|
|||
Глава XIII 2 страницаИтальянские слова в устах Дженни Линд звучали для меня как-то непривычно, чуждo, но мне говорили, что итальянское произношение ее, так же, как и немецкое, правильнее, чем даже у многих природных итальянок и немок. Душа же ее сказывалась одинаково и в итальянских ариях -- она пела их с таким же выражением, как и песенки на своем прекрасном родном языке. В другой раз шла опера Верди "I Masnadieri", и тут я в первый раз увидел знаменитую танцовщицу Тальони. Она выступила в "pas des deesses". Я весь трепетал от ожидания, как и всегда, когда мне предстоит увидеть что-нибудь прекрасное или великое. Но вот она появилась... пожилая, крепко сложенная, довольно красивая женщина. В большой зале она была бы очень эффектной дамой, но в роли молодой богини -- "fuimus Troes!" -- подумал я и уже с полнейшим равнодушием созерцал танцы этой грациозной пожилой барыни. Нет, здесь нужна была юность, и ее-то олицетворяла Черрито. Это было дивно прекрасное явление, полет ласточки, грация Психеи в танцах -- не то что Тальони, fuimus Troes! В "Норме" же, где Дженни Линд больше всего восхищала меня, она меньше всего нравилась англичанам, они с легкой руки Гризи и ее последовательниц привыкли видеть в Норме страстную Медею. Автор "Оберона" и многих других либретто, Планше, был ожесточенным антагонистом Дженни Линд, но его слабое фырканье тонуло в общем энтузиазме. А как счастлива была Дженни Линд в своем уютном домике под густыми, тенистыми деревьями! Раз я пришел к ней днем совершенно изнеможенный, измученный беспрерывными приглашениями, этим чрезмерным радушием. "Ага! Вот теперь и вы испытаете, каково приходится, когда за тобою ухаживают все! -- сказала она. -- Вас просто затаскают! А что за пустота, бесконечная пустота звучит во всех этих любезных фразах, которые приходится выслушивать!" Домой я возвращался в ее карете, и народ теснился к окнам, воображая, что это едет сама певица, но находил только чужого, незнакомого господина. Барон Гамбро, мой соотечественник, пригласил артистку и меня отобедать у него на даче, но ее нельзя было уговорить принять это приглашение, несмотря на то, что хозяин предлагал ей самой составить список гостей и, наконец, даже обещал, что нас за обедом будет всего трое. Дженни Линд не пожелала изменить своего образа жизни, но позволила мне пригласить доброго старика к ней, и они сразу сошлись, завели даже разговор о деньгах и, кстати, посмеялись над моим неумением превращать свой талант в золото. После того прошли годы, прежде чем я снова свиделся с Дженни Линд; она с триумфом оставила Англию и отправилась в Америку. Граф Ревентлау повел меня однажды к леди Морган. О ее желании познакомиться со мною он сообщил мне еще за несколько дней перед тем, но прибавил, что она, зная меня пока лишь по имени, желает предварительно наскоро познакомиться с моим "Импровизатором", сказками и прочим. Леди Морган занимала дом, состоявший весь из маленьких пестрых комнат, убранных в стиле рококо. Вообще все в доме носило французский отпечаток, особенно сама почтенная хозяйка; она была пожилая, но очень бойкая, любезная женщина, говорила по-французски, казалась настоящей француженкой и была страшно намазана. Она цитировала в разговоре мои произведения, что все-таки было с ее стороны знаком большого внимания, хотя она и познакомилась с ними только на днях да и то наскоро. На стене висел собственноручный рисунок Торвальдсена, эскиз барельефа "День и Ночь" , который он подарил ей в Риме. Она объявила мне, что желает дать в честь меня вечер и пригласить всех выдающихся писателей Лондона, чтобы я мог познакомиться с Диккенсом, Бульвером и другими. Затем она немедленно же повезла меня к дочери писательницы г-жи Аустен, леди Дуф Гордон, которая перевела мою сказку "Русалочка". У нее мы должны были встретить множество знаменитостей, что и случилось. Но еще больший кружок избранных лиц нашел я в доме другой писательницы, леди Блессингтон, к которой ввел меня мой друг Иердан, издатель "Literary Gazette" . Жила она на окраине города в своем доме "Gore house". Это была полная, цветущая, элегантно одетая дама, с сияющими перстнями на пальцах. Приняла она меня очень сердечно, точно старого знакомого, пожала мне руку, заговорила со мною о "Базаре поэта" и сказала, что в этой книжке разбросано столько поэтических перлов, сколько не найдешь во многих других книгах, взятых вместе. Мы спустились в сад и продолжали нашу беседу и там. Леди Блессингтон была первой англичанкой, которую я понимал; она, впрочем, и старалась изо всех сил, говорила медленно, да еще крепко держала меня при этом за руку, беспрестанно заглядывала мне в глаза и все спрашивала, понимаю ли я ее. Зять ее, граф д'Орсей, первый лондонский щеголь и законодатель мод, повел нас в свое ателье, где показал мне почти оконченный бюст леди Блессингтон из глины. Тут же висел портрет Дженни Линд, изображающий ее в роли Нормы и писанный графом на память. Он показался мне человеком очень талантливым и в высшей степени вежливым и любезным. Затем леди Блессингтон повела меня по всем комнатам, и чуть не в каждой я увидел по бюсту и по портрету Наполеона. Две прелестные молодые девушки, кажется, ее дочери, поднесли мне чудный букет из роз. И Иердан, и я получили приглашение отобедать у леди Блессингтон. На обед этот она хотела пригласить также Диккенса и Бульвера. Явившись к ней в назначенный день, мы нашли весь дом разубранным по-праздничному; слуги в шелковых чулках, в напудренных париках, стояли по лестнице и в коридорах; сама хозяйка была в блестящем туалете, но лицо ее сияло той же милой, приветливой улыбкой. Она сказала мне, что Бульвера не будет, -- он теперь с головой ушел в выборы и уехал собирать голоса. Она вообще, как видно, не особенно жаловала этого писателя как человека, говорила, что он отталкивает своим тщеславием, да к тому же еще глух, так что беседовать с ним очень трудно! Не знаю, может быть, она относилась к нему пристрастно. Зато очень тепло отзывалась она, как, впрочем, и все, о Чарльзе Диккенсе. Он обещал быть на обеде, и мне таким образом предстояло познакомиться с ним. Я как раз сидел и делал надпись на книжке "True story of ту life" , как в салон вошел Диккенс, очень моложавый, красивый, с умным, приятным лицом и густыми прекрасными волосами. Мы пожали друг другу руки, пристально взглянули один другому в глаза, заговорили и скоро подружились. Разговаривая, мы вышли на веранду; я был радостно взволнован знакомством с моим любимейшим из современных писателей Англии, и слезы то и дело навертывались мне на глаза. Диккенс, видимо, понял мое настроение. Из сказок моих он упомянул о "Русалочке", знал также и "Базар поэта". За обедом мы сидели почти рядом, нас разделяла только молоденькая дочка леди Блессингтон. Диккенс выпил бокал за мое здоровье, то же сделал и нынешний герцог Веллингтон, тогда -- маркиз Дуэро. На стене, против главного конца стола, висел портрет Наполеона во весь рост, ярко освещенный массой ламп. В числе гостей был поэт Мильнес, почт-директор всей Англии, много писателей, журналистов и аристократов, но для меня важнее всех был Диккенс. Из дам-писательниц, с которыми я здесь познакомился, назову квакершу Мери Ховит, которая перевела моего "Импровизатора" и таким образом первая познакомила со мною английскую публику. Муж ее, Чарльз Ховит, также известный писатель и издатель "Howitts Journal" . В одном из номеров этого журнала, вышедшем как раз за неделю до моего приезда в Лондон, было помещено что-то вроде панегирика мне и мой портрет. Номер этот красовался на окнах многих книжных магазинов; я обратил на него внимание в первый же день по приезде и зашел в маленькую лавочку, чтобы приобрести его. "А похоже это на Андерсена?" -- спросил я почтенную продавщицу. "Поразительно! -- ответила она. -- Вы сразу узнаете его по этому портрету!" Она-то, однако, не узнала меня, хоть мы и беседовали об этом сходстве довольно долго. "True story of ту life" в переводе Мери Ховит была посвящена Дженни Линд. Впоследствии книгу эту перепечатали в Бостоне. Вскоре по моем приезде Мери Ховит посетила меня вместе со своей дочерью и пригласила меня к себе в Клаптон. Я отправился туда в омнибусе, набитом сверху донизу, ехать пришлось мили две, и мне казалось, что дороге конца не будет. Обстановка у Ховит была прекрасная -- картины, статуи, при доме был премиленький садик. Приняли меня очень радушно. Всего через несколько домов от них жил Фрейлиграт, немецкий поэт, с которым я познакомился в Ст. Гоаре на Рейне, тогда еще он пел свои задушевные, образные и поэтические песни. Король прусский назначил ему потом ежегодную пенсию, но Гервег стал смеяться над Фрейлигратом, называя его поэтом-пенсионером, и он отказался от пенсии и стал воспевать в своих песнях свободу. Затем он уехал в Швейцарию, а оттуда в Англию, поступил здесь на службу в какую-то контору и содержал на этот заработок себя и всю свою семью. Раз как-то мы и столкнулись здесь на улице, он меня узнал, я его -- нет, так как он сбрил свою густую черную бороду. "Что же, не хотите узнать меня? -- спросил он меня, смеясь. -- Я -- Фрейлиграт!" Я отвел его из толпы в сторонку, к какой-то двери, а он шутливо заметил мне: "Не хотите и говорить со мною на людях, вы -- друг королей!" В его маленьком домике было так уютно, на стене висел мой портрет. Рисовавший его художник Гартман как раз в эту минуту зашел навестить Фрейлиграта, и мы втроем провели время очень приятно, беседуя о Рейне и о поэзии. Но я чувcтвoвaл себя крайне утомленным лондонской жизнью вообще и поездкою сюда в особенности, и поэтому поторопился опять сесть в омнибус, чтобы пуститься в обратный путь. Но еще не успели мы порядком отъехать от Клаптона, как я весь ослаб и почувствовал себя чуть ли не так же дурно, как в Неаполе. Я готов был лишиться чувств, а омнибус все больше и больше переполнялся публикой, становилось все жарче, лошади то и дело останавливались, и к нам вваливались новые пассажиры, а перед открытыми настежь окнами болтались запыленные ноги пассажиров империала. Несколько раз я собирался сказать кондуктору: "Проводите меня в какой-нибудь дом, я не могу больше!" Пот лил с меня градом. Ужас, что такое! Под конец в глазах у меня помутилось, все вокруг завертелось... Наконец добрались до города. Я вылез, взял кеб и тут только вздохнул полегче. Такого томительного путешествия, как это -- из Клаптона до Лондона, я еще не испытывал. Я видел лондонский "high life", видел и лондонскую "нищету"; вот два полюса в моих воспоминаниях. Бедность я видел в образе изголодавшейся молодой девушки в изношенном донельзя платье, прижавшейся в углу омнибуса. Видел я и нищету, безмолвную нищету, -- говорить ей было здесь запрещено. Я вспоминаю лондонских нищих, мужчин и женщин с пришпиленным к груди лоскутком бумаги, вопиющим: "Я умираю с голоду! Сжальтесь!" Говорить они не смеют, просить милостыню не разрешено, и они скользят по улицам, как тени, останавливаются перед вами и вперяют в вас страдальческие глаза. Останавливаются они и перед кофейнями и кондитерскими, выбирают кого-нибудь из посетителей и не сводят с него взора -- какого взора! Женщины указывают на своих больных детей и на лоскут бумаги на своей груди -- на нем написано: "Я не ела два дня!" Я видел их так много, а мне сказали, что в нашем квартале их еще мало; в более же роскошные кварталы их и вовсе не пускают. Они -- парии! Но Лондон -- город по преимуществу промышленный, и в нем и нищенство обращается в промысел. Все дело в умении обратить на себя внимание; для этого избираются самые различные способы, и я видел один, вполне достигавший своей цели. Посреди уличной канавки -- на мостовой или на панели эта группа загородила бы проход, -- так в канавке стоял чисто одетый человек с пятью детьми мал-мала меньше, одетыми в траур, с длинным крепом на шляпах; все, как сказано, были одеты очень чисто и стояли в канаве; каждый держал в руках пачку спичек для продажи -- просить милостыню ведь не дозволялось. Другое более почетное и прибыльное занятие, это -- метение улиц, и почти на каждом углу есть свой метельщик, который то и дело подметает известный участок мостовой или переход через улицу, и кто хочет дает ему за это пенни. В некоторых кварталах такие метельщики набирают, как мне передавали, за неделю порядочную сумму. Я видел в числе занимавшихся этим благородным ремеслом одного негра в тюрбане. Итак, я видел лондонскую жизнь, наблюдал ее и в богатых салонах "high life", и в уличной толпе, и в театре, и, наконец, в церквах. Церкви, впрочем, надо осматривать в Италии, а не в Англии. Вступив в первый раз под своды Вестминстерского аббатства, я очутился как раз в "the poets corner" (уголок поэтов). Первый памятник, на который упал мой взгляд, был Шекспиру. Я как-то позабыл в данную минуту, что прах его покоится не здесь, мною овладело благоговейное чувство, и я невольно припал головой к холодному мрамору. Рядом с памятником Шекспиру находится памятник или гробница Томсона, налево -- Соутэя, а под широкими плитами пола лежат Гаррик, Шеридан и Сэмуэл Джонсон. Как известно, духовенство не разрешило поставить здесь памятника Байрону. "Я напрасно искал его там! -- сказал я однажды одному из английских епископов и, не показывая, что знаю причину, прибавил: -- Как это могло случиться, что величайшему из поэтов Англии не поставили там монумента, да еще изваянного Торвальдсеном?" "Он нашел себе превосходное место в ином месте!" -- ответил он мне уклончиво. Среди остальных надгробных памятников великим мира сего находился один, изображавший человека, поразительно похожего на меня, и я всегда невольно останавливался перед этим бюстом. Положительно, это было мое лицо! Ни один скульптор, ни один живописец не мог бы дать изображения, более похожего на меня. И раз целая толпа иностранцев, случайно столкнувшихся здесь со мною, остановилась, как вкопанная, в изумлении вглядываясь в меня. Как же это в самом деле, высокородный господин, изображенный здесь в мраморе, вдруг ходит тут живой, воплотившись во мне? Мне давно хотелось познакомиться с Шотландией, и земляк мой Гамбро, который в это время собирался отправиться с семейством на купания на западный берег Шотландии, пригласил меня сопровождать их... Поездка по Шотландии обходится довольно дорого, но зато и деньги здесь даром не тратишь -- все устроено превосходно, повсюду, даже в маленьких деревенских гостиницах, обстановка вполне комфортабельная... После весьма интересной поездки, во время которой я постоянно встречался с друзьями моей музы, мы высадились в Баллохе, а оттуда отправились по железной дороге в Дембартон, настоящий шотландский город, расположенный на реке Клайд. Ночью разразилась страшная буря, все время слышалось как будто рокотание волн, дом дрожал, ставни хлопали, какой-то больной кот мяукал всю ночь, -- глаз не удалось сомкнуть! Утром все стихло, и наступила просто могильная тишина. Было воскресенье, а этому дню придается в Шотландии большое значение -- все отдыхают, даже железнодорожные поезда не ходят, только поезд из Лондона в Эдинбург безостановочно продолжает свой путь к великому неудовольствию строго религиозных шотландцев. Все магазины закрыты, жители сидят по домам и читают Библию, или -- напиваются допьяна, как мне говорили. Сидеть в чужом городе целый день дома, ничего не видя, совершенно не в моем вкусе, и я предложил обществу отправиться погулять, но мне возразили: "Как это можно! Все обидятся на нас!" Под вечер мы, однако, вышли прогуляться за город, но повсюду царила тишина, изо всех окон смотрели на нас с таким изумлением, что мы живо вернулись обратно. Молодой француз, с которым я встретился здесь, рассказывал мне, что недавно он с двумя англичанами ходил в воскресенье удить рыбу, их увидал какой-то старик и жестоко разбранил за "безбожное поведение": "Как это можно забавляться в воскресенье! Если не хотите сидеть дома и читать Библию, так не следует по крайней мере оскорблять религиозное чувство других людей!" Такое общее отношение к воскресному дню не может быть вполне искренним. Я готов уважать всякое проявление неподдельного чувcтвa, но нахожу, что там, где оно имеет за собой только силу привычки, оно может подавать лишь повод к лицемерию. В Дембартоне я простился с Гамбро и его семейством и отправился пароходом в Глазго. Перед отъездом туда я, однако, долго не мог решиться -- вернуться ли мне в Лондон и оттуда домой, или же двинуться дальше по Шотландии, на север, до Loch Laggan, где в данное время находились королева Виктория и принц Альберт, у которых, как мне было сообщено, ожидал меня милостивый прием. Под конец моего пребывания в Лондоне, когда я успел окончательно уходить себя беспрерывным участием в чересчур утомительной светской жизни, я как раз получил весьма милостивое приглашение от двора Ее Величества пожаловать на остров Уайт. Но я был до того измучен, что не видел никакой возможности предпринять такую поездку да еще представиться высоким особам. Я посоветовался с нашим посланником графом Ревентлау; он видел, как я был измучен, как плохо чувствовaл себя, и сказал, что лучше прямо объяснить все это в письме. При этом я мог также прибавить, что намереваюсь отправиться в Шотландию для отдыха и в виду того, что Ее Величество сама отправляется туда, просить разрешения представиться ей там, когда поправится мое здоровье. Один из приближенных королевы прислал мне ответ, в котором говорилось, что королева с супругом очень благоволят ко мне и охотно примут меня в Loch Laggan. Но пребывание в Шотландии не дало мне ожидаемого отдыха, прошло уже три недели с моего отъезда из Лондона, а я все еще страдал тем же упадком сил. К тому же я узнал от сведущих лиц, что в упомянутой местности с трудом можно отыскать мало-мальски сносную гостиницу, что мне непременно нужно явиться туда в сопровождении слуги, словом, войти в большие расходы, нежели это позволяли мои средства. Писать королю Христиану VIII и просить о милостиво обещанной мне субсидии было мне уж совсем не по душе, тем более что я лично отказался воспользоваться этой милостью. Вот так комиссия! Наконец, я решил опять написать письмо, в котором объяснил положение моего здоровья, заставляющее меня поскорее вернуться на родину, и сейчас же стал готовиться к отъезду, причем пришлось отказаться от массы приглашений шотландской знати, с которой я встречался в Лондоне. Не мог я также и посетить зятя Вальтера Скотта, Локгарта, так мило принявшего меня в Лондоне. Дочь его, любимица деда, так много рассказывала мне о нем, показывала мне разное оружие и другие вещи, которые остались у них на память о великом поэте, у них же видел я превосходный портрет Вальтера Скотта, на котором он изображен с любимой его собакой Майдой, и на прощание miss Локгарт подарила мне автограф деда, величаемого когда-то "великим незнакомцем". Итак, пришлось, как сказано, отказаться и от поездки в Аббатсфорд, и в Loch Laggan, и я в грустном настроении проехал Глазго и вернулся в Эдинбург. Не могу не упомянуть здесь о приключении, очень незначительном самом по себе, но послужившим для меня лично новым указанием на мою счастливую звезду, сказывающуюся даже в мелочах. Во время моего последнего пребывания в Неаполе я купил себе простую пальмовую тросточку, с которой и не расставался во время нескольких уже поездок, взял я ее с собой и в это путешествие. Когда я с семейством Гамбро проезжал по степи между Loch Cathrina и Loch Lomond, один из сыновей Гамбро все играл с этой тросточкой и, увидя Бен Ломонд, высоко поднял ее и закричал: "Ну, пальма! Видишь высочайшую гору в Шотландии? Видишь вон там огромное озеро?" и т. д. А я пообещал, что трость, когда снова очутится со мною в Неаполе, расскажет тамошним своим товаркам о стране туманов, где обитают духи Оссиана, о стране, где красный цветок репейника в чести -- красуется в ее гербе. Пароход прибыл раньше, чем мы его ожидали, и нас заторопили. Хватился я потом своей трости -- оказалось, что ее оставили в гостинице. Я попросил своего земляка Пуггора взять трость на обратном пути и отвезти в Данию, а сам отправился дальше в Эдинбург. Утром, когда я прибыл на вокзал, чтобы сесть на лондонский поезд, примчался и поезд из внутренней Шотландии. Из вагона вышел кондуктор, прямо подошел ко мне, точно зная меня, и, вручив мне мою трость, сказал, улыбаясь: "Она преблагополучно проехалась одна!" К ней был привязан билетик с надписью: "Датскому поэту Гансу Христиану Андерсену". Вот действительно образцовый порядок! Тросточку передавали из рук в руки, она проехала на пароходе, затем в омнибусе, потом опять на пароходе и наконец на поезде, и благополучно миновала все мытарства только благодаря своей рекомендательной записочке. Вручили ее мне как раз в ту минуту, когда раздался свисток к отходу нашего поезда. За мной еще остался рассказ о приключениях тросточки; только бы он удался мне так же хорошо, как ей ее поездка! Путь мой лежал на юг через Ньюкасл и Йорк. В вагоне я встретился с английским писателем Гуком и его женой, они узнали меня по портрету и рассказали мне, что во всех шотландских городах появились заметки, сообщающие о моем посещении королевы. А я и не был у нее вовсе! Но газеты все-таки знали об этом! Я сам видел потом одну, в которой говорилось, что я читал перед Ее Величеством некоторые из моих сказок. Все сплошь -- выдумка! Купил я также на пути номер "Понча". И там упоминали обо мне, да еще ставили мне в укор, что я, приезжий поэт из иностранцев, удостоился со стороны королевы Англии приглашения, чести, которой еще не было оказано ни одному из английских поэтов! Как это замечание, так и различные другие отзывы о посещении, вовсе не состоявшемся, крайне меня раздосадовали. Один из спутников моих, впрочем, утешал меня тем, что в "Понч" попадают только люди популярные. "Многие из англичан с удовольствием бы заплатили немало фунтов стерлингов, чтобы только попасть в него". Я предпочел бы, однако, обойтись без этой чести. Вся эта история меня еще пуще расстроила, и я приехал в Лондон уже совсем больным. Граф Ревентлау обещал мне лично разъяснить это дело королеве и принцу Альберту. Я пробыл в Лондоне еще несколько дней; мне ведь почти еще ничего не удалось видеть здесь, кроме "high life" и некоторых из замечательнейших людей страны. Картинные галереи, музеи и т. п. были мне еще совсем не знакомы, я не удосужился даже побывать в знаменитом туннеле, и вот я решил проехаться по нему. Мне посоветовали отправиться на одном из маленьких пароходов, снующих по Темзе в пределах столицы, но в назначенное утро я почувствовал себя так плохо, что отказался от поездки и, пожалуй, этим спас себе жизнь. Как раз в тот же день и час, когда я должен был сесть на какой-нибудь из этих маленьких пароходов, один из них -- "Criquet" -- взорвался, причем погибли до ста человек. Весть об этом несчастье мигом облетела весь Лондон и, хотя совсем не известно было -- сел ли бы я как раз на этот пароход, одна возможность этого так сильно на меня подействовала, что мною овладело глубоко серьезное настроение, и я возблагодарил Бога за то болезненное состояние, которое помешало мне отправиться в путь. Весь высший свет уже покинул Лондон, опера закрылась, и большинство из моих здешних знакомых разъехались на купания или отправились на континент. Я соскучился по Дании, по оставленным мною там дорогим друзьям и собрался домой, но еще до отъезда туда, я принял приглашение моего английского издателя Бентлэя провести несколько дне у него в "Seven Oaks". Дни эти прошли как сплошной праздник, я скоро почувствовал себя, как дома, среди этой прекрасной, чисто староанглийской семейной жизни, окруженный всем тем комфортом и удобствами, какие только в состоянии были доставить мне богатые и радушные хозяева. Как ни тяжело отразилось на моем здоровье изнурительное пребывание в Лондоне и Шотландии, это нисколько не помешало мне смотреть на проведенное мною там время, как на лучшие дни моей жизни. Я, как писатель, удостоился здесь таких почестей, что как ни чувствовал себя утомленным физически, все-таки не мог без глубокой грусти расстаться с многочисленными здешними моими друзьями, которые доставили мне столько радостей. Бог весть ведь, когда еще суждено нам было свидеться вновь! К числу этих друзей принадлежал и Диккенс. Он, после нашей встречи у леди Блессингтон, отыскал меня, но не застал дома, и мы так больше и не встретились на этот раз в Лондоне. Но я получил здесь от него несколько писем и все его сочинения в прекрасном иллюстрированном издании. На каждом томе было написано: "Hans Christian Andersen from his friend and admirer Charles Dickens" (Гансу Христиану Андерсену от его друга и почитателя Чарльза Диккенса. ) Мне передавали, что он с женой и детьми находится на морских купаниях, где-то близ канала, но где именно никто не мог сказать. Я намеревался отправиться домой через Рамсгет и через Остенде и в надежде, что письмо на имя Диккенса во всяком случае дойдет до него, написал ему, что в такой-то день и час приеду в Рамсгет и остановлюсь в таком-то отеле -- так не пришлет ли он туда своего адреса: если окажется, что он живет недалеко оттуда, я посещу его. Приехав в отель "Royal Oaks", я нашел там письмо от Диккенса. Он жил приблизительно в одной датской миле от города, в Бродстере, и в письме говорилось, что он и жена его ожидают меня к обеду. Я взял экипаж и поехал в маленький городок, расположенный на самом берегу моря. Семья Диккенса занимала весь небольшой, но очень хорошенький и уютный домик. Приняли меня как нельзя радушнее. Мне так понравилась их домашняя обстановка, что я долго не обращал внимания на прекрасный вид, открывавшийся из окон столовой, где мы сидели. Окна выходили на канал и на море. Был как раз отлив. Вода быстро сбегала и обнажала песчаную отмель; на маяке заблестел огонь. Беседа шла о Дании и датской литературе, о Германии и немецком языке, которому Диккенс собирался учиться. Какой-то итальянец-шарманщик, случайно проходивший мимо, остановился под окном и играл нам, пока мы обедали. Диккенс заговорил с ним по-итальянски, и тот, услышав родной язык, весь просиял от счастья. После обеда в столовую явились дети. "У нас их полон дом!" -- сказал Диккенс; явилось их не меньше пяти, шестого не было дома. Дети поцеловались со мною, а самый младший сперва поцеловал свою ладонь, а потом протянул ручонку мне. К кофе пришла гостья, молодая дама, моя почитательница, как сказал мне Диккенс. Ей заранее обещали пригласить ее, когда я буду у них. Вечер пролетел незаметно, Мистрис Диккенс, казавшаяся ровесницей своего мужа, была полная дама с удивительно добрым лицом, сразу внушавшим к себе доверие. Она была в восторге от Дженни Линд и ей очень хотелось получить автограф певицы. Но как его добыть! У меня было с собой письмецо от Дженни Линд, в котором она поздравляла меня с приездом в Лондон и сообщала мне свой адрес, я и подарил его госпоже Диккенс. Расстались мы поздним вечером. Диккенс обещал писать мне в Данию. Но нам суждено было увидеться еще раз до моего отъезда из Англии. Прибыв на другое утро на пароходную пристань, я был поражен, увидев здесь Диккенса. "Мне хотелось еще раз пожелать вам доброго пути!" -- сказал он, проводил меня на пароход и оставался там, пока не подали сигнал к отплытию. Мы крепко пожали друг другу руки, он так ласково смотрел на меня своими умными, добрыми глазами, и, когда пароход отошел, я увидел, что он стоит на самом краю маяка, такой смелый, моложавый, красивый, и машет мне шляпой! Итак, последнее "прости" с гостеприимных берегов Англии послал мне Диккенс. Я вышел на берег в Остенде, и первые лица, попавшиеся мне навстречу, были король с королевой. Первый мой поклон на континент относился к ним, и они приветливо ответили мне на него. В тот же день я приехал по железной дороге в Гент. Здесь, когда я дожидался утром на вокзале кельнского поезда, ко мне начали подходить и знакомиться со мною разные пассажиры, прибывшие к тому же поезду. Все узнали меня по портрету. В числе их было и одно английское семейство. Одна из дам, оказавшаяся писательницей, подошла ко мне и сказала, что несколько раз видела меня в Лондоне в обществе, но не могла познакомиться со мною, -- я всегда бывал окружен толпою! Она обращалась к графу Ревентлау с просьбой представить ее мне, но он ответил: "Вы видите, -- разве я могу?" Я рассмеялся -- немудрено, что оно так случилось, я ведь был в то время в такой моде у англичан! Зато теперь я весь был к ее услугам. Она произвела на меня впечатление очень простой, естественной и милой особы. В разговоре она называла меня счастливцем, ссылаясь на мою "славу". "А что в ней! -- сказал я и прибавил: -- Да и надолго ли ее хватит! Но, конечно, меня очень порадовал такой прием. Одно только боязно, что не удержишься на такой высоте!" В Германии, куда уже проникли известия о приеме, оказанном мне в Англии, меня также ожидали всевозможные знаки внимания. В Гамбурге я встретил некоторых своих соотечественников и соотечественниц. "Господи! Андерсен! И вы здесь! -- услышал я приветствия. -- Вот бы видели вы, как прошелся насчет вашего пребывания в Англии "Корсар" ! Вас там изобразили в лавровом венке и с мешками денег! Умора!" Я вернулся в Копенгаген. Просидев дома несколько часов, я подошел к окну и стал глядеть на улицу. Мимо проходили двое прилично одетых господ. Они увидели меня, остановились, засмеялись, и один, указывая на окно, сказал так громко, что я расслышал каждое слово: "Взгляни-ка, вон он, наш знаменитый заграничный орангутанг!" Это было грубо, жестоко! Удар был нанесен в самое сердце! Этого не забудешь!
|
|||
|