Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава XIV 3 страница



Директор "Казино" Ланге раздавал солдатам на каждое представление огромное число бесплатных билетов, и мне доставляло истинное наслаждение услужить бравым ребятам, указывать им места, разговаривать с ними, объяснять им непонятное. Много оригинальных замечаний наслушался я при таких случаях. Большинство солдат сроду не бывали в театре, понятия не имело о нем. Вестибюль и коридор были разубраны зеленью и флагами. Во время одного из антрактов я встретил здесь двух солдат. "Ну, все ли видели?" -- спрашиваю я их. "Как же! Уж так-то хорошо тут!" -- "Ну, а представление там глядели?" "Разве еще что есть?" -- изумились они. Они себе все расхаживали по коридорам, любуясь газовыми рожками, флагами и движением народа вверх и вниз по лестницам!

В дни этих торжеств пришлось мне принимать участие и еще в одном торжестве, частном, носившем чисто семейный характер. Два года тому назад Коллин вышел в отставку в чине тайного советника, а в этом, 1851 году 18 февраля мы и отпраздновали его юбилей.

С этими же днями торжеств, когда всюду раздавались песни и веселая пальба, связано у меня воспоминание о двух тяжелых утратах: я в одну неделю схоронил Эмму Гартман и Эрстеда!

Эмма Гартман была в полном смысле слова редкой женщиной: богато одаренная натура, жизнерадостная, остроумная, простая и прямая, с детски ясной душой и миросозерцанием, не затемненным никаким облачком. Все в ней было в гармонии. Вот кто мог заставить звучать во мне все струны ума и сердца! Немудрено, что я льнул к ней, как растение к солнцу. Нельзя высказать, передать словами, какой неистощимый источник радости, веселости и искренности представляла ее душа. Глубокой истиной звучали слова, сказанные над ее гробом пастором и поэтом Бойе: "Сердце ее было храмом Божиим, переполненным любовью, и она щедро делилась ей не только с близкими ей лицами, но и с многими посторонними, включая сюда бедных, немощных и скорбящих, каких только знала!" Истиной звучали и слова, сказанные у могилы: "Ясные, радостные мысли и чувства жили в ее душе, и она охотно выпускала их на волю, как крылатых пташек, наполнявших дом пением и веселым щебетанием! И в доме ее воцарялась в такие минуты весна!" Да, да! Эти пташки щебетали и наполняли радостью сердца всех окружающих. В ее устах, казалось, облагораживались самой слова. Она могла говорить обо всем, как ребенок, и о чем бы она ни говорила, слышно было, что слова ее идут от чистого сердца. Она любила пошутить, так и сыпала остротами, но приходила в комический ужас при одной мысли, что подобные шутки могут сделаться достоянием читателей или, что еще хуже -- строгих слушателей, раздаваясь со сцены. Она могла угощать такими шутками с утра до вечера, а я взял да вложил подобные в уста Царя духов и Греты в "Дороже жемчуга и злата". Она, впрочем, ходила смотреть эту пьесу, также, как и "Оле-Закрой глазки", но совсем по особой причине. Однажды в жестокую вьюгу вернулись из школы, находившейся далеко, в Христаановой гавани, только два старших ее сына, младший же, совсем еще ребенок, как-то отстал от них, и мать была вне себя от страха. Как раз в эту минуту пришел я и, узнав в чем дело, сказал, что сейчас же пойду и разыщу пропавшего. Она знала, что я был не совсем здоров да и вообще не охотник бегать в такую даль, и мое желание помочь ей в беде (как будто я мог поступить иначе!) так ее тронуло, что она, как сама рассказывала мне потом, ходя в волнении взад и вперед по комнате, сказала себе: "Это просто бесподобно с его стороны! Надо мне пойти на его "Дороже жемчуга и злата" ! А если он приведет мне моего мальчика, так и быть -- пойду и на "Оле-Закрой глазки!" Да, да, уж пообещала, так пойду, хоть это и ужасно!" И она пошла на представления, много смеялась, а потом рассказывала о виденном куда забавнее, чем были сами пьесы. У нее было также большое музыкальное дарование, и много ее прекрасных композиций вышло в свет, но без ее имени. Никто также лучше нее не понимал и не ценил самого Гартмана, она предвидела его будущую славу и значение, которое он будет иметь за границей, и во время разговора об этом лицо ее, вообще такое веселое, подвижное, вдруг принимало серьезное, почти торжественное выражение. В одну из последних наших бесед, я помню, мы говорили о книге Эрстеда "Дух в природе" и о бессмертии. "Подумаешь, представишь себе это -- голова кружится; это почти не по силам нам людям! -- говорила она. -- Но я все-таки верю в бессмертие, надо верить в него!" И глаза ее загорелись, но в ту же минуту на губах заиграла улыбка и она принялась трунить над негодным человечеством, воображающим соединиться с Господом Богом!..

Но вот настало печальное утро! Гартман обнял меня и со слезами сказал: "Она умерла!"

И в самый час кончины матери внезапно захворал ее младший ребенок, дочка Мария. В сказке "Старый дом" я нарисовал ее -- это она-то, когда ей было два года, принималась плясать, как только бывало заслышит музыку или пение. В самый час кончины матери, склонилась, как подкошенная, и ее маленькая дочка, как будто мать попросила Бога: "Дай мне с собою одного ребенка, самого младшего, который не может обойтись без меня!" И Бог внял ее мольбе. Девочка умерла в тот же вечер, когда вынесли в церковь гроб ее матери, и через несколько дней рядом с большой могилой появилась маленькая. Один из венков, украшавших могилу матери, еще свежий и зеленый, казалось, тянулся к жданной гостье.

В гробу маленькая девочка смотрелась взрослой девушкой; никогда не видел я более живого изображения ангела! У меня навсегда запечатлелся в памяти один ответ ее, звучавший почти слишком не по-земному невинно. Ей было тогда всего три года, раз вечером ее позвали купаться, и я в шутку спросил ее: "А мне можно с тобой?" -- "Нет! -- ответила она. -- Теперь я маленькая, вот когда вырасту, тогда можно!"

Смерть не лишает человеческое лицо красоты, напротив, иногда даже возвышает ее, некрасиво лишь разложение тела. И никого не видел я в гробу красивее, благороднее Эммы Гартман: по лицу ее было разлито выражение какого-то неземного спокойствия, как будто душа ее стояла в эту минуту перед престолом Всевышнего. От рассыпанных вокруг нее цветов разливался чудный аромат. "Никогда в жизни не уязвила она ни одного человека, никогда не умаляла она в своих суждениях ничего достойного похвалы, никогда не позволяла клевете коснуться уважаемого имени. Она не взвешивала боязливо своих слов, не опасалась, что их могут перетолковать в дурном смысле люди, не отличающиеся ее откровенностью и чистосердечием!" И эти слова, сказанные у ее могилы, дышали истиной.

Через четыре дня я лишился и Эрстеда. Перенести еще и этот удар было мне почти не под силу. В этих двух умерших я терял бесконечно много. Эмма Гартман своей задушевной веселостью, жизнерадостностью, бодростью духа ободряла и подкрепляла мой дух, я искал ее общества, как цветок лучей солнца! А Эрстеда я знал почти с первых же моих шагов в Копенгагене, любил в течение стольких лет как одного из людей, принимавших самое близкое участие во всех моих горестях и радостях. В последнее время я то и дело переходил от Гартмана к Эрстеду, от Эрстеда к Гартману. Но у меня и в мыслях не было, что я так скоро лишусь того, кто был моей постоянной поддержкой, моим утешением в моей тяжелой борьбе с обстоятельствами и духовными невзгодами. Эрстед был еще так молод душою, так радостно-оживленно беседовал о предстоящем летнем отдыхе в отведенном ему городом помещении в Фредериксбергском саду. Год тому назад, осенью, праздновали его юбилей, и город отвел ему и его семье в пожизненное владение дом, в котором жил последние годы Эленшлегер. "Мы переедем туда, как только на деревьях появятся почки, и выглянет солнышко!" -- говорил он, но уже в первых числах марта слег в постель; мужество и бодрость духа, однако, не покидали его. Жена Гартмана умерла 6 марта. Сильно огорченный пришел я в этот день к Эрстеду и тут узнал, что и его смерть близка! У него было воспаление легких. "Он умрет!" -- твердил я про себя, а сам-то он думал, что ему лучше. "В воскресенье я встану!" -- сказал он. В воскресенье он предстал перед лицо Всевышнего!

Придя к нему в этот день, я застал его уже в агонии. Жена и дети окружали его постель; я присел в соседней комнате и дал волю слезам. В доме царила торжественная, святая тишина!

Похороны состоялись 18 марта. Я страдал и душевно, и физически и едва-едва протащился короткий путь от университета до церкви, на что понадобилось, впрочем, два часа, так медленно тянулось шествие. Речь говорил пастор Трюде, а не Мюнстер. "Его не просили!" -- оправдывали его некоторые. Как будто надо просить друга сказать слово над усопшим другом! Слезы так и душили меня, но я не мог плакать, и сердце мое готово было разорваться...

 

Глава XV

Страна отдыхала от войны под сенью мира; настала весна, и во мне проснулось чувство перелетной птицы. Меня манило отдохнуть душой на лоне природы, и я понесся к зеленым лесам, к дорогим друзьям в Христинелунд. Молодым моим хозяевам очень хотелось залучить к себе на крышу аиста, и они положили туда колесо, как основание для гнезда, но аист не являлся! "Подождите моего приезда! -- писал я им. -- Тогда и аист прилетит!" И в самом деле, утром в тот же самый день, когда согласно моему письму ждали меня, прилетела на крышу и чета аистов. Когда я въезжал во двор, работа по устройству гнезда была уже в полном разгаре. И тут же увидел я, как аист взлетел в воздух, а это по народным приметам означало, что я и сам скоро расправлю крылья. Полет мой в это лето не был, однако, особенно дальним. Дальше башен Праги я не залетал. Глава о моих заграничных полетах ограничилась в этом году всего несколькими страницами, но на первой же странице виньеткой служил летящий аист и гнездо его, свитое на крыше, защищенное свежераспустившимся буковым лесом.

Христинелунду же сама весна дала виньетку -- цветущую яблоньку, выросшую в поле у канавы. Это было олицетворение самой весны! При виде ее у меня зародилась в голове идея сказки "Есть же разница!". Большинство моих сказок создалось подобным же образом. Каждый, кто будет смотреть на жизнь и природу глазами поэта, увидит, откроет подобные же проявления красоты, которые можно иначе назвать "поэтическою игрою случая". Приведу здесь несколько примеров. В самый день смерти короля Христиана VIII дикий лебедь налетел на шпиль Роскильдского собора и разбил себе грудь, и Эленшлегер воспользовался этим случаем для своего стихотворения, посвященного памяти короля. Когда же на могиле самого Эленшлегера хотели заменить старые венки свежими, оказалось, что в одном из увядших венков свила себе гнездышко певчая птичка. Как-то на Рождество я гостил в Брегентведе, погода стояла мягкая, я вышел утром с сад -- на широких плитах пьедестала обелиска лежал тонкий слой снега, и я как-то бессознательно начертил палкой на снегу:

 

Бессмертие -- тот же снежок,

Что завтра растает, дружок!

 

Я ушел; сделалась оттепель, потом опять хватил мороз, и когда я, спустя некоторое время, опять подошел к обелиску, то увидел, что снег весь стаял, кроме небольшого клочка, где и осталось одно слово "бессмертие"! Такая игра случая меня сильно поразила, и я невольно помыслил: "Господи Боже мой! Я никогда и не сомневался в нем!"

Последний раз я посетил Германию еще до войны. Поля битвы я еще не видел -- посетить его из одного любопытства, явиться праздным зрителем там, где другие действовали, -- было противно моему чувству. Теперь мир был заключен, и я опять мог мирно встретиться со своими друзьями в Германии, но я не мог еще забыть недавних кровавых событий и первым долгом решил посетить те места, где боролись и страдали наши войска.

Почти повсюду уже виднелись возводимые на месте сгоревших строений и домов новые; земля же кругом хранила еще следы недавней бомбардировки, весь дерн был точно сдернут, сбит градом пуль. Серьезное, грустное чувство овладело мною: я вспомнил полковника Лэссё, подумал о многих, положивших здесь живот свой. Самая почва, по которой мы ехали, была для меня священна.

В Лейпциге и Дрездене я свиделся с прежними друзьями, они ничуть не переменились, и встреча наша была самая сердечная, радостная. Так отрадно было сознавать, что тяжелая, кровавая эпоха войны осталась позади. Почти все отдавали должное силе и единодушию датчан, некоторые даже говорили: "Датчане были правы!" Были, разумеется, и люди, державшиеся противоположного мнения, но эти не высказывались. Словом, мне положительно не на что было пожаловаться -- я видел вокруг себя одни дружеские лица, встречал одно доброе расположение к себе и к своему народу. И даже "поэтическая игра случая" не преминула отдать честь датскому имени! Расскажу этот маленький эпизод.

Семь лет тому назад я гостил в прекрасном Максене, в нескольких милях от Дрездена в радушном семействе фон Серре, Накануне моего отъезда оттуда, гуляя вечером с хозяйкой неподалеку от усадьбы, я нашел на дороге вырванную с корнем маленькую лиственницу, такую маленькую, что она уместилась бы у меня в кармане. Я поднял ее, она была переломлена. "Бедное деревцо! -- сказал я. -- Зачем же ему погибать!" И я стал искать местечко в скалистой почве, куда бы посадить деревцо. "Говорят, у меня легкая рука! -- продолжал я. -- Может быть, и примется!" На самом краю обрыва нашелся в расщелине камня клочок рыхлой землицы, я ткнул туда деревцо, потом ушел оттуда и забыл об этом эпизоде.

"Ваше деревцо отлично растет в Максене!" -- рассказывал мне, несколько лет спустя, в Копенгагене художник Даль, только что приехавший из Дрездена. Теперь, прибыв опять в Максен, я услышал о "деревце датского поэта", как его называли, целую историю. Оно принялось, пустило корни, новые ветви и сильно выросло, -- за ним тщательно ухаживали. Г-жа Серре велела даже обложить его землей, потом взорвали часть камня и в последние годы проложили мимо деревца тропинку, а перед самым деревцом поставили дощечку с надписью: "Деревцо датского поэта". И оно не пострадало даже во время войны с датчанами; по общему мнению, оно должно было погибнуть само собою: возле росла большая, пышная береза, простиравшая свои ветви над маленьким деревцом, которое и должно было благодаря этому рано или поздно зачахнуть. Но вот еще во время войны случилась гроза, молния ударила прямо в березу, разбила ее и сбросила со скалы, а "деревцо датского поэта" осталось целым и невредимым. Я сам видел его в это свое посещение Максена, видел рядом и пень погибшей березы.

В Веймар я на этот раз не поехал, я знал, что там теперь нет никого из моих друзей, и отложил свою поездку туда, равно как и вообще всякую дальнейшую -- до будущего года.

Осенью 1851 года мне было пожаловано на родине звание профессора, а с наступлением весны я поспешил закрепить нить путешествия в том же месте, где оборвал ее в последний раз -- в милом Веймаре. Здешние друзья мои встретили меня с обычной задушевностью и радушием. Такой же прием ждал меня опять и в герцогском семействе.

В это же посещение я имел приятный случай возобновить знакомство с Листом, который, как известно, был приглашен сюда капельмейстером театра. Он главным образом задался задачей проводить в репертуар такие выдающиеся музыкальные произведения, которым иначе трудно было бы вообще пробраться на сцены немецких театров. Так, например, в Веймаре была поставлена опера Берлиоза "Бенвенуто Челлини" , имевшая для веймарцев особый интерес благодаря главному герою, которого изобразил и Гете. Особенно же увлекался Лист музыкой Вагнера, которого и пропагандировал, не щадя сил, и постановкой его опер на сцене веймарского театра, и журнальными статьями. Он даже издал на французском языке целое сочинение о двух операх Вагнера "Тангейзер" и "Лоэнгрин" . Лист называл Вагнера первым из современных композиторов, с чем я, руководствуясь непосредственным чувством, не могу согласиться. Мне кажется, что вся его музыка -- продукт одного ума, я восхищаюсь в "Тангейзере" бесподобными речитативами, особенно в рассказе героя о его пилигримстве в Рим, я признаю грандиозность его музыкальных картин, но мне недостает в них цветка музыкального искусства -- мелодии! Вагнер сам писал либретто для своих опер и как поэт-либреттист занимает очень высокое место, в его операх большое разнообразие сцен и положений. Самая же музыка его хлынула на меня в первый раз, как я слышал ее, словно какое-то море звуков, и я совершенно изнемог под его волнами и физически, и душевно. Поздно вечером по окончании оперы "Лоэнгрин" Лист -- весь огонь и вдохновение -- вошел ко мне в ложу, где я сидел усталый и подавленный, и спросил: "Ну что скажете теперь!" Я ответил: "Я чуть жив!" "Лоэнгрин" показался мне могучим, шумящим деревом без цветов и плодов. Надеюсь, меня поймут, как следует: мое суждение о музыке имеет ведь очень мало значения; я только требую от музыки, равно как и от поэзии, трех вещей: ума, фантазии и чувства, а это последнее сказывается в мелодии! Я вижу в Вагнере выдающегося современного композитора, великого своим умом и волей, мощного сокрушителя старой рутины, но мне кажется, что ему недостает той искры божественного огня, который вдохновлял Моцарта и Бетховена. Многие знатоки музыки держатся насчет Вагнера мнения Листа, и публика кое-где примыкает к ним. В Лейпциге Вагнер имеет теперь успех, но не то было раньше. Несколько лет тому назад я присутствовал на концерте в "Gewandthaus" , после других музыкальных номеров, награжденных аплодисментами, была исполнена и увертюра к "Тангейзеру" . Я слышал ее в первый раз, так же как и самое имя Вагнера, меня поразила грандиозность рисуемых композитором музыкальных картин и я принялся горячо аплодировать, но меня не поддержал почти никто. На меня смотрели, начали даже шикать, но я остался верен своему впечатлению и продолжал хлопать и кричать "браво!", хотя от внутреннего смущения весь покраснел даже. Теперь, напротив, все аплодировали "Тангейзеру" Вагнера. Я рассказал об этом случае Листу, и он, и все его музыкальные сторонники наградили меня громким "браво!" за то, что я последовал тогда влечению моего непосредственного чувства.

Из Веймара я отправился в Нюрнберг. Вдоль полотна железной дороги протянута телеграфная проволока! Я истинный датчанин, и сердце мое радостно забилось от гордости за свое отечество. Я услышал, как один отец, ехавший со мною в вагоне, сказал сыну, указывая на телеграфную проволоку: "Это открытие датчанина Эрстеда!" Я был счастлив, что принадлежу к одному с ним народу!

В сказке "Под ивой" я описал Нюрнберг, этот чудный старинный город, а поездка моя через Швейцарию и Альпы послужила фоном для нее. В Мюнхене я не был с 1840 года. Я сравнил этот город в "Базаре поэта" с розовым кустом, ежегодно пускавшим новые побеги, причем каждая новая ветвь являлась новой улицей, каждый лепесток дворцом, церковью или памятником -- пока наконец не стал целым деревом, в полном расцвете пышной красоты! Один из прекраснейших цветов -- "Базилика", другой -- Бавария. Так же выразился я, отвечая на вопрос царствовавшего тогда короля Людвига: какое впечатление произвел на меня Мюнхен? "Дания лишилась великого художника, а я друга!" -- сказал он, наводя разговор на Торвальдсена.

Мюнхен для меня интереснейший из германских городов, расцветом своим он главным образом обязан королю Людвигу. Здешний театр также находится в цветущем состоянии. Во главе его стоит энергичнейший и преданнейший своему делу человек, поэт Дингельштедт. Он ежегодно посещает все главнейшие театры Германии и высматривает новые выдающиеся таланты, бывает в Париже и изучает репертуары современных театров и требования публики. Скоро репертуар Мюнхенского королевского театра станет поистине образцовым. Дингельштедт обращает также особенное внимание на постановку, которая всегда строго соответствует действительности, не то что у нас в Дании! У нас в опере "Дочь полка" , действие которой происходит в Тироле, видишь декорации с пальмами и кактусами; в "Норме" одно действие происходит в греческом жилище Сократа, а другое в пальмовой хижине Робинзона; на передней декорации зачастую изображен солнечный день, а на заднем плане видно с балкона звездное небо! То есть ни смысла, ни желания осмыслить дело! Да и кому охота входить в такие мелочи, если о них не спрашивает ни одна газета! Репертуар мюнхенского театра очень разнообразен, во всем видна горячность, любовь к делу, стремление ознакомиться с выдающимися новинками даже иностранного репертуара. Дингельштедт состоит в постоянных сношениях со всеми мало-мальски выдающимися писателями. Я тоже получил от него в Копенгагене весьма лестное письмо, в котором он просил меня ознакомить его с положением датского главным образом национального репертуара и сообщал, что ныне царствующий король Макс знаком с моими произведениями и очень интересуется мною. Прибыв на этот раз в Мюнхен, я и посетил первым долгом Дингельштедта. Он немедленно отвел в мое распоряжение на все время моего пребывания в городе одну из лучших лож в королевском театре, а также сообщил о моем приезде королю Максу, и я на другой же день получил от короля приглашение к обеду в загородный дворец Старнберг. За мной приехал тайный советник фон Дённигес; экипаж помчался с быстротою поезда, и мы еще до назначенного часа прибыли в маленький замок, живописно расположенный на берегу озера, окаймленного Альпами. Король Макс, еще молодой человек, принял меня в высшей степени приветливо и сказал, между прочим, что особенное впечатление произвели на него из моих произведений "Импровизатор", "Базар поэта", "Русалочка" и "Райский сад". Говорил он и о других датских писателях, о произведениях Эленшлегера и Эрстеда и с большой похвалой отзывался о душевной свежести, характеризующей искусство и науку моей родины. От фон Дённигеса, путешествовавшего по северу, он знал также о красоте Зунда и наших буковых лесов, и о сокровищах нашего музея северных древностей.

За обедом король почтил меня тостом за мою музу, а после обеда пригласил меня прокатиться в лодке. Погода была серая и ветреная. У берега дожидалась нас большая крытая лодка, разодетые гребцы отдали королю честь веслами, и скоро мы стрелой полетели по глади озера. Во время катания я прочел вслух сказку "Безобразный утенок", потом завязалась оживленная беседа о поэзии и природе, и мы незаметно достигли острова, где по приказанию короля строилась прекрасная вилла. Свита держалась поодаль, а меня король пригласил занять место на скамье рядом с ним.

Он заговорил о моих произведениях, о всем дарованном мне Богом, о судьбе человеческой и в заключение высказал мысль, что единственное утешение человека -- в близости к Творцу. Неподалеку от нас рос куст бузины весь в цвету, и он навел нас на разговор о датской дриаде, живущей в бузине, и о моей сказке "Бузинная матушка". Я рассказал о своей драматической обработке того же мифа и, когда мы проходили мимо дерева, попросил позволения сорвать на память веточку. Король сам сломал одну и подал мне, я храню ее в числе других дорогих воспоминаний, она рассказывает мне о том вечере.

"Ах, если бы выглянуло солнце! -- сказал король. -- Вы бы посмотрели, как хороши тогда горы!" "Мне всегда везет! -- воскликнул я. -- Наверное, проглянет!" И в ту же минуту солнце действительно выглянуло из облаков, и Альпы озарились чудным розовым сиянием. На обратном пути я прочел в лодке сказки "Мать", "Лен" и "Штопальная игла".

Вечер был чудный, поверхность озера сияла, как зеркальная, на горизонте синели горы, а снежные вершины их алели пламенем -- чисто, как в сказке!

Около полуночи я был в Мюнхене. В "Allgemeine Zeitung" появилось очень милое описание этого посещения под заглавием "Король Макс и датский поэт".

На железнодорожной станции между Фрейбургом и Гейдельбергом пришлось мне быть свидетелем потрясающей сцены. Толпа переселенцев в Америку, и молодых и старых, садилась в вагоны, а остающиеся на месте родные с отчаянием прощались с ними, рыдали и вопили. Одна старуха так вцепилась в двери вагона, что ее еле оторвали. Поезд тронулся, а она грянулась оземь. Скоро мы умчались от этих воплей, сливавшихся с громким "ура". Для отъезжающего смена впечатлений смягчает горе, а тем, кто остается, все окружающее только напоминает об уехавших и растравляет сердечные раны.

В конце июля я опять уже был в Копенгагене. Вскоре я удостоился приглашения от вдовствующей королевы Каролины-Амалии погостить у нее в Соргенфри, и за время моего пребывания там еще лучше оценил сердечную доброту и благородство испытанной горем королевы.

 

Я написал для "Казино" фантастическую пьесу "Бузинная матушка" , и Ланге, и актеры возлагали на нее большие надежды. Действительно, она имела большой успех, но все же дело не обошлось и без шиканья. Я, впрочем, уже привык к такому явлению, которым сопровождалось теперь представление каждой новой пьесы. Гейберг же и Ингеман прислали мне по поводу упомянутой пьесы сердечные и лестные письма, очень тепло отозвался о ней также пастор Бойе; "Бузинная матушка" и была, кажется, единственной виденной им на сцене "Казино" пьесой. Но газетная критика не замедлила охладить интерес публики к моей новой пьесе, и я окончательно пришел к тому убеждению, что большинство моих земляков не особенно чутко к фантастическому элементу, недолюбливает заноситься высоко, предпочитая держаться земли и питаться простыми драматическими блюдами, состряпанными по книжке. Ланге, однако, продолжал ставить пьесу, и мало-помалу с ней освоились, стали лучше понимать идею, и под конец она стала вызывать единодушные одобрения. На одном из представлений случилось мне сидеть позади какого-то старого, почтенного провинциала. Во время первого же действия пьесы сосед мой повернулся ко мне и сказал: "Да тут чертовщина какая-то! Ничего не разберешь!" "Да, оно трудновато! -- ответил я. -- Но потом пойдет понятнее! Тут будет и цирюльня, где стригут и бреют, и влюбленная парочка!" "Ага! Вот оно что!" -- успокоился он. Под конец пьеса, видно, очень понравилась ему, или, может быть, он узнал, что я автор, только он обратился ко мне уже с таким уверением: "Славная пьеса и -- очень понятная! Это только начало трудновато, пока разберешься в нем".

В королевском же театре была поставлена в феврале 1863 года моя пьеса "Водяной дух". Композитор Глезер написал к ней музыку, богатую мелодиями чисто норвежского характера, и пьеса имела успех.

На Троице я оставил Копенгаген и отправился пожить на лоне лесной природы в Соре у Ингемана. Сюда влекло меня мое сердце каждое лето еще с того времени, когда я жил школьником в Слагельсэ. И ничто здесь, включая и расположение ко мне моих хозяев, не изменилось с той поры! Дикий лебедь, как далеко ни залетает, постоянно возвращается к старому, излюбленному местечку на лесном озере.

Ингеман известен как самый популярный в народе датский поэт, его романы, на которые критики яростно набрасывались, не стареют с годами и постоянно читаются. Они находят себе читателей всюду и среди низших, и среди высших классов северных народов. Датский крестьянин научился из них любить свое отечество и уважать его историю. Все романы Ингемана проникнуты глубоким, серьезным чувством, даже наименее популярные из них; назову для примера "Немую девушку" . Читая его, тоже как будто прислушиваешься к шелесту могучего дерева поэзии, шелестящего нам о тех же событиях, которые мы сами пережили и о которых наши внуки услышат из уст стариков. Кроме того, Ингеман обладал юмором и вечно юным сердцем истинного поэта! Большое счастье познакомиться с таким человеком и еще большее -- обрести в нем верного, испытанного друга! "

Начало весны в этот год было дивно прекрасно -- меня встретили в Соре зеленый лес и пение соловьев, но скоро роскошь природы потеряла для меня всякую прелесть. Настали скорбные, мрачные дни -- в Копенгагене разразилась холерная эпидемия. Меня уже не было тогда в Зеландии, но я получал вести об ужасах эпидемии и о ее жертвах. Одной из первых жертв был пастор Бойе, я был в несказанном горе: в последние годы мы так сблизились, я так полюбил его. "

Но самым горестным, несчастнейшим днем был для меня в эту тяжелую пору день, который я именно предполагал провести в радости и веселье. Я гостил в Глорупе, и граф Мольтке-Витфельд собирался праздновать свою серебряную свадьбу. Из посторонних на этот праздник был приглашен один я -- еще за год до того. На торжество собрались что-то до тысячи шестисот окрестных крестьян, начались танцы, веселье..., Гремела музыка, развевались флаги, взлетали ракеты, а я в самый разгар праздника получил известие о смерти еще двух друзей. И на этот раз ангел смерти посетил тот дом, что был для меня роднее родного, дом Коллина! "Все мы, -- говорилось в письме, -- переехали в другое место, но Бог знает, что будет с нами завтра!" И мне показалось, будто я скоро лишусь всех, к кому было привязано мое сердце... Я горько плакал у себя в комнате, а кругом весело гремела музыка, слышался топот танцующих, крики "ура!", треск ракет... Сил не было вынести все это! Ежедневно получались новые скорбные вести; холера свирепствовала и в Свендборге, и мой доктор, и все друзья мои советовали мне оставаться в провинции. В Зеландии у меня немало было друзей, радушно предлагавших мне свое гостеприимство.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.