, замкнутым, все чаще Вера ловила на себе его изучающий какой-то взгляд. Он не волновался, не загорался уже, как прежде, когда она целовала его, отвечал вроде на ее ласки нехотя, губы его были вялыми, холодноватыми. — Что это с вами? — тревожно спрашивала его теперь Вера. — Так… Устал очень на работе сегодня, — отвечал он и пробовал улыбнуться. Но она-то, Вера, отлично видела, что улыбка эта вымученная, что дело не в усталости, кажется. «Опоздала, упустила момент! Переиграла! — тревожно стучало у нее в голове. — Ну, не-ет, погоди…» От ее прежней холодноватости и задумчивости не осталось и следа. На каждое свидание она прибегала теперь взволнованная и, не говоря ни слова, бросалась сначала ему на шею, целовала его куда попало — в губы, и в шрам на левой щеке, и в лохматые брови — и только потом, откинув голову, рассматривала его лицо несколько мгновений и пряталась у него на груди, глухо говоря: — Наконец-то… Я еле вытерпела, еле дождалась… — Я тоже очень рад, Вера. Слова его были ровными, спокойными, и Вера, дыша ему в грудь, с досады кусала губы своими острыми зубами. Однажды после таких слов она разрыдалась прямо у него на груди. — Ну, этого не надо, Вера, не надо, — попросил он, поглаживая ее плечо. — Ты тоже рад, рад?! — выкрикнула она, поднимая заплаканное лицо, впервые назвав его на «ты». — Неправда, неправда! Что ты гладишь меня по плечу, как… как отец дочку, как даже старик внучку… А-а, морщишься?! Да, как старик, старик!.. А я, глупая… Смотри, слушай, слушай… Она схватила его руку, прижала к своей груди. Там, под тугой девичьей грудью, сильно, частыми и гулкими толчками билось сердце. — Да, я знаю, Вера… — проговорил Алейников и чуть шевельнул пальцами, пытаясь высвободить руку. Она поняла его движение, отшвырнула его ладонь, еще сильнее зарыдала. — Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь! — И вдруг, опровергая сама же себя, закричала: — Ты знаешь, что закружил мне глупую голову, знаешь, что я влюбилась, как последняя дурочка… Ты знаешь, что я согласна, согласна… И — молчишь, не спрашиваешь больше моего согласия. Ты ждешь, чтобы я сама сказала, да? Ну вот, я говорю, я говорю… В тот вечер они встретились на берегу Громотухи, недалеко от того места, где несколько месяцев назад Семен с ребятишками удил рыбу. Когда она выкрикнула последние слова, Алейников подошел к самой воде, помочил руки, будто вымыл их после прикосновения к ее телу, сел на плоский камень. — Иди ко мне. Она подошла. Он поцеловал ее в голову. Она притихла, прижавшись к нему. — Конечно, Вера, я все знаю, все вижу. Я счастлив, наверное, что ты… полюбила меня. — Почему — наверное, почему — наверное? — не спросила, а простонала она. — Значит, ты… ты… — Нет, я по-прежнему люблю тебя. Но я… как бы тебе это сказать, чтобы ты поняла? Я, кажется, только сейчас начал понимать, начал соображать во всей полноте… во всей ясности, в каком я положении очутился… А может быть, и не во всей еще полноте. Я должен маленько, еще маленько подумать, все это оценить, все понять до конца… Понимаешь? — Так мы поженимся или нет? — спросила она напрямик. Губы ее дрогнули, получилось у нее это жалобно и обиженно. «Хорошо получилось», — отметила она. — Конечно, конечно, Вера, — поспешно сказал он. И из-за этой поспешности она заключила, что именно сейчас-то до их женитьбы неизмеримо дальше, чем в тот день, когда он пришел свататься. С тоской и тупым бешенством глядела она на холодные лунные блики, сверкавшие на воде. Эти блики напоминали ей тускло блестевшие ночами никелированные шарики на спинке ее кровати. — Прости меня, Вера. Я думаю, все будет хорошо. — Ты думаешь!.. Ты прикидываешь! — взорвалась Вера, оттолкнув его от себя. — Ты… ты так себя ведешь со мной, будто я… будто ты корову выбираешь, а не жену! — Да, да, я запутался. И тебя запутал. — Ну что, ну что тут запутанного-то? — все еще плача, опустилась она перед ним на корточки, мокрыми, виновато-преданными глазами смотрела на него снизу. — Ты же любишь меня? Ну, скажи… — Да, люблю… к сожалению. — И я люблю! Так в чем же дело? О чем сожалеть? Это я должна сожалеть, может быть. Потому что… потому что… ты — старше меня. Но какое кому до этого дело? Я-то — люблю… На меня все в райкоме уже смотрят знаешь как? Знают ведь уже все. А мне наплевать. — Да, знают. У меня даже Кружилин спрашивал… — У меня не спрашивают. Пытались — я им так отрезала! Прикусили языки. Ну, Яков Николаевич… Яков… Яша… — Он вздрогнул дважды при этих словах, привлек ее к себе. — Я, видимо, действительно смешон, Вера. Сперва сватался, а теперь… Ты правильно меня стыдишь… — Я не стыжу… — Я поговорю с матерью. И поженимся. Я ведь с матерью живу. Она у меня старенькая-старенькая и добрая. Он прижимал ее к груди, и она брезгливо думала: «Еще с бабушкой, если она у тебя живая, посоветуйся…» Несмотря на то что он сказал: «И поженимся», Вера не обрадовалась, она боялась — это минутное. И опять подумала о Семене: «Надо время от времени видеться с ним хотя бы». Но Семен вел теперь себя как-то совсем странно. Случайно сталкиваясь с ней, он только махал рукой да бросал на ходу: «Привет, привет, Верка…» Ей никак не удавалось остановить даже его, не то что поговорить. И поэтому, когда Колька принес потрясающую новость о побеге Андрейки, побежала на станцию… Потом она долго сидела на грязном железнодорожном диване, слушая, как в ушах звенят и звенят Семеновы слова: «Я не люблю тебя, Вера… И ты не любишь… Ты… никогда никого не сможешь полюбить. Ни меня, ни Алейникова, никого…» Звон этих слов был неприятен, было такое чувство, точно ее колотили по лбу чем-то тяжелым и холодным. Она растерялась, в глубине души понимая, что Семена потеряла, а приберет ли к рукам Алейникова, еще неизвестно. Встала с дивана и уныло побрела домой. На другое утро ее огорошила мать: — Отец-то тоже на войну… убежал? — Чего? — не поняла Вера. — Как это убежал? — А как Андрейка… — И мать беззвучно заплакала, опустившись на не убранную еще кровать. А выплакавшись, сказала: — Только ты никому, слышишь, никому не говори. В МТС я сообщила, что он заболел. Он сам напишет вскорости кому надо, чтоб не подумали чего. Известия об отце пришли недели через три. Вечер был холодный, дул пронизывающий ветер. Алейников и Вера стояли под той же начисто облетевшей уже березкой, росшей у кромки Громотушкиных кустов, где состоялось их первое свидание. Вера прижималась спиной к жиденькому еще стволику, куталась в теплую шаль. Алейников был в толстом суконном пальто, в сапогах и в шапке. Он стоял рядом и молчал. За эти три недели они увиделись первый раз. На все ее звонки и просьбы о свидании Алейников отговаривался делами, потом уехал в область, вчера ночью вернулся, и сегодня Вера позвонила и расплакалась: — Как хотите, а нам надо поговорить. Окончательно. — Хорошо, — вздохнул Алейников на другом конце провода. Да, сегодня Вера решила поговорить окончательно, потому что положение становилось все более угрожающим — вот уже Алейников начал избегать ее. В поредевших Громотушкиных кустах угрюмо шумел ветер. Голые ветви березки, под которой они стояли, мотались из стороны в сторону, тонкий стволик вздрагивал и тихонько скрипел. — Холодно. Я прямо вся продрогла, — сказала Вера, расстегнула его пальто, спрятала исхлестанное ветром лицо у него на груди. Алейников прикрыл ее полами от ветра, обнял за плечи, поцеловал в голову сквозь шаль и неожиданно спросил: — А что с твоим отцом, Вера? — С отцом? — Помня слова матери, она не знала, что ответить. — Он… он на фронт уехал. — Я знаю. Странно он уехал как-то. По-детски. Сегодня директор МТС мне звонил… «Мы считали, что тракторист Инютин болеет, дома лежит, а он уже на фронте воюет». — На фронте? Он уже на фронте? — Да, письмо от него пришло. — Надо матери сказать… Она эти две недели какая-то сама не своя. Как отец убежал, она все плачет. — Почему он убежал? — Не знаю, — со вздохом ответила Вера. — Он всегда был чужой для меня. Мать говорит — он хороший. А я — не знаю… У них с матерью жизнь какая-то… не как у других, непонятная. — Не любят, что ли, друг друга? — Не поймешь их. Мать у меня… — Вера хотела рассказать то немногое, что знала об отношениях родителей, но подумала, что это долго, сложно да и ни к чему. — В общем — не могу я ничего понять у них. Пойдем домой, что ли? — Да, пошли. Противная погода. До села они дошли, почти не разговаривая. Когда Вера свернула на ту улицу, где жил Алейников, он хотел вроде что-то сказать, однако она опередила его: — Ладно, сегодня я провожу тебя, устал ты сегодня. Остановились возле высокого штакетника, которым был обнесен кирпичный особнячок Алейникова. — Может, в гости пригласите? — произнесла она, чувствуя, что набивается грубо и неумело. — А то меня насквозь продуло, хоть погреюсь. — Конечно, я и сам подумал… Надо нам поговорить спокойно и обо всем. Проходи. Только мамаша спит уже, мы ее тревожить не будем. — Он загремел ключами. Комната, куда ввел ее Алейников, была маленькой, тесной, ни ковров, ни люстры, как она себе почему-то представляла. Правда, на полу лежала ковровая дорожка, но старая, облезлая. Посредине стоял квадратный стол, застланный светло-голубой скатертью, у стены — другой, письменный, и клеенчатый диван, как две капли воды похожий на тот, что стоит в кабинете у Кружилина. Впритык к дивану — шкаф, обыкновенный, простенький шкаф — даже кустарной работы. Войдя, Вера растерянно остановилась у порога, поглядела на свисавшую с потолка одинокую лампочку под стеклянным матовым абажурчиком, на стол, застланный дешевенькой и тоже не новой скатеркой, на эту вышарканную дорожку, на облезлый диван, на голые, чисто выбеленные стены — и в груди у нее что-то оборвалось, свернулось, съежилось и тупо заныло, а на глазах даже чуть не проступили слезы, она почувствовала себя ребенком, который долго ждал конфетку в яркой бумажке, и вот ему конфетку эту протянули, он жадно схватил ее и обомлел — в бумажке ничего не было. — Раздевайся, Вера, — сказал Алейников. — Извини, у меня не очень уютно, наверно. Я-то привык. Алейников расстегнул на ней пальто, она позволила снять его с себя вместе с шалью. — Посиди, Вера. Я чайку приготовлю… Он ушел на кухню, она села на диван, плотно сжав обтянутые шелковыми чулками колени, опять оглядела дешевенькую, неприглядную обстановку. Может, этот стол под скатертью хоть настоящий, полированный? Она встала, приподняла скатерть. Нет, стол был простенький, покрашенный желтоватой краской. Покусав губы, Вера вышла на кухню. Алейников щипцами колол сахар в синюю стеклянную сахарницу. При ее появлении он улыбнулся, показал глазами на филенчатую дверь, сказал шепотом: — Мама уснула наконец сегодня, она две ночи не спала, ее ревматизм замучил… Ты посиди там, я все сам сделаю. Вера и не думала ему помогать. Она просто хотела взглянуть на кухню. Но ничего там радостного не увидела — обыкновенный промкомбинатовский кухонный столик, застланный клеенкой, в углу — громоздкий посудный шкаф из простого дерева. За стеклами шкафа поблескивало несколько дешевеньких фужеров и чайных чашек. На подоконнике стояли какие-то банки, склянки, коробки. Она вернулась в комнату, огляделась, ища двери в следующие комнаты. Но никаких дверей, кроме той, через которую они вошли, миновав темный коридорчик, не увидела, села опять на диван. Сердце ее гулко колотилось. «Дурак-то… боже, какой он дурак! — с тупой ненавистью думала она об Алейникове, о его лохматых бровях, о синем, сразу ставшем ей ненавистным шраме, который она когда-то целовала (вспомнив об этом, она поморщилась даже). — Жить этак… При таких-то возможностях…» Она опять сорвалась с места, подбежала к шкафу, дернула дверцы. В шкафу висела шинель Алейникова, несколько гимнастерок и брюк, зимнее пальто, правда с хорошим меховым воротником. На верхней полке аккуратной стопочкой были сложены чистые, тщательно отглаженные рубашки. И все. «Ну, ничего, ничего!» — зловеще пообещала она кому-то. Она прикрыла дверцы, еще, в который уже раз, оглядела более чем скромную обстановку. Теперь она заметила, что и занавески на двух окнах хотя и шелковые, но тоже старенькие, застиранные, и оконные рамы местами облупились, требовали покраски, и ножки гнутых стульев, стоявших вокруг стола, были обшарпанные, облезлые, и сиденья их залоснились… И, как пьяная, вернулась на диван. «Ничего, лишь бы все у нас получилось с тобой, а там…» Вошел Алейников, поставил на стол две чашки с блюдцами и эту синюю дурацкую сахарницу. — Сейчас и чай вскипит, — сказал он и, увидев Верины глаза, смутился, потер ладонью шрам. — Так вот и живу… — Что ж, обыкновенно живешь, — как можно равнодушнее произнесла она. Пожала плечами. — Правда, я представляла немного все иначе… — И тут же, испугавшись этих слов, добавила: — Но какое это имеет значение? — Когда… Я ведь был женат, ты знаешь… Когда жена ушла от меня, я отдал три комнаты одному нашему сотруднику. У него семья большая, а нам с матерью и этого хватает. — Конечно, зачем вам больше, — согласно кивнула Вера. — Дом мы перегородили капитальной стенкой и сделали еще один вход, с той стороны… Извини, кажется, чайник закипел. Через несколько минут они сидели за столом. Вера помешивала ложечкой в своей чашке, глотала обжигающую жидкость, прислушиваясь к порывам ветра за окном. — Вроде настоящая буря началась. — Пустяки, я провожу тебя, — успокоил ее Алейников. Она поморщилась не то от глуховатого скрипа деревьев за окном, не то от его слов и продолжала думать о своем. «Ничего, лишь бы получилось… И тот сотрудник с большой семьей выселится. Капитальную стенку эту разберем. И обстановка будет… И вообще узнают в Шантаре, что такое жена Якова Алейникова. Самого Алейникова! Все узнают, может быть, даже и Кружилин…»
|
|||
|