Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 6 страница



– Вы сами-то верите в то, что внушаете ему? Или так, утешаете?

– Я не утешитель, товарищ Королева, – строго, но без всякой неприязни ответил Пастухов. – Я комиссар. И в то, что говорю, верю. Я его сердце лечу. Вы камфарой лечите. А я словом. И его и себя.

– Себя?..

– Я ведь тоже с костылем хожу. И врачи еще не уверены, что… Словом, – закончил он, – идите отдыхать. И подумайте, как разыскать этого, ну, архитектора.

– Товарищ Пастухов, – сказала я, пользуясь тем, что на площадке темно и он не видит моего лица, – можно… личный вопрос?.. У вас есть семья? Ну, жена, дети?

– Дети? Нет, детей нет. А жена… есть. Очень хорошая женщина… Ждет меня…

– Тогда… вам легко… Помните, вы говорили, как хорошо, когда ждут.

– Конечно. Мне легко. Она меня и с костылем примет… Ну, идите. И еще раз прошу… ну, насчет того архитектора. Надо его срочно найти.

– Я постараюсь.

– Спасибо. А теперь идите, отдохните, погрейтесь… – совсем не по-военному сказал Пастухов и медленно пошел к двери.

А я пошла наверх, в сестринскую, сдала лекарства и поднялась в свою комнату.

Нащупала на тумбочке коробку спичек, зажгла коптилку и неожиданно увидела у печки дрова… Откуда они?

И вдруг я вспомнила слова Пастухова: «Отдохните, погрейтесь».

Значит… он? Думать о том, почему Пастухов это сделал и где взял несколько полешек, не было сил…

Какое счастье – смотреть в разгорающуюся печку и чувствовать, как идущее из открытой дверцы тепло согревает твое лицо!

«Счастье! – повторила я про себя и подумала: – Каким оно может быть разным. Огромным, как Победа, как прорыв блокады, и маленьким, как кусок хлеба, как огонек коптилки… Как все относительно в жизни!»

Неужели все это когда-нибудь забудется?.. Как он сказал, Пастухов? «Ну и пусть забудется! Героизм людей – вот что на должно забываться!»

Наверное, он прав…

Но героизм – это не только когда в атаку, герой не только тот, кто первым поднимается с винтовкой или с бутылкой зажигательной смеси в руках…

А если врага не видно? Если он невидимка, как голод, как холод, как дистрофия, как цинга?.. И если человек даже победу этого врага над собой хочет превратить в его поражение? Вот как Осьминин… «Смертию смерть поправ…»

Не знаю, почему мне пришли в голову эти слова. Не помню, где я их слышала, может быть в театре или в кино… Я никогда не вдумывалась в их смысл. А теперь они всплыли в памяти. Потому, наверное, что Осьминин старый, и манера говорить у него тоже какая-то старая, дореволюционная, и слова эти как-то вяжутся с его обликом…

Что это я о каких-то глупостях думаю! Ведь Андрей Григорьевич сознательно обрекает себя на гибель!.. К чему любые слова, когда умирает человек!.. Нужно срочно действовать! Надо пойти к Валицкому, во что бы то ни стало пойти! Ведь он друг Осьминина, они сверстники, и Федор Васильевич сумеет поговорить с ним так, как не могу, не умею я. Что для Осьминина мои слова! А Федор Васильевич сумеет! Я помню, как он сказал мне тогда, давно, когда я сидела в его кабинете: «Родная моя девочка… я знаю жизнь… поверьте мне, это пройдет. Кончится война, снова всюду зажгутся огни…» А я слушала и чувствовала, как оттаивает мое сердце…

Надо пойти к Федору Васильевичу. Заставить себя пойти. В конце концов, я могу сказать ему всего несколько слов: «Ваш друг, доктор Осьминин, при смерти. Вы можете ему помочь. Поживите с ним некоторое время…» И все. И никаких других разговоров, никаких воспоминаний. «Я спешу на работу. Мне надо идти. Вот адрес госпиталя. Или пойдемте вместе…»

Все это я говорила себе. Внушала. Но чувствовала, что не смогу пойти. Это выше моих сил. Тех, что у меня еще остались.

Я знала, их у меня было бы больше, если бы… если бы я кого-нибудь ждала. Пастухов прав. Война – это не только бой. Это – ожидание. Ожидание победы. Ожидание встречи…

Ему легче, этому Пастухову. Его ждет жена. Как это важно, нужно, необходимо знать, что тебя кто-то ждет, быть уверенным в этом, знать, что ждет и будет ждать, несмотря ни на что…

Как он сказал Сергушину? «Я колдун…» Какой он колдун! Просто хороший, добрый человек. Наверное, в душе мучается, что вынужден прозябать в нашем госпитале, вместо того чтобы быть на фронте. Как тогда Суровцев… Но выполняет свой долг. Комиссарский долг – поддерживать в людях силы, вселять в них уверенность…

Колдун!.. Если б он мог сделать так, чтобы и я кого-то ждала. И чтобы меня кто-то ждал. Ведь я одна, совсем одна… Человека, который любил меня, я сама оттолкнула. Оттолкнула ради труса, ничтожества… И даже не знаю, жив ли он сейчас…

Помоги же мне, колдун!

Я сидела на корточках у печки и смотрела на раскаленные угли. И мне казалось, что я гляжу в другой мир. Яркий, теплый, ласковый…

Вдруг я услышала, что кто-то зовет меня.

– Королева! Вера Королева! Королева, вы там, у себя?

«Ну, вот и все, – подумала я, – наверняка зовут в операционную».

Сняла перчатки, засунула их в карман ватника. Нащупала в кармане сложенный вчетверо листок бумаги, тот самый, на котором я писала под диктовку Осьминина. На какое-то мгновение мне захотелось бросить листок в печку. Чтобы ничего этого не было. Не существовало. Но тут же я сказала себе: «Не смей! Этим не поможешь». Открыла тумбочку, достала дневник и вложила в него листок, не разворачивая.

В этот момент дверь раскрылась. На пороге стояла та женщина, которая дежурила в сестринской, когда я в первый раз вернулась от Осьминина.

– Чего же вы не отвечаете? – недовольно спросила она, тяжело дыша.

– Извините, – виновато ответила я, – сейчас буду готова. В операционную?

– Да нет, – устало сказала она. – Тут к вам опять военный приходил.

– Суровцев? Тот, что записку оставлял?

– Другой. Майор.

– Какой майор?

– Звягинцев фамилия.

– Звягинцев?!

– Чего вы испугались-то так? Сказал, что придет завтра к двум. И чтобы вы обязательно ждали.

 

 

Я проснулась с мыслью о нем, об Алеше Звягинцеве.

Легла я очень поздно: меня все-таки вызвали в операционную, – почти в полночь привезли новую партию раненых. Среди них был молодой парень с ожогами первой степени. Редкий теперь случай – он пострадал не от обстрела, не во время пожара, а при аварии на производстве. У них там в цехе, на «Электросиле», прекратилась подача воды в котельную. Попытались наладить водоснабжение с помощью пожарных насосов, вручную. Вот тогда-то раскаленный пар и ударил в лицо парню.

Мы с ним провозились часа полтора, ожоги ужасные. Выживет ли?..

К себе я вернулась в третьем часу, легла не раздеваясь. А утром встала, причесалась перед зеркальцем, стоявшим у меня на тумбочке, – это единственная вещь, которую я захватила из дому, когда перешла на казарменное положение, – спустилась вниз, в умывальную, ополоснула лицо. В столовой выпила чаю без сахара, с заледенелым сухарем, который долго пришлось размачивать в желтоватой горячей воде. Зашла в сестринскую, справилась, как состояние того парня с ожогами. Потом явилась к главному хирургу и, отводя глаза, попросила, чтобы меня на час – с двух до трех – кто-нибудь подменил.

Дальше все пошло обычным, заведенным порядком. Я медленно, в сопровождении санитарки, двигавшей перед собой столик на колесах, на котором лежали металлические стерилизаторы, наборы ампул, таблеток и порошков, а также тетрадь с назначениями врачей, переходила из палаты в палату, в сотый, в тысячный раз спрашивая: «Как дела? Как самочувствие? Как прошла ночь?..» Но делала это сегодня как-то механически, думая только об одном – что скоро, очень скоро увижу Алешу. Поминутно поглядывала на часы и ловила себя на желании перевести стрелки вперед, поторопить время.

Подошли мы и к Сергушину.

– Как себя чувствуете? – осведомилась я.

– Где комиссар? Он мне нужен… очень нужен, – тихо проговорил Сергушин.

– Я еще не видела его сегодня. Увижу – обязательно передам, чтобы зашел.

Заглянула в тетрадь. Никаких записей против фамилии Сергушина не было.

– Вас уже смотрел врач?

– Смотрел, – слегка поморщившись, ответил Сергушин, – говорит, что все хорошо.

Лицо его было по-прежнему бледным, но не серым, как раньше, и губы не такие синие.

Я прослушала пульс. Он был хотя и медленным – пятьдесят два удара в минуту, но хорошего наполнения и ритмичный.

– Ну что ж, Сергушин, – сказала я, – дело идет на поправку. Спали хорошо?

– Сон видел, – ответил он и улыбнулся, кажется, впервые за все время. – Будто война кончилась. Мне раньше все сны про войну снились. Танк на меня прет, а у меня ничего – ни гранаты, ни бутылки… Или немец штык надо мной заносит, а я лежу, точно меня к земле тяжестью придавило… Штык вижу, рожу зверскую вижу, а шелохнуться не могу. Или вот на палубе стою, и вдруг грохот, мины…

– Почему на палубе? Разве вы моряк?

– Был моряком. А потом стал вроде морской пехоты. Гогланд-остров – слыхали? В Финском заливе. Оборону мы там держали. Из последних сил, можно сказать. А как зима наступила, вывезли нас. И бойцов и гражданских, которые оставались.

– Там вас и ранило?

– Не, – отрицательно мотнул головой Сергушин. – Это уже потом. Я в лыжном отряде был. Морской канал знаете? Мы там проруби свежие обнаружили. И следы от саней к Петергофу уходят. Поняли, нет? Это фрицы мины устанавливали, чтобы наши корабли подрывать. Там ведь ледоколы наши ходят, а за ними корабли. Ну, мы стали следить за фрицами. И подстерегли, когда они мины закладывали. Ну и в бой вступили. Тут меня и шарахнуло…

– Почему же вас не отправили в морской госпиталь?

– Кто знает, – пожал плечами Сергушин. – Наверно, раненых было много. Да какая разница. Я не об этом. Я про сон… Представляете, приснилось, будто нет войны. Кончилась… И я дома. В поле. Рожь колышется. Ветер… теплый такой… Солнце… А я иду тропинкой. На двух ногах иду. Иду и думаю: откуда же у меня вторая-то нога появилась? Так получается, что знаю – нет ноги, а иду на двух…

Он прикрыл глаза, помолчал немного. Потом вдруг приподнялся на локтях и требовательно сказал:

– Где комиссар?

– Он придет, Сергушин, обязательно! Я передам ему, – ответила я и почему-то спросила: – Нравится вам наш комиссар?

– Мне каша пшенная, в русской печи томленная, нравится. А комиссар не каша. Он… он тайну знает… Скажите, сестра, вы сердце видели?

– Сердце?

– Ну да. В натуре. Какое оно?

– Ну как объяснить. Вроде кулака большого. И все время сокращается. Вот так, – я несколько раз сжала и разжала кулак. – Кровь по сосудам гонит. Как насос.

– Как помпа, значит? – разочарованно проговорил Сергушин. Посмотрел на меня с сожалением и повторил: – Попросите комиссара, чтобы зашел.

И отвернулся к стене.

Закончив обход, я пошла искать Пастухова, но оказалось, что он уехал в политуправление и будет часам к двум.

Эти слова – «часам к двум» – вернули мои мысли к Алеше…

Без четверти два я оделась и вышла во двор. Подошла к воротам. В переулке, ведущем к проспекту Карла Маркса, было пустынно. Снег, снег. Сугробы почти до окон. Посреди улицы наезженная автомобильная колея, здесь проходили машины, доставлявшие в наш госпиталь раненых.

Я почему-то не сомневалась, что Алеша появится со стороны проспекта – придет или приедет на попутной.

Постояла несколько минут, взглянула на часы: без пяти два. И вдруг увидела в конце переулка военного в полушубке. Бросилась ему навстречу, но, подбежав, поняла, что это не Алеша… Встретила недоуменный взгляд и быстро отошла.

Снова вернулась к воротам, снова посмотрела на часы. Три минуты третьего…

«Нелепо предполагать, что он будет точно в назначенное время, – успокаивала я себя. – Ведь транспорт не работает».

Снегопад усилился. Теперь перед глазами была сплошная снежная пелена, и я поняла, что если буду бегать из одного конца переулка в другой, то легко могу разминуться с Алешей, пропустить его.

Прислонилась к железной изгороди. Где-то мерно стучал метроном. «Только бы не начался обстрел! – со страхом подумала я. – Тогда все движение прекратится…»

Услышала позвякивание цепей на колесах грузовика. Увязая в сугробах, вышла к дороге, но машина – груженная бензобаками полуторка – проехала не останавливаясь.

Я опять посмотрела на часы. Двенадцать минут третьего.

«Не придет, не придет! – стучало в мозгу. – Ведь он военный человек, мог получить какое-то задание, вчера предполагал одно, а сегодня случилось другое…»

Прошло еще минут десять. И вдруг я подумала о том, что Алексею наверняка и в голову не приходит, что я жду его с таким нетерпением! Вспомнила нашу встречу в лесу под Лугой, когда он лежал раненый, наше последнее прощание у проходной Кировского завода. У него нет оснований думать, что я сейчас так жду его… Хотел проведать, не застал… И все…

Снова послышалось позвякивание цепей еще неразличимой за метелью машины. Я сделала шаг в сторону, в снег, чтобы пропустить ее… Из окошка кабины высунулась чья-то голова в ушанке:

– Эй, дорогуша, тут госпиталь где-то должен быть!

– Здесь, здесь! – крикнула я в ответ.

Машина замедлила ход. Наверное, в кузове раненые.

Хлопнула дверца по другую сторону кабины. И вдруг я услышала:

– Вера! Веруня!..

Ко мне бежал Алексей…

– Алеша! Алеша! – повторяла я.

– Собирайся, едем! – проговорил он, едва только поздоровался.

– Но куда, я же в госпитале, Алеша, на работе…

– Отпросись! На три часа отпросись, мы опаздываем!

– Хорошо, сейчас я попробую, – ответила я, ничего не понимая, и побежала обратно в госпиталь.

Узнав, что главный хирург на операции, я помчалась наверх к Пастухову.

Он сидел за столом и что-то писал.

– Товарищ комиссар, очень прошу, – задыхаясь от быстрой ходьбы и волнения, проговорила я, – мне надо отлучиться… на три часа… очень надо!

Пастухов отложил ручку и внимательно посмотрел на пеня.

– Почему вы ко мне обращаетесь? Вами ведь доктора командуют…

– Я договорилась с главным хирургом, что с двух до трех могу быть свободна, в операционной меня подменили. Но сейчас выяснилось, что мне необходимо уйти… отлучиться на три часа. Не на час, а на три! А главный хирург на операции. Очень прошу, разрешите!

– Случилось что-нибудь? Дома, в семье?

– Нет у меня никакой семьи! Я же вам говорила… Ко мне человек приехал!.. Друг мой, старый друг, понимаете? С фронта приехал.

– Так, понятно, – кивнул Пастухов. Посмотрел на часы и как-то подчеркнуто официальна сказал: – Разрешаю увольнение… Пропуск на хождение в ночное время имеете?

– Имею.

– Можете быть свободной до двадцати четырех ноль-ноль.

– Так много не нужно. Мне на три часа!

– Я лучше вас знаю, на сколько. До двадцати четырех ноль-ноль, – повторил Пастухов. – Ну, чего же вы стоите? Кругом марш!

Последние слова он произнес, уже не скрывая улыбки.

– Спасибо, товарищ комиссар, спасибо! – выпалила я. Ужа у двери вспомнила: – Вас Сергушин просил зайти!

– Был уже у него. Ну, я же сказал: марш!

Я забежала к себе в комнату, чтобы захватить санитарную сумку. Носить ее с собой вошло в привычку. В сумке было все необходимое для оказания первой помощи. Кроме того, в ней лежала другая сумочка, маленькая, оставшаяся с довоенных времен, где хранились документы и продовольственные карточки…

Когда я выбежала на дорогу, то увидела, что машина все еще стоит, а Алеша ходит возле нее, поглядывая на часы.

– Садись в кабину! Опаздываем! – крикнул он мне и полез в кузов.

Я села в кабину, захлопнула дверцу, и машина тронулась.

Куда мы едем? Зачем? Я не успела перемолвиться с Алексеем ни единым словом…

– Скажите, – неуверенно спросила я у шофера, – а куда мы едем?

– Как куда? – удивленно посмотрел он на меня. – В эту самую… ну, Филармонию.

– Что?! – опешила я. – В какую Филармонию? Зачем?!

– Зачем туда люди ездят? – пожал плечами шофер. – Музыку слушать. Или концерт какой.

– Да вы что?! Какие сейчас могут быть концерты?!

И тут я вспомнила, что на последней странице «Ленинградской правды» видела объявления о спектаклях Театра оперетты и о концертах в Филармонии. Я-то читала в газете прежде всего сводки Информбюро и регулярно публикуемые сообщения горторготдела о продовольственных нормах. А в театральные объявления не вникала, они казались мне какими-то не сегодняшними, как бы по инерции печатающимися с тех времен, когда ежедневно половина четвертой страницы была посвящена репертуару театров и кино.

– Тут что-то не то, – пробормотала я и сказала уже решительно: – Остановите машину, я должна выяснить.

– Опоздаем! – ответил шофер. – Майор приказал: гони что есть силы, в три начало.

«Но это же нелепо, глупо! – в отчаянии думала я. – Вместо того чтобы побыть вдвоем, поговорить – ведь мы столько времени не виделись! – вместо этого идти в Филармонию… на концерт… когда кругом холод, голод, смерть!..»

И вдруг я поняла. Он сделал это для меня. Боялся, что мне не захочется оставаться с ним вдвоем. Боялся быть навязчивым…

…По-прежнему валил снег. Единственный «дворник» на ветровом стекле явно не справлялся со своей работой, и шофер то и дело, налегая грудью на руль, почти прижимался лицом к переднему стеклу, чтобы разглядеть дорогу.

Некоторое время мы ехали молча. Теперь машина мчалась по Литейному проспекту, приближаясь к центру города… Сквозь пелену снега проглядывали развалины домов, на белых тротуарах темнели уже полузанесенные снегом бесформенные, похожие на тюки предметы… Я знала, что это люди – люди! – мертвые, погибшие от голода… Но не ощущала ни ужаса, ни страха. Я уже привыкла к трупам на улицах. Погибшие от голода, замерзшие лежали там, где их застала смерть. Время от времени кто-то подбирал трупы. Но появлялись новые…

– Скажите, а где служит майор? – спросила я шофера и тут же подумала, что задала этот вопрос напрасно, потому что вряд ли получу ответ.

Но шофер ответил, и даже охотно:

– Как где служит? У нас.

– У вас? Где это у вас?

– На Кировском, где же еще?

Это было для меня полной неожиданностью. Я знала, что Алексей работал на Кировском, но ведь это было давно, потом он уехал на фронт… Значит, опять на заводе? Вместе с отцом?!

– Когда же Звягинцев прибыл на завод?

– Вот этого точно не скажу, – ответил шофер.

– Но все же? Вчера? Позавчера?

– Почему вчера? Я его уже дней десять на заводе встречаю.

«Десять дней! – мысленно воскликнула я. – Десять дней в Ленинграде и до сих пор не заходил, не давал о себе знать!»

Мне стало горько и обидно. Я не отдавала себе отчета в том, что еще совсем недавно сама редко вспоминала о Звягинцеве, что единственным человеком, которого я хотела видеть, был тот, другой, о ком сейчас я не могла думать без омерзения. Теперь мне казалось, что я всегда, всегда хотела видеть только его, Алешу…

Машина сделала резкий поворот и выехала на Невский.

Главная улица Ленинграда выглядела так же, как и остальные. По тропкам, протоптанным в снегу, люди тащили санки, на которых лежали спеленатые мертвецы или стояли ведра с водой. Раскачивались, едва не касаясь сугробов, оборванные троллейбусные провода…

Машина сделала еще один поворот и, проехав три десятка метров, остановилась.

– Ну, вот и музыка ваша, приехали! – сказал шофер.

Я распахнула дверцу кабины и спрыгнула в снег. Алексей перемахнул через борт кузова.

– Двигай, Кашинцев, спасибо тебе, – крикнул он шоферу.

– А как обратно-то добираться будете?

– Доберемся, двигай!

Звякнула закрываемая изнутри дверца. Машина тронулась…

Алексей посмотрел на часы.

– Скорее, Веруша, опаздываем, – озабоченно сказал он, – уже десять минут четвертого!

И за рукав полушубка потянул меня к входу в Филармонию.

Я успела лишь мельком заметить, что напротив, у гостиницы «Европейская», стоят в ряд несколько фургонов с красными крестами, и вспомнила, что в «Европейской», кажется, размещен один из морских госпиталей.

– Алеша, милый, да здравствуй же наконец! – сказала я, Когда мы вошли в вестибюль Филармонии.

– Опаздываем, Вера, опаздываем, пошли, – ответил он, быстро шагая вперед.

«Куда опаздываем? Зачем нам сюда идти?!» – опять подумала я.

До войны я много раз бывала в Филармонии. Вместе с подругами выстаивала в очереди за билетами. Перед концертами тщательно гладила платье, чистила туфли, – публика в Филармонии была одета по-особому строго и торжественно. Все здесь было какое-то особенное, даже билетеры были особенные – важные и в то же время доброжелательно-внимательные.

Сейчас в полутемном, освещенном коптилками вестибюле было пусто, сыро и холодно. На площадке широкой лестницы стояла билетерша в шубе, в старомодной шляпке, едва видневшейся из-под повязанного сверху платка, в перчатках.

Алексей протянул ей билеты, она надорвала их и что-то тихо сказала.

– Скорей, Веруня, – обернулся ко мне Алексей, – уже начинается!..

Мы быстро прошли по маленькому фойе. Когда-то здесь толпилась публика – перед началом концертов и в антрактах. Теперь в фойе было пусто, на стенах выделялись надписи со стрелками-указателями: «В бомбоубежище».

Алексей приоткрыл одну из дверей, ведущих в зал, и сделал мне знак рукой.

Я вошла и остановилась в изумлении.

Огромные хрустальные люстры сверкали. Да, да, горело электричество. Правда, неярко, в половину или в четверть накала, но и это было чудом.

Еще больше меня поразило, что зал полон. Люди сидели в шубах, в ватниках. Было много военных.

– Идем, сейчас начнется! – прошептал Алексей.

На эстраде музыканты уже настраивали инструменты. Перед оркестром на тонком, высоком стержне был установлен микрофон.

Алексей взглянул на билеты и двинулся по проходу к передним рядам. Я едва успевала за ним.

Как назло, наши места оказались в дальнем конце ряда – пришлось пробираться туда, и люди недовольно, осуждающе глядели на нас, точно делая молчаливый выговор за опоздание.

Только мы успели сесть, как на эстраду вышел человек в ватнике и в валенках и тихим, простуженным голосом сказал:

– Товарищи! Объявленный сегодня в программе дирижер Элиасберг дирижировать оркестром не сможет. Он болен. – Сделал паузу и уже громко объявил: – Людвиг ван Бетховен. Девятая симфония. Дирижер – Миклашевский.

Оркестранты, тоже в ватниках, в валенках, ничем не отличались от людей, сидевших в зале. К удивлению своему, я заметила, что все музыканты в перчатках. «Как же они смогут играть?» – недоуменно подумала я.

– Ты слышала Девятую симфонию? – тихо спросил Алексей.

– Да, конечно, – кивнула я, – слышала, и не раз.

Промелькнула мысль, что «Ода к радости», которой заканчивается симфония, как-то неуместна в сегодняшнем Ленинграде – ведь на улицах валяются закоченевшие трупы…

Из-за кулис появился дирижер. Я не верила своим глазам: Миклашевский был во фраке!.. Это походило на видение из прошлого…

Раздались аплодисменты. Они были негромкими, приглушенными, потому что люди хлопали, не снимая варежек и перчаток. Только сейчас я почувствовала, что в зале очень холодно, пожалуй, холоднее, чем на улице.

Дирижер взмахнул своей палочкой. Скрипачи подняли смычки. И тогда я разглядела, что перчатки у музыкантов на пальцах обрезаны…

Руки дирижера взметнулись и на какое-то мгновение застыли в воздухе, как будто человек во фраке решил остановить движение времени. Потом он сделал плавный, едва заметный жест, и раздались звуки скрипок…

Я никогда не любила читать объяснения музыковедов, пытающихся толковать смысл музыки, переводить ее на язык слов. Слушая музыку, я всегда попадала под власть собственного воображения…

Сейчас мне казалось, что тихие, робкие эти звуки с трудом прорываются из какой-то мрачной бездны…

Мелодия крепла, зазвучали трубы, но тут же замолкли, и снова скрипки остались одни…

Но вот опять блеснула медь труб, включились валторны и гобои. Они точно ободряли скрипки, что-то внушали им, чего-то требовали резкими, отрывистыми голосами. И наконец умолкли…

А скрипки все продолжали звучать… К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр…

…Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно…

Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра – скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло…

И снова заговорили струны – короткими, легкими, но отчетливыми фразами…

Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь.

Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства…

Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно…

Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо:

– Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?..

– Нет, нет, – боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, – мне хорошо, мне очень хорошо!..

И вдруг снова услышала грозный рокот литавр… Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое… Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы…

Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея:

– Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся!

Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло…

Оркестр еще минуту-другую продолжал играть – рокотали литавры, бил барабан…

Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла.

Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов:

– Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу…

А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады:

– Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище!

– Ну, вот и послушали музыку!.. – огорченно проговорил Алексей. – Пойдем, Вера…

Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику – свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью.

Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность…

Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе:

– Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет!

Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной.

Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, – видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек.

Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья.

– Ну, здравствуй, Веруня, – вдруг сказал он.

При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо… Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче.

– Ты все это время был на фронте? – спросила я.

– Да. По ту сторону кольца.

– А что ты делаешь на заводе?

– Помогаю укреплять обороноспособность, – подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он.

– Как папа?

– Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь?

– Как все.

Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем… А сейчас разговор не клеился.

– А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? – спросила я.

– А-а! – оживился Алексей. – Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой – на оборонном строительстве… Мне Иван Максимович и дал десяток билетов – премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, – впрочем, смеяться они уже давно разучились, – словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы… Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: «Тогда сам иди»… Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, – добавил Алеша, как бы оправдываясь. – Тебе понравилось?

– Да, очень… жаль, что не дали дослушать.

– У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел.

– А разве концерты… транслируются в эфир?

– Конечно! Ты же видела микрофон.

– Но выходит, что и немцы могут слушать?!

– Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив!

– Наверное, им кажется странным… – задумчиво сказала я, – ведь Бетховен… он… немец был!

– Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.