|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 4 страницаТрижды Данвиц ловил себя на том, что хочет поднять руку, остановить Грюнвальда, и трижды внутренний голос приказывал ему: «Не смей!», а рука точно наливалась свинцом. Окончив чтение, Грюнвальд внимательно посмотрел на Данвица, затем перевел взгляд на неподвижно сидевшего с опущенной головой Крюгера. Оба они молчали. Какой-то новый голос беззвучно кричал Данвицу: «Почему ты молчишь, почему?! Почему не заявишь, что разговор не носил того характера, который он приобрел в записи, что ты не произносил тех слов, которые приписаны здесь тебе?!» Но тот, первый голос шептал: «Но Крюгер действительно говорил все это. Говорил! И разве в самолете на пути из Пскова в „Вольфшанце“ ты не думал о том, что в ставку фюрера наверняка проникли трусы, что в окружении фюрера находятся люди, не заслуживающие его высокого доверия! И разве, вспоминая о разговоре с Крюгером, ты не возмущался его советом удрать с фронта, его фамильярным, пренебрежительным тоном, каким он говорил о вещах, священных для каждого настоящего национал-социалиста?! Так что же меняется от того, что ты лишь думал обо всем этом, думал, а не высказывал вслух? Ведь это были твои, твои собственные мысли! Значит, ты уже тогда обвинял этого Крюгера…» – Насколько я понимаю, – раздался голос Грюнвальда, – оберст-лейтенант Данвиц подтверждает правильность сделанной записи, а бывший полковник Крюгер не может ничего возразить. Так, Крюгер? Крюгер молчал, не поднимая головы. – В равной степени, – продолжал Грюнвальд, – вы, Крюгер, не отрицаете, что аналогичные разговоры вели с Данвицем и в буфете во время совещания в Орше. Так? Грюнвальд обращался теперь только к Крюгеру, точно Данвица вообще не было здесь. Крюгер поднял голову. Грюнвальд тотчас же повернул абажур лампы и направил свет ему в лицо. Данвица поразили глаза Крюгера. То ли в них отражался свет лампы, то ли почему-то еще, но его глаза показались Данвицу кровавыми ранами. А Крюгер повернулся к Данвицу, губы его раскрылись, и он чужим, незнакомым голосом, так, будто горло его сжимало железное кольцо, тихо проговорил: – Фер-флю-хте ю…д… Он не договорил. Стоявший рядом эсэсовец с размаху наложил свою огромную ладонь на рот Крюгеру. Данвиц оскорбленно пожал плечами: «ферфлюхтер юде» – «проклятый жид» – более унизительной клички в национал-социалистской Германии не существовало. – Увести! – приказал Грюнвальд. Эсэсовец, не снимая ладони со рта Крюгера, другой рукой схватил его за воротник мундира, поднял на ноги и повел к двери. – Вы молодец, оберст-лейтенант! – сказал Грюнвальд торжественно, когда они остались одни, и захлопнул папку. – Чем скорее мы очистим нашу армию от подобных типов, тем скорее остановим наступление русских! – Значит… – растерянно проговорил Данвиц, – там, в бильярдной, были установлены микрофоны! – Ну, разумеется! – ответил Грюнвальд. – Нигде так не развязываются языки людей, как после хорошей выпивки, в бильярдной… – Но там, в Орше… в буфете… Кроме нас там были десятки людей! – Но в их числе находился верный офицер фюрера оберст-лейтенант Арним Данвиц! Тот самый, который помог нам разоблачить этого негодяя! И вдруг Данвиц понял все. Вспомнил, что сам, по собственной инициативе, назвал имя Крюгера в разговоре с Гиммлером. И снова упомянул о нем, докладывая по возвращении из Орши о том, что по поводу целесообразности нового наступления на Москву высказывались разные точки зрения… Сомнений не оставалось. Именно он отдал Крюгера в руки гестапо. И еще понял Данвиц, что пути к отступлению у него нет, что, защищая Крюгера, пытаясь доказать, что сухая запись не передает интонаций, с которыми тот говорил, и этим искажает смысл сказанного, он только скомпрометирует себя… – Я могу идти? – устало и безразлично спросил он. – Да, конечно, Арним, – уже неофициально, дружески ответил Грюнвальд. – И полагаю, что больше задерживать в ставке тебя не будут. Последние слова он произнес особенно весомо. – Завидую тебе, – сказал Грюнвальд, подходя к Данвицу и кладя руку ему на плечо, – ты будешь иметь возможность убивать открытых врагов. Наша задача сложней… Ну, прощай! – Послушай, Грюнвальд, – неожиданно для самого себя спросил Данвиц, – почему он… почему он назвал меня жидом? – Жидом? – недоуменно переспросил Грюнвальд. – Почему жидом? Он хотел сказать: «Иуда». Вот мерзавец! – Грюнвальд громко, заразительно, но с какой-то затаенной издевкой рассмеялся. И Данвиц понял, что Грюнвальд прав. Крюгер хотел сказать не «юде», а «юдаас» – Иуда, ему просто не дали договорить…
Спустя два дня Данвица вызвал Шмундт. Он поздравил Данвица с производством в полковники и поручил встретить на аэродроме прилетающего на следующий день Гудериана. При этом добавил, что у генерала явно не выдержали под Москвой нервы, что он, Шмундт, очень обеспокоен тем, что это может сказаться на беседе Гудериана с фюрером, и как бы между прочим попросил Данвица сообщить, в каком состоянии духа находится генерал. «Ничего я тебе не скажу! – зло подумал Данвиц, выходя из кабинета Шмундта. – Вы хотите сделать из меня шпиона, обыкновенного шпиона. Но я солдат! Преданный фюреру солдат. Преданный именно ему, а не вам, штабным блюдолизам!» …Проводив Гудериана в гостиницу, Данвиц позвонил Шмундту и сухо доложил, что в пути с аэродрома в «Вольфшанце» Гудериан не произнес ни слова.
Первым, кого увидел Гудериан, войдя в кабинет Гитлера, был сам фюрер. – Здравствуйте, Гудериан, – сказал он, подходя к нему, но не протягивая генералу руки. Несколько секунд он сверлил Гудериана своими маленькими глазами-буравчиками, потом передернул плечами, повернулся и направился к столу, вокруг которого сидели Кейтель, Йодль, Шмундт и министр вооружений Тодт. Окинув взглядом присутствующих, Гудериан тотчас же отметил, что нет Браухича и Гальдера. Впрочем, Гальдер его сейчас не интересовал. А вот отсутствие Браухича Гудериана очень огорчило. Ведь тот был единственным «свидетелем защиты», который не только мог бы подтвердить, что, принимая решение об отступлении, участники рославльского совещания были единодушны, но и своим авторитетом командующего сухопутными войсками поддержать перед фюрером это решение. Гудериан почувствовал острую неприязнь к фельдмаршалу. Какие бы причины ни помешали ему присутствовать здесь, главной из них, несомненно, была трусость. «Сбежал! – подумал Гудериан. – Сбежал, как крыса с терпящего бедствие корабля, решил отсидеться в штабе какой-нибудь группы армий или отлежаться в постели, предоставив мне отдуваться в одиночку. Трус!..» – Докладывайте! – коротко приказал Гитлер, опускаясь в кресло за столом. Все сидели, а Гудериан так и остался стоять. Он не ожидал такого приема. Он был готов к трудному разговору. Но что Гитлер встретит его столь недружелюбно и даже враждебно, он не предполагал. Гудериан чувствовал, что его охватывает злоба. Он прилетел сюда с поля боя, из самого пекла, оттуда, где гибли солдаты, горели танки, и его, боевого генерала, встречают словно вызванного на допрос преступника! – Мой фюрер, – стараясь говорить твердо и уверенно, произнес он, – я прибыл сюда, чтобы доложить вам обстановку, сложившуюся в группе войск «Центр»… Он ничего не скрывал, не преуменьшал опасности, нависшей над сконцентрированными под Москвой войсками. Обрисовав общую ситуацию, перешел ко 2-й танковой армии. Сухо перечислил номера частей и соединений, подвергшихся внезапной атаке русских. Упомянув, что, согласно приказу фон Бока, принял на себя командование и 2-й полевой армией, лаконично описал то крайне тяжелое положение, в котором эта армия оказалась. То, что Гитлер ни разу не прервал его, несколько ободрило Гудериана. В голосе его зазвучали нотки категоричности и непререкаемой уверенности в своей правоте. – …Исходя из сложившейся обстановки, мой фюрер, – сказал он, – я принял единственно, по моему убеждению, правильное решение – отвести обе армии на позиции Шуша – Ока, где еще осенью были построены надежные укрепления, отвести для того, чтобы… – Не сметь! – вскрикнул Гитлер. – Но, мой фюрер, – запнувшись, проговорил Гудериан, – отступление уже начато! Как я только что доложил, правый фланг моей армии оказался под угрозой отсечения и уничтожения! Что же касается рубежа, то я с полной ответственностью утверждаю, что другого достаточно укрепленного плацдарма не существует. Ближе к теперешним позициям войскам негде закрепиться! Прошу вас, мой фюрер, разрешить мне продолжить отход. – Нет! – крикнул Гитлер, вскакивая. – Это – бегство! Да, да, да, это – бегство! Я никогда бы не поверил, что вы, Гудериан, можете предложить подобное! Он отшвырнул кресло и мелкими, шаркающими шажками забегал по кабинету. Кабинет был небольшим, добежав до стены, Гитлер натыкался на нее, точно слепой, и поворачивал обратно, чтобы проделать тот же путь к противоположной стене. Гудериан обвел растерянным взглядом присутствующих. Встретившись глазами с Шмундтом, посмотрел на него недоуменно. Значит, Шмундт ничего не сообщил фюреру, не подготовил его?! Шмундт отвел глаза. Гудериан перевел свой взгляд на Кейтеля, потом на Йодля, но и те явно не желали поддержать его. Фюрер продолжал молча бегать по кабинету. Гудериан машинально взглянул на портрет, висевший над столом. Этот в круглой позолоченной раме портрет короля Фридриха был хорошо знаком Гудериану – Гитлер возил его за собой повсюду. Фридрих смотрел с портрета надменно и вместе с тем снисходительно-насмешливо. И Гудериану показалось, что синие глаза короля направлены прямо на него. Собственно, Фридрих был единственным, кто не отводил сейчас глаз… – Я приказываю немедленно прекратить отступление! – выкрикнул Гитлер. – Мой фюрер, – сказал Гудериан, следуя взглядом за продолжавшим быстро семенить Гитлером, – я чувствую, что вы мне не верите. Я очень сожалею, что здесь нет командующего сухопутными войсками фельдмаршала фон Браухича, который… – Браухич больше не командует сухопутными войсками! – визгливо крикнул Гитлер. – Он больше вообще ничем не командует! Я выгнал его! Да, да, – все ближе подступая к растерянному Гудериану, продолжал выкрикивать Гитлер. – Он тряпка, безвольная тряпка! Со вчерашнего дня я сам принял непосредственное командование над моими войсками. И сухопутными, в воздушными, и морскими. Всеми! Я сам! И в качестве главнокомандующего вооруженными силами Германии я приказываю: немедленно прекратить отступление! Гудериан стоял ошеломленный. – Вы что, не слышите меня?! – брызжа слюной, кричал Гитлер. – Вы поняли мой приказ? Прекратить! – Но как, мой фюрер?! – вырвалось у Гудериана. – Как?! И это спрашиваете вы?! Врыться в землю, вгрызться в нее и стоять, стоять, чего бы это ни стоило! – Но, мой фюрер, это невозможно! – тихо произнес Гудериан. Он говорил тем тише, чем громче кричал Гитлер. – Земля промерзла на глубину не менее полутора метров, и там, где войска находятся сейчас, не удастся не только отрыть окопы, но и закрепить орудия! – Чепуха! – пренебрежительно махнул рукой Гитлер. – Не забывайте, что вы говорите с солдатом первой мировой войны! Во Фландрии мы в случае необходимости взрывали землю снарядами тяжелых гаубиц! – Это была другая война, мой фюрер, – чувствуя, что все его слова натыкаются на глухую стену непонимания, проговорил Гудериан. – Тогда наши дивизии занимали участки шириной не более четырех-шести километров, к тому же каждую дивизию поддерживали в обороне два или даже три дивизиона тяжелой артиллерии. И было достаточно боеприпасов… А у нас… Гудериан вдруг подумал о том, что Гитлер просто не представляет себе реальных условий, в которых приходится вести бои, и он, Гудериан, должен все ему объяснить и заставить его понять, признать факты. – Мои дивизии вынуждены держать фронты почти в пятьдесят километров, и в них осталось всего по три-четыре орудия и по полсотни снарядов на каждое! – продолжал Гудериан. – Поймите, мой фюрер, потери огромные! Имею ли я право использовать этот жалкий артиллерийский запас на то, чтобы взрывать снарядами землю? А земля, я повторяю, промерзла! Даже вбить колья для телефонных проводов стало проблемой. Нас губят морозы! Произнеся последнюю фразу, Гудериан понял, что именно на это и следует упирать. Ссылки на трудности в снабжения боеприпасами, на убыль в войсках вызывают у фюрера лишь раздражение, описание мощи русского контрнаступления – лишь ярость. Страшная русская зима, морозы – вот на что можно ссылаться, не боясь задеть его самолюбия! – Вы не представляете себе, мой фюрер, что такое зима в этой дикой стране! – воскликнул Гудериан. – Плевок мерзнет на лету! А ведь большинство солдат не имеет зимнего обмундирования! – Вы лжете, Гудериан! – взвизгнул Гитлер. – Я… я лгу?! – с трудом выговорил оскорбленный Гудериан. И тут только сообразил, что, упомянув о зимнем обмундировании, совершил непростительную ошибку. Он вспомнил, что еще в начале ноября читал в газетах о том, что в Берлине открылась выставка образцов зимней военной амуниции. На снимке был запечатлен Гитлер в сопровождении фон Браухича, показывающего фюреру экспонаты: шинели из толстого сукна, шерстяные шлемы и многое другое. Гудериан же своими словаки неосторожно разрушал одну из иллюзий, с которыми Гитлер не хотел расставаться. Однако отступать было поздно и некуда, и если кто-нибудь в должен был выглядеть в глазах фюрера лжецом, то Гудериан предпочитал, чтобы этим человеком оказался не он. – Я не лгу! – твердо и даже с вызовом проговорил Гудериан. – Я… – Нет, вы лжете, лжете! – с каким-то упоением повторял Гитлер. – Типпельскирх лично заверил меня, что зимнее обмундирование отправлено на фронт! – Возможно, что генерал-квартирмейстер сказал вам правду, мой фюрер, – умиротворяюще произнес Гудериан. – Очевидно, обмундирование действительно было отправлено. Но это не значит, что оно прибыло! В середине ноября я сам расследовал причины, по которым солдаты моей армии оказались не подготовленными к зиме. Выяснилось, что значительная часть обмундирования находится в Варшаве и не может быть доставлена из-за нехватки паровозов, из-за саботажа на железной дороге и других неполадок. Гитлер ничего не ответил и снова стал мелкими шажками ходить от одной стены к другой. Гудериан опять обвел взглядом генералов. Все они по-прежнему безучастно молчали. «Трусы, блюдолизы, придворная шваль!! – мысленно кричал Гудериан. – Ведь вы знаете, не можете не знать о положении на фронте, не можете не видеть, что фюрер дезориентирован, что он требует невозможного, так почему же вы сидите и молчите как истуканы?!» – Все равно, – как бы подводя итог разговору, сказал Гитлер, останавливаясь перед Гудерианом, – я требую прекратить отступление. Почему русские умеют стоять насмерть?! Может быть, вы хотите сказать, что солдат великой Германии менее способен на подвиг, чем русский большевик? Что на это можно было ответить? – Русских вообще, а большевиков тем более я ненавижу, мой фюрер. А мои солдаты не щадят жизни во имя Германии и своего фюрера, – с мрачной торжественностью произнес Гудериан. – Так почему же они отступают?! – потрясая кулаком в воздухе, воскликнул Гитлер. Гудериан молчал. Ему нечего было добавить к тому, что он уже сказал. – Мой приказ окончателен и бесповоротен, – внезапно, как это часто бывало, переходя от истерии к подчеркнутому спокойствию, раздельно проговорил Гитлер. – Отступление прекратить. Теперь, когда мои солдаты узнают, что я лично взял на себя командование войсками, они сами не отойдут ни на шаг. На мгновение Гудериан представил себе, что произойдет а его двумя армиями, если он вернется в войска с подобным приказом… – Мой фюрер, – решительно сказал он, – конечно, ваш приказ – закон. Но выполнить его – значит перейти к ведению позиционной войны на неподходящей для этого местности. Вспомните, на Западном фронте во время той, первой войны подобная ситуация повлекла за собой огромные потери в нашей армии. Теперь потери будут еще больше. Мы пожертвуем своими солдатами и техникой без всякого смысла. А если мы отойдем на укрепленную линию обороны, закрепимся там и переждем зиму, то встретим весну боеспособными, готовыми к новым, решающим победам. В ином случае потери в рядовом и офицерском составе окажутся невосполнимыми. Гитлер протянул руку к портрету Фридриха. – Спросите его, Гудериан, – с пафосом и будто не слыша генерала, произнес он, – спросите, хотели его гренадеры жить или жаждали смерти?.. Они хотели жить! Но король был прав, требуя, чтобы они пожертвовали собой. Я тоже считаю, что имею право требовать от немецкого солдата такой жертвы. – Мои солдаты доказали, что они готовы отдать жизнь во имя Германии и фюрера, – тихо сказал Гудериан. – Но что важнее для Германии и для вас, мой фюрер: чтобы весной вы имели армию, способную, несмотря ни на что, добиться конечной победы, или армию трупов? Наши госпитали и сейчас переполнены ранеными и обмороженными. Их страдания… – Я не хочу слушать о страданиях! Великие цели не достигаются без страданий! – Но если страдания безрезультатны?.. Ведь это факт, мой фюрер, что наше наступление на Москву провалилось! Секундой позже Гудериан понял, что ему не следовало произносить этих слов. Он мог настаивать на временном отступлении, убеждать в выгодах отхода на укрепленные позиции, проклинать русскую зиму, напоминать о необходимости сохранить армию для будущих весенних боев, произносить любые слова… Только не эти! Лицо фюрера побледнело, усики конвульсивно задергались. – Вы хотите сказать, что у меня и на этот раз украли победу?! – хриплым шепотом произнес он. – Сначала ее украл фон Лееб, а теперь фон Бок?! Воры! – взвизгнул он. – Все воры! Все, все! Не только слюнтяй Браухич, но и все вы!.. Гитлер обернулся к застывшим генералам. – Да, да, вы воры! – выкрикивал он. Подбежав к фельдмаршалу Кейтелю и каждым своим словом точно вдавливая его в спинку кресла, он продолжал кричать: – Вы начальник штаба вооруженных сил рейха! Вы видели, что фон Бок бездарен, что командующий сухопутными силами – тряпка, что во главе моих храбрых солдат стоят трусы, что в генеральный штаб проникли изменники и пораженцы, и молчали! Зачем вы носите пистолет, Кейтель?! Вам давно следовало бы произвести из него хотя бы единственный выстрел! Но вы трус! Вы никогда не застрелитесь! Трус и вор! Все вы, все вы трусы и воры! Сначала отдать с таким трудом захваченный Тихвин, отдать Ростов, а теперь отойти от Москвы! Отойти после того, как уже были видны кремлевские башни! Хорошо! Вы получите мой приказ, – оборачиваясь к Гудериану, снова неожиданно спокойным тоном зловеще закончил он. – Получите сегодня же! И выбежал из кабинета, громко хлопнув дверью. Долго длилось гробовое молчание. Наконец Тодт сказал: – Пройдемте ко мне, Гудериан. Я хочу вам показать образец печки, сконструированной моими инженерами. Вы могли бы наладить производство таких печек в своих ремонтных мастерских. Конструкция очень простая, и печка хорошо держит тепло. Я подарю вам образец. «Печка! – мысленно повторил Гудериан. – Это все, чего мне удалось здесь добиться…»
На другой день утром, когда Гудериан готовился к отъезду на аэродром, ему вручили копию телеграммы войскам группы армий «Центр». Она начиналась словами: «1. Фюрер отдал приказ: недопустимо никакое значительное отступление, так как оно приведет к полной потере тяжелого оружия и материальной части. Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на флангах в тыл наших войск. Только такой метод ведения боевых действий позволит выиграть время, которое необходимо, чтобы перебросить с родины и с запада подкрепления, о чем уже отдан приказ…» «Это все?» – со страхом и горечью подумал Гудериан. Но это было не все. Гудериан еще не знал о том, что Гитлер принял решение сместить не только Браухича, не только командующих группами армий «Север», «Центр» и «Юг» – фон Лееба, фон Бока и Рунштедта, но и самого его, Гудериана. Этого он еще не знал. Гудериан понимал одно: своим приказом Гитлер обрекает на верную смерть многие десятки тысяч немецких солдат.
Мне никогда не приходило в голову вести дневник. Я не могла понять, почему раньше, в старое, дореволюционное время, люди так любили вести дневники или, скажем, писать друг другу длинные письма. Уехал, допустим, человек в отпуск, ну, на в отпуск, а просто куда-то, в поместье свое, если был богатым, или по делам, в другой город. И оттуда пишет своим родным, или любимой женщине, или друзьям длинные-предлинные письма про все. Как доехал, как устроился, что видно из окна, чем торгуют в лавочке, кто к нему приходил, о чем говорили. Это писание было как бы непременной частью той, старой жизни. Может быть, потому, что тогда не было ни телеграфа, ни телефона? А я вот не люблю писать. Сидеть, когда столько дел, и писать мне кажется просто противоестественным. Поэтому, когда начальник госпиталя Осьминин, остановив меня в коридоре, неожиданно спросил, веду ли я дневник, я просто растерялась. – Какой дневник, Андрей Григорьевич? – переспросила я, полагая, что он имеет в виду книгу регистрации приема раненых. – Ну… самый обыкновенный, – ответил Осьминин. – Просто дневник. – Зачем? – с недоумением спросила я. Какие уж там дневники, когда валишься с ног от усталости, когда нет света, в палатах – коптилки, в операционной – большая керосиновая лампа, а пальцы плохо сгибаются от холода и, прежде чем сделать очередной укол, приходится отогревать руки над печкой?! – И о чем писать? – пожала я плечами. – Обо всем, – коротко ответил Осьминин. – И каждый день. – Да вы смеетесь, Андрей Григорьевич! Что я буду писать? «Сегодня был обстрел, потом привезли раненых, потом оперировали, потом снова был обстрел…»? Кому это интересно? – Это будет интересно… Потом. – Будущим поколениям? – усмехнулась я. – И будущим, – не желая замечать моей иронии, сказал Осьминин. – Но и современникам тоже. Тем, кто доживет до победы. – Ну, им-то все это известно! – Людям свойственно забывать пережитое, – задумчиво проговорил Осьминин. – Словом, поднимитесь ко мне. По лестнице Осьминин шел медленно, опираясь на перила, останавливаясь через каждые две-три ступеньки. В последние дни он очень ослаб. Работы было много, врачей не хватало. Волкова мобилизовали на Ладожскую трассу налаживать там медобслуживание, один из хирургов умер от голода – не выдержало больное сердце. Правда, с фронта к нам перебросили двух новых хирургов, но они никак не могли привыкнуть к питанию по тыловым нормам и с трудом выстаивали у операционного стола. Войдя в свой кабинет, Осьминин вытащил из ящика письменного стола какую-то тетрадь. – Вот, – сказал он, протягивая ее мне. – Держите. Это была обычная «общая» школьная тетрадь в клеенчатом переплете – совершенно чистая. Я растерянно держала ее в руках. Неужели начальник госпиталя всерьез полагает, что я буду вести дневник? – Значит, будете записывать каждый день. Хотя бы по нескольку строчек. «Ни дня без строчки», как говорил некий француз по имени Эмиль Золя. Учтите, – строго добавил он, – это приказ. – Можно идти? – спросила я, совершенно обескураженная. – Идите. «Придет же в голову такая блажь! – думала я, идя к себе в комнату. – Вести дневник! Ведь минуты свободной нет! Да и как все опишешь?!» Я вспомнила вчерашний день. После очередного обстрела к нам стали поступать раненые. Среди них была девушка. В оба глаза ей попали осколки стекла, да и все лицо было иссечено. Надо было срочно вызвать окулиста из морского госпиталя, а телефон не работал, – видно, где-то перебило кабель. За окулистом послали санитарку, а девушка все кричала от боли и руками за глаза хваталась. Мы ей ввели морфий, потом обработали раны, а чтобы глаза не трогала, пришлось ей руки полотенцем связать… Потом мальчика на стол положили, его ранило дома, – он был болен и лежал в постели, когда в дом угодил снаряд. Ранение бедра, и рана вся перьями забита… Привезли бойца, ранен в ногу, выше ранения – жгут, который еще в ПМП наложили. Кричал он страшно – жгут сдавил седалищный нерв. Наложили его давно, несколько часов назад, и, пока раненого транспортировали, никто не догадался жгут снять, а может быть, просто некому было это сделать. Упрекать медперсонал легко, а попробуй там усмотреть за всем – раненых много, и всех надо обработать, а потом рассортировать по госпиталям, отправить… Словом, с этим бойцом, Сергушин его фамилия, дело было плохо. Ему угрожала гангрена… И так до самого вечера – все новые, новые раненые. А вечером свободные от дежурства сестры и санитарки пошли за водой. В городе почти все носили воду из Невы или из Фонтанки, а нам повезло: у нас в районе водоразборная колонка каким-то чудом еще действовала. Но до нее тоже было километра два, а там – в очередь становиться, а потом ведра с водой обратно в госпиталь тащить… Принесли воду – и за дровами. Впрочем, какие это дрова!.. Увидим, где дом деревянный снарядом разбитый, – отдираем доски, бревна распиливаем… «Это, что ли, описывать? – с горечью подумала я. – Так ведь каждый день одно и то же!» Вспомнила детскую скороговорку: «Раз – дрова, два – дрова…» Вспомнила, что вчера, когда в госпиталь с водой возвращалась, объявление одно прочла. Их много сейчас на стенах, объявлений разных. Отдыхать по дороге приходилось часто, вот и читала… А это зачем-то сорвала и положила в карман. Вот оно… Я вытащила из кармана скомканную бумажку. На ней химическим карандашом было написано: «Обменяю 4,5 метра фланели и примус на кошку. Принести кошку по адресу: ул.„Правды“, 5, кв.10». Сама не знаю, зачем сорвала. Кошку, что ли, жалко стало? Да ведь известно, что и кошек и голубей всех давно поели… Это, что ли, объявление в дневник переписать?.. Но к чему? Вот если бы я на фронте была!.. Или уж как в настоящих дневниках, как раньше, – писать о самом личном. Но не могу же я писать о том, о чем пытаюсь забыть, не вспоминать… О том, как он – он! – требовал достать ему эту лживую справку… Я снова опустила глаза на объявление, которое держала в руках, и мне показалось, что на бумажке совсем другие строки… Как там было написано, в той листовке? «Женщина Ленинграда, к тебе обращается немецкое командование…» Я со злостью скомкала бумажку, как будто это была та проклятая листовка, и, войдя к себе, швырнула тетрадку в тумбочку. …Прошло несколько дней, и вдруг меня вызывает к себе комиссар. Он недавно у нас в госпитале. Прежний все писал рапорты, чтоб его отправили на фронт, и недели две назад добился своего. А через несколько дней прислали этого, нового. Фамилия его Пастухов. Ходит, опираясь на костыль, – получил ранение в ногу, лечился в армейском госпитале, а потом попал в резерв. К строевой службе он, конечно, не годен, по крайней мере в ближайшие три-четыре месяца, а там что еще покажет рентген, вот его к нам и прислали. На открытом партийном собрании он рассказал свою биографию. Я запомнила, что раньше он где-то музеем Ленина заведовал, потом участвовал в боях на Халхин-Голе, на теперешней войне с первых дней. Так вот, вызывает меня этот Пастухов и говорит, чтобы я взяла медикаменты и шла на квартиру к Осьминину. Только тут я вспомнила, что уже дней пять не видела нашего начальника. Спросила, какие брать медикаменты. Пастухов сказал, что Осьминин жалуется на сердце, а какие в этом случае лекарства берут, вам, мол, виднее. Я пошла в сестринскую, положила в чемоданчик шприц, пузырек с эфиром, ампулы камфары, строфантина – словом, все, что полагается при ослаблении сердечной деятельности, и уже собралась уходить, как заходит Пастухов и говорит: – Чуть не забыл. Приказано, чтобы тетрадь с собой взяли. Какую, начальник говорит, сами знаете. Я, разумеется, сразу поняла, что речь идет об этом несчастном дневнике, в который я до сих пор не записала ни слова… Осьминин жил один в маленьком флигелечке, метрах в двухстах от здания госпиталя. Я там была только раз – как-то ночью, во время моего дежурства, позвонили из Медсанупра и приказали срочно вызвать начальника. Запомнила, что живет он на втором этаже и что ведет туда узкая деревянная лестница. На лестнице была тьма кромешная, я ощупью поднялась и, уткнувшись в дверь, постучала. Ответили еле слышно. Я открыла дверь и перешагнула порог. Горела коптилка, и при свете ее я разглядела лежавшего в постели Осьминина. Поверх серого госпитального одеяла он был укрыт шинелью. – Что с вами, Андрей Григорьевич? – спросила я. – Со мной? Ничего. Немножко прихворнул. – Почему же вы не вызвали врача? – Я, между прочим, сам врач, – со слабой улыбкой ответил он, – и довольно опытный. Как там Сергушин? Я не сразу поняла, о ком это он. – Сергушин, – повторил Осьминин. – Тот, со жгутом. – Оперировали. Высокая ампутация. Началась гангрена, – тихо ответила я. – Проглядели! – с горечью произнес Осьминин. – Позор. Проглядели. – Но, Андрей Григорьевич, он пролежал со жгутом несколько часов! – Я знаю это не хуже вас, – прервал меня Осьминин. – Нужно было сразу сделать щадящую ампутацию. Это моя вина. Искалечили человека! А как больной из второй палаты, с ожогом лица?
|
|||
|