|
|||
Глава XIV 1 страницаНаступил 1848 год, знаменательный год, год потрясающих событий, когда бушующие волны времени залили кровью и наше отечество. Уже в начале января король Христиан VIII серьезно заболел. В последний раз я виделся с ним вечером, когда был приглашен во дворец к вечернему чаю. В пригласительной записке меня просили также захватить с собою что-нибудь для чтения. Кроме самого короля, я нашел в комнате только королеву да дежурных даму и кавалера. Король ласково приветствовал меня, но вставать уже не мог и весь вечер лежал на диване. Я прочел вслух несколько глав из незаконченного еще тогда романа "Две баронессы" и две-три сказки. Король был очень оживлен, смеялся и весело разговаривал. Когда я уходил, он дружески кивнул мне со своего ложа головой, а последние слова его были: "Мы скоро увидимся!" Но этому уже не суждено было сбыться. Он сильно занемог. Я был очень встревожен, приходил в ужас от мысли лишиться его и ежедневно ходил в Амалиенборгский дворец справляться о здоровье короля. Скоро стало известно, что болезнь его смертельна. Огорченный и расстроенный пришел я с этим известием к Эленшлегеру, который, странное дело, и не знал даже, что король опасно болен. Видя, как я огорчен, он сам заплакал. Он ведь сердечно был привязан к королю. На следующее утро я встретил Эленшлегера на дворцовой лестнице. Он выходил из передней весь бледный, опираясь на Христиани, и, не говоря ни слова, пожал мне мимоходом руку. Глаза его были полны слез. Я узнал, что уже не было никакой надежды на выздоровление короля. 20 января я несколько раз подходил к дворцу, стоял на снегу посреди площади и смотрел на окна покоев, где умирал мой король. В 10 с четвертью вечера он опочил. На следующее утро народ толпился перед дворцом, где лежало тело Христиана VIII. Я пошел домой и дал волю слезам, искренно оплакивая горячо любимого короля. В этом грустном настроении у меня вылилось на бумагу несколько строф, в которых говорилось о нем: "умевшем ценить все достойное!" Эти строки и приводили потом в укор мне -- под достойным я подразумевал, конечно, себя! Весь Копенгаген был в волнении, наступили новые времена, новые порядки. 28 января была провозглашена конституция. В то время революция широкой волной прокатилась по государствам Европы. Луи-Филипп с семьей покинул Францию; мощные волны возмущения достигли и городов Германии. У нас же знали о всех этих движениях лишь из газет. Только наше государство представляло еще очаг мира! Только у нас еще можно было дышать свободно, интересоваться искусствами, театром, думать о прекрасном. Но миру не суждено было продлиться. Волны добрались-таки и до нас. В Голштинии вспыхнул мятеж. Слух об этом поразил Данию, как громом, все взволновалось. Началось вооружение и на суше, и на море. Всякий спешил помочь отечеству по мере сил своих. Один из наших почтенных государственных деятелей зашел раз ко мне и сказал, что я бы хорошо сделал, если бы выяснил положение Дании в статье и послал ее в редакцию какого-нибудь органа английской прессы, которая меня знала я ценила. Я сейчас же написал Иердану, редактору "Literary Gazette", письмо, в котором обрисовал положение и общественное настроение Дании, и оно тотчас же было напечатано. "Копенгаген, 13 апреля 1848 г. Дорогой друг! Всего несколько недель, как я не писал Вам, но за это время совершилось столько событий, как будто прошли целые годы. Я никогда не занимался политикой: у поэта -- своя миссия. Но теперь, когда все страны пришли в волнение, когда самая почва дрожит под ногами, приходится заговорить и поэту. Вы знаете, что делается теперь у нас в Дании -- у нас война! Войну эту ведет весь датский народ -- и знатные, и простолюдины одинаково воодушевлены сознанием правоты своего дела и добровольно становятся в ряды войска. Вот об этом-то подъеме народного духа, об энтузиазме, охватившем всю Данию, я и хочу Вам рассказать кое-что. Много лет уже предводители разных партий в Шлезвиг-Голштинии выставляли нас в немецких газетах в самом фальшивом свете перед честным немецким народом. Затем принц Нор овладел Ренсборгом под тем предлогом, что будто бы действует в интересах самого короля Дании, лишенного свободы. Это вконец возмутило датский народ, и он поднялся, как один человек. Все мелочи ежедневной жизни исчезают за проявлениями великих, благородных черт характера отдельных личностей. Все в движении, но порядок и единство сохраняются. Пожертвования на военные надобности стекаются со всех сторон, от всех классов общества, даже бедные подмастерья и служанки вносят свою лепту. Прослышали о недостатке лошадей для армии, и в несколько дней их понавели изо всех городов и деревень столько, что военный министр принужден был объявить, что надобность в них миновала. Все женщины заняты щипанием корпии, школьники старших классов набивают патроны, все, способные носить оружие, упражняются в обращении с ним. Молодые графы и бароны наравне с простолюдинами становятся в ряды солдат, и проявления такой всеобщей любви к отечеству и готовности защищать его не могут, конечно, не воодушевлять и не подкреплять мужество солдат. В числе других добровольцев явился также сын наместника Норвегии, молодой человек, принадлежащий к одной из знатнейших фамилий Севера. Он жил у нас в Дании этой зимой и, увлеченный симпатией к нашему правому делу, пожелал принять участие в войне, но в качестве иностранца не мог быть принят. Тогда он сейчас же купил себе в Дании усадьбу и уже в качестве датского гражданина надел солдатскую куртку и вступил рядовым в один из выступивших на поле действий батальонов, решившись жить на солдатский паек, чтобы во всем делить жребий сотоварищей, И так поступает масса датчан из всех сословий: и помещики, и студенты, и богатые, и бедные -- все идут на войну, да еще с песнями, с ликованием, словно на пир! Король наш сам находится в главной квартире действующей армии. Лейб-гвардия короля отправилась за ним. Часть ее составляли голштинцы; им было предложено выйти из ее состава, чтобы не сражаться против своих соотечественников, но все они до единого просили, как милости, позволения остаться на своем посту и идти на войну наравне со всеми, что им и разрешили. До сих пор Господь, видимо, на нашей стороне, надеемся, так будет и впредь. Войска наши победным маршем идут вперед: остров Альс взят, города Фленсборг и Шлезвиг -- тоже. Мы стоим уже у голштинской границы, взято больше тысячи пленных; большинство из них приведены сюда, в Копенгаген. Все они глубоко возмущены поведением принца Нора, который несмотря на свое обещание не щадить наравне с ними своего живота оставил их при первом же сражении, когда датчане ворвались в Фленсборг. В наше время в государствах свирепствует буря перемен, но над ними стоит Единый неизменный Бог, и Он справедлив! Он за Данию, которая добивается лишь восстановления своих попранных прав. И они будут, должны быть восстановлены; сила народов и государств в правде. "Нациям их права, всему доброму и полезному -- преуспеяние!" -- вот что должно быть лозунгом Европы; он поможет мне с верою глядеть в будущее. Немцы -- честный, любящий истину народ, они поймут наконец настоящее положение дел, и злоба их превратится в уважение и дружбу. Дай Бог, чтобы это время пришло поскорее! Пусть народы скорее узрят светлый лик Божий! Ганс Христиан Андерсен" . Это письмо было одним из немногих посланных из Дании, которые были перепечатаны в нескольких иностранных газетах. Мало кто в продолжении всей этой постигшей нас войны мог болеть душою больше меня. Я в это время чувствовал сильнее, чем когда-либо, как крепко я привязан к своему отечеству; я бы охотно сам стал в ряды войска и с радостью пожертвовал своей жизнью ради победы и мира, но в то же время мне так живо вспоминалось все хорошее, чем я был обязан Германии, то признание, которого удостоился там мой талант, тех отдельных лиц, которых я так любил, которым был так благодарен, и -- я страдал несказанно! И когда кто-нибудь в горькую минуту, в порыве нервного озлобления, еще попрекал меня именно этими моими отношениями к Германии, я прямо приходил в отчаяние. Примеров приводить не стану, лучше предать все горькое с того времени забвению, чтобы не растравлять раны обоих родственных народов. В ту горькую пору Эрстед опять явился моим утешителем, пророчившим мне светлое будущее, которое и настало. Датчан поддерживала взаимная любовь, готовность стоять друг за друга. Большинство из моих молодых друзей поступили в добровольцы, между ними были Вальдемар Древсен и барон Генрик Стампе. Эрстед также был глубоко взволнован текущими событиями и поместил в одной из газет три свои стихотворения: "Война", "Победа" и "Мир" . В прежнее время надеть красную куртку солдата считалось последним делом -- теперь же она вдруг вошла в честь и славу, под руку с солдатами в красных куртках расхаживали барыни в шелку и бархате. Одним из первых аристократов, которого я увидел в солдатском наряде, был Левенскьольд, сын наместника Норвегии, а затем -- граф Адам Кнут, который только еще недавно был конфирмован. Бедный юноша лишился на войне ноги, Левенскьольд был убит, художник Лундбю тоже. Воодушевление молодежи трогало меня до слез и, услыхав однажды насмешливый рассказ о том, как эти молодые аристократы, щеголявшие прежде в лайковых перчатках, окапывались и рыли траншеи красными, покрытыми волдырями руками, я воскликнул: "Я бы поцеловал у них эти руки!" Почти ежедневно выступали в поход новые толпы молодежи; раз я проводил одного друга и, вернувшись домой, написал песню: "Не в силах я медлить... Бежит мой покой". Песня эта скоро была на устах у всех, найдя себе отзвук во всех сердцах. "Пасхальный колокол зазвонил" -- наступил несчастный для нас день Пасхи, когда неприятель разбил нас; во всей стране воцарилась скорбь, но мужество наше не было сломлено, мы напрягли все свои силы, сплотились еще теснее и в великом, и в малом, Пруссаки вступили в Ютландию, наши войска стянулись к Альсу. В середине мая я поехал на Фионию и нашел Глоруп переполненным народом. Главная квартира была в Оденсе; в Глорупе стояли сорок солдат и несколько офицеров. Старый граф обращался с солдатами из добровольцев, как с офицерами, и они ежедневно обедали за его столом. Пруссаки ворвались в Ютландию, они требовали четыре миллиона контрибуции; скоро прошли слухи о новой битве. Вся надежда была на Швецию, которая обещала прийти нам на помощь. Шведы должны были высадиться в Нюборге, где им готовили торжественную встречу. В Глоруп прибыли на постой шестнадцать шведских офицеров с денщиками, затем двадцать музыкантов и унтер-офицеров. Среди шведов находились четверо, которых должен был выставить сам герцог Августенборгский, или вернее -- его поместье в Швеции, против самого же герцога. Шведов встретили восторженно. Характерную и прекрасную горячность выказала ключница в Глорупе, старая девица Ибсен. Немало ей было хлопот с находившейся в Глорупе на постое массой людей. "Надо поместить их на ночь на гумне!" -- сказали ей. "Что ж, они будут валяться на гумне на соломе! -- сказала она. -- Нет, надо им устроить постели! Они пришли спасать нас, да не дать им постелей!" И она велела рубить и пилить, и скоро из разных досок и дверей были наскоро сколочены кровати, которые расставили в десяти-двенадцати комнатах. Нашлись и перины, и подушки, правда, грубые, но зато на всех постелях в ее "казармах", как называла их добрая старушка, белели чистые простыни. Народы на севере понимают, ценят и любят друг друга; дай Бог, чтобы этот дух единства и любви соединил и все страны! Большую часть лета я провел в Глорупе, приезжал туда и весною и осенью, и был таким образом свидетелем как прибытия, так и отъезда шведов. Сам я не был на поле военных действий, а оставался в Глорупе; сюда постоянно приезжали оттуда люди, сюда же стекалось много людей, желавших повидаться с родственниками, и просто любопытных. Сколько наслушался я здесь трогательных и прекрасных рассказов! Говорили, например, о какой-то старушке, которая вышла со своими внучатами навстречу нашим солдатам, усыпая им путь песком и цветами и крича вместе с малышами: "Бог да благословит датчан!" Говорили также о замечательной игре природы: в саду одного крестьянина в Шлезвиге расцвел красный мак с белыми крестами, точно знамя Данеброга! Один из моих друзей побывал на Дюппеле -- все дома носили следы страшной бомбардировки, и все же на одном из них красовался символ мира: гнездо аиста со всей его семьей. Пальба, огонь и дым не смогли отогнать родителей от птенцов, еще не умевших летать. Оставил я Глоруп поздней осенью. С наступлением зимы военные действия приостановились, и наступившее наружное спокойствие дало мыслям возможность хоть на время возвратиться к обычным занятиям. В течение лета я окончил в Глорупе свой роман "Две баронессы", и описания природы в нем немало выиграли в свежести и правдивости благодаря лету, проведенному на лоне природы. Книга вышла в свет, и успех ее был довольно большой, если принять во внимание время и обстоятельства, при которых она вышла. Гейберг написал мне любезное письмо и дал в честь меня обед для кружка близких друзей и знакомых. За столом он очень мило провозгласил тост за меня, как автора этого романа, чтение которого освежает читателя, как прогулка по лесу весною. Это было в первый раз в течение многих лет, что Гейберг высказался обо мне, как о писателе, так сердечно. Меня это очень порадовало, а такие радостные минуты заставляют забывать все старое, горестное, оставляя в памяти лишь одно новое, хорошее. 18 декабря хотели отпраздновать столетний юбилей датского королевского театра. Гейберг и Коллин по обоюдному соглашению поручили написать пролог для торжества мне. Я представил дирекции план пролога, и он был одобрен благодаря современности главной его идеи. Я хорошо знал тогдашнее настроение публики, знал, что мысли всех летят теперь вслед за армией. Пришлось и мне последовать за ними и перенести место действия задуманного мною пролога туда, а затем уже постараться снова вернуть зрителей к сцене датского театра. Я был глубоко убежден, что сила наша не в мече, а в духовном развитии, и я написал "Данневирке искусства" (Данневирке -- название древнего, построенного еще королевой Тирою, вала, защищавшего границы Дании от неприятельских вторжений с юга. -- Примеч. перев. ). В день торжества пролог сделал свое дело и имел большой успех, но затем дирекция стала давать его в виде приманки вечер за вечером в течение целой недели, чего, конечно, не следовало бы; настроение публики было уже не то. В январе была поставлена опера Глезера "Свадьба на озере Комо", для которой я написал либретто. Опера имела блестящий успех и сразу выдвинула композитора, к которому у нас до того времени относились крайне равнодушно и несправедливо. Теперь пресса воздала ему должное, немало похвал выпало и на долю балетмейстера Бурнонвиля, аранжировавшего танцы в опере, только обо мне не обмолвились и словом. Зато Глезер горячо благодарил меня за мое содействие успеху его оперы. В апреле всех, как громом, поразила весть, что в великий четверг военный фрегат "Христиан Восьмой" взорвался со всей командой. Стон стоял над всей страной -- это было поистине всенародное горе. Я был потрясен так, как будто бы сам находился на обломках погибавшего судна. Из всей команды спасся только один человек, но и это уже показалось всем какой-то победой, свалившимся с неба богатством. На улице встретился со мной мой друг капитан-лейтенант Хр. Вульф. Глаза его сияли. "Знаешь, кого я привез с собой? -- начал он. -- Лейтенанта Ульриха! Он не взорвался вместе с командой, он спасся, и вот я привез его!" Я совсем не знал лейтенанта Ульриха, но невольно заплакал от радости. "Где ж он? Мне надо видеть его!" -- "Он отправился к морскому министру, а оттуда к матери, которая считает его погибшим". Я зашел в первый попавшийся магазин, достал адресный календарь и узнал, где живет мать Ульриха, но когда я дошел до ее квартиры, меня взяло сомнение: знает ли она или нет? И отворившей мне двери горничной я прежде всего задал вопрос: "Печаль или радость у вас в доме?" Лицо девушки засияло, "Ах, какая радость! Молодой барин точно с неба упал к нам!" И я без дальнейших церемоний прошел в залу, где находилась вся семья, одетая в траур -- они только облеклись в него утром, как вдруг мнимо погибший сын явился перед ними целым и невредимым! Я со слезами бросился к нему на шею, я не мог совладать со своим чувством, и все сразу почувствовали и поняли, что я являюсь тут не чужим. Военные события сильно меня расстроили, я страдал и душевно, и физически. В это время как раз гостила в Копенгагене Фредерика Бремер, и ее рассказы о ее прекрасном отечестве возбудили во мне непреодолимое желание переменить обстановку и проехаться или в Далекарлию, или в Гапаранду. Фредерика Бремер поддержала во мне это желание и снабдила бесконечным количеством писем к своим друзьям, рассеянным по всей Швеции. А в друзьях-то больше всего и нуждаешься, путешествуя по этой стране, -- здесь не везде-то найдешь гостиницы, приходится прибегать к гостеприимству священников или хозяев усадеб. В самый день Вознесения я переправился в Гельсингборг. Стояла чудная весна, от молодых березок разливался аромат свежей зелени. Солнышко так славно грело; все путешествие обратилось в какую-то поэму, отзвуки ее и найдутся в картинах и набросках, собранных впоследствии в моей книге "По Швеции". Одной из первых моих встреч в Стокгольме была встреча с Линдбладом, композитором, автором чудных мелодий, с которыми познакомила Европу Дженни Линд. Линдблад и похож на нее, как может походить брат на сестру -- тот же оттенок грусти, у него, впрочем, несколько более резкий. Он просил меня написать для него оперное либретто, и мне очень хотелось исполнить его просьбу. Еще бы! Сила его музыкального гения окрылила бы мои стихи! Издатель, магистр Багге ввел меня в Стокгольмское литературное общество, давшее в честь меня и немецкого гостя, доктора Лео, обед. Президент провозгласил тост "за двух почетных гостей: господина Андерсена из Копенгагена, автора "Импровизатора" и "Сказок" , и за доктора Лео, редактора "Северного телеграфа" . Затем поднял бокал за мое здоровье магистр Багге и в прекрасной, прочувствованной речи провозгласил тост за меня и за мое отечество, и попросил меня передать моим землякам сердечный привет шведского народа. Я ответил на это строфою из моей песни:
Зунд сверкал, как меч стальной, Наши страны разделяя; Чьей-то брошена рукой Ветка роз, благоухая, Мостом стала в добрый час! Место нам то назовите, Розы где взросли? -- Парнас! -- Кто же бросил их, скажите, К нам сюда из высших сфер? -- Эленшлегер и Тегнер! --
и прибавил: "Много и других скальдов появилось на датском и шведском берегах, и благодаря им-то народы и стали понимать друг друга лучше, почувствовали в себе биение родственных сердец. Биение шведского сердца отозвалось в последнее время в наших сердцах особенно явственно. В эту минуту я чувствую это особенно сильно!" Тут слезы выступили у меня на глазах, а кругом загремело "ура!" Бесков представил меня королю Оскару, который принял меня так сердечно, что мне показалось, будто мы с ним старые знакомые, а между тем я видел его в первый раз. Я поблагодарил короля за пожалованный мне недавно орден Северной звезды. Он долго беседовал со мной и, между прочим, высказал чувства особой симпатии к датскому народу и нашему королю. Разговор зашел и о войне. Я сказал, что в самом характере нашего народа лежит сознание права, которого он и держится крепко, забывая даже о своей малочисленности. В беседе этой я имел случай узнать и оценить благородную душу короля. Под конец он спросил меня, скоро ли я вернусь обратно в Стокгольм из Упсалы, куда я собирался, -- он желал тогда пригласить меня во дворец к обеду. "И королева, супруга моя, -- сказал он, -- знакома с вашими произведениями и будет рада познакомиться с вами лично!" По возвращении из Упсалы я и был приглашен к королевскому столу. Королева, очень напоминавшая свою мать, герцогиню Лейхтенберскую, которую я видел в Риме, приняла меня просто и сердечно и сказала, что давно знает меня по моим произведениям и по "Das Marchen Lebens" ("Сказка моей жизни" ). За столом я сидел рядом с Бесковом, прямо против королевы. После обеда я прочел вслух сказки: "Лен", "Безобразный утенок", "Мать" и "Воротничок". Во время чтения сказки "Мать" я заметил на глазах благородной королевской четы слезы. И как тепло, сердечно выразили они потом мне свою признательность, какие они оба были простые, милые! Прощаясь, королева протянула мне руку, которую я поцеловал. И она, и король оказали мне честь, пригласив меня вновь посетить их и прочесть им еще что-нибудь. В следующий раз меня и Бескова пригласили в покои королевы за час до обеда. Здесь мы нашли королеву, принцессу Евгению, кронпринца, принцев Густава и Карла, а скоро явился и король. "Поэзия оторвала меня от дел!" -- сказал он. Я прочел "Ель", "Штопальную иглу", "Девочку со спичками" и по общему желанию "Лен". Король слушал с большим вниманием. "Глубокая поэзия, которою дышат эти маленькие поэмы", как он выразился -- очень нравилась ему, и он прибавил, что читал эти сказки еще во время своей поездки в Норвегию. Все три принца крепко пожали мне руку, а король пригласил меня присутствовать на празднестве в день его рождения 4 июля. Бескову было поручено быть моим чичероне. Вскоре я узнал, что в Стокгольме затевается публичное чествование меня, и мне стало не по себе. Я ведь знал, какое неудовольствие возбудит такое чествование у нас на родине, сколько даст пищи злым пересудам. И при одной мысли, что мне придется быть героем праздника, меня била лихорадка; я, как преступник -- суда, боялся этого торжественного вечера с заздравными тостами и длинными речами. Вечер, однако, настал. В торжестве принимали участие и многие дамы, в том числе известная, талантливая г-жа Карлен, не столь известная, но очень талантливая романистка Вильгельмина (псевдоним) и артистка г-жа Страндберг. Г-жа Карлен пригласила меня прогуляться с ней под руку по саду, но нам нельзя было удалиться в ту часть сада, куда мне хотелось -- туда, где не теснились зрители, а надо было именно показаться публике, которая "тоже желала видеть г-на Андерсена". Все это свидетельствовало о расположении ко мне, но меня порядком мучило; мысленно я уже видел весь этот праздник в карикатуре на страницах "Корсара" . Ведь даже Эленшлегер, перед которым все-таки привыкли преклоняться, попал в карикатуру после своей поездки в Швецию! В аллее нас встретила толпа детей с бесконечной гирляндой цветов в руках; они сыпали передо мной цветы и теснились вокруг меня, а в толпе вокруг все снимали передо мной шляпы. А что я думал в это время? -- "В Копенгагене опять поднимут меня за это на смех, опять обрушатся на меня!" Я был совсем расстроен, но приходилось казаться веселым, чтобы не обидеть этих милых, добрых людей, и я старался придать всему шутливый оттенок, поцеловал кого-то из ребятишек, поболтал с другими. За ужином поэт, пастор Меллин, провозгласил тост за мое здоровье, сказав предварительно несколько слов о моей литературной деятельности, затем было произнесено несколько приветственных стихотворений романистки Вильгельмины, а затем прекрасные стихи г-жи Карлен. В ответной речи я сказал, что принимаю все эти знаки сердечного расположения как своего рода задаток, и с помощью Божьей постараюсь заработать его трудом, в котором выскажу свою любовь к Швеции. Я и постарался выполнить свое обещание. Актер-драматург Иолин прочел на местном наречии "Далекарлийскую историю", певцы королевского театра Страндберг, Валлин и Гюнтер спели несколько шведских песен, потом заиграл оркестр и первое же, что я услышал, была наша датская мелодия на мою песню "Есть чудная страна!" . В одиннадцать часов вечера я отправился домой, радуясь выказанному мне расположению, а также возможности отдохнуть от стольких треволнений. Скоро я был на пути в Далекарлию. Письмо Фредерики Бремер доставило мне в Упсале знакомство с поэтом Фалькранцем, братом знаменитого пейзажиста, встретился я здесь и со своим другом, поэтом Бетгером, женатым на дочери Тегнера, Дизе. Уютное гнездышко этих двух счастливцев было залито солнышком поэзии и счастливой семейной жизни. Номер, который я занимал в отеле, примыкал к большой зале, там как раз пировали студенты. Узнав, что я их сосед, они прислали ко мне депутацию с приглашением пожаловать к ним -- послушать их пение и принять участие в их веселье. Я сейчас же принялся искать между ними лицо, с которым бы я мог сойтись. Один бледный высокий студент очень мне понравился, и я, как узнал потом, не ошибся в выборе. Он пел так хорошо, с таким выражением. Это был талантливый композитор и поэт Веннерберг, автор сборника чудных мелодий и дуэтов "Глюнтарне" . В другой раз я слышал, как он пел с Берониусом свои чудные песни, принесшие ему славу "современного Бельмана". Было это у начальника области, в доме которого я встретил вообще самое избранное общество Упсалы. В этом же доме познакомился я с Аттербомом, певцом "Blommorna" , певшим нам об "Острове блаженства". Правду сказал Мармье, что между поэтами существуют какие-то масонские знаки, по которым они сразу узнают и понимают друг друга; я почувствовал это, знакомясь с милым стариком-поэтом Аттербомом. Путешествующему по Швеции необходимо иметь свой экипаж, и мне пришлось бы обзавестись им, если бы начальник области любезно не предложил мне на все время поездки своего. Профессор Шредер позаботился снабдить меня мелкой медной монетой и кнутом, а Фалькранц написал мне маршрут, и вот началась оригинальная поездка, несколько напоминающая поездки по тем местностям Америки, где еще не проведено железных дорог. Этот способ передвижения, резко отличавшийся от того, к какому я привык, как будто перенес меня в эпоху за сто лет до нашего времени. Проколесив по разным городам и местечкам Швеции, я опять через Упсалу вернулся в Стокгольм, где нашел точно родной дом в доме г-жи Бремер. В этом уютном, богатом доме жилось так хорошо, и я познакомился здесь со всеми членами семьи, принадлежавшей к числу лучших в Швеции. Тут же имел я случай лишний раз убедиться в том, насколько неосновательны были ходившие и в Дании, и за границей слухи о жизни и положения этой писательницы. Когда она только что вступила на литературное поприще, говорили, что она живет гувернанткой в каком-то знатном семействе, а на самом деле она жила вполне самостоятельно в собственном имении Аоста. В чужом городе меня влечет обыкновенно не только к выдающимся живым людям, но и к дорогим могилам славных усопших. Мне всегда хочется принести на эти могилы или взять с них на память цветок. В Упсале я побывал на могиле Гейера; на ней еще не было воздвигнуто памятника. Могила Тернероса вся заросла сорной травой. В Стокгольме же я разыскал могилы Никандера и Стагнелиуса и съездил в Сольну, где покоятся на маленьком кладбище Берцелиус, Хореус, Ингельман и Крусель, на большом -- Валлин. Постоянным же моим убежищем в Стокгольме был и остается, впрочем, дом Бескова, которого еще король Карл Иоган возвел в баронское достоинство. Он был из числа тех милых людей, которые как будто озаряют все окружающее ровным кротким светом. Что это была за редкая сердечная натура и какой талантливый человек! О последнем свидетельствуют и рисунки его, и музыкальность. Самый голос его, несмотря на его преклонный возраст, звучал в пении так мягко и свежо. Литературное же его значение достаточно известно -- трагедии его в переводах Эленшлегера стали известны и в Германии. Последний день моего пребывания в Стокгольме совпал с днем рождения короля Оскара. Я присутствовал на торжестве во дворце и по окончании его королевская чета и все принцы простились со мой в высшей степени сердечно. Я был растроган, как при разлуке с близкими, дорогими людьми. В "Воспоминаниях" Эленшлегера говорится о графе Сальца, автор рисует его очень интересной личностью, но, заинтересовав читателя, не дает о нем более обстоятельных сведений. Вот что говорит Эленшлегер: "Меня посетил однажды один знакомый епископа Мюнтера. Это был высокий, видный швед; войдя, он назвал мне свое имя, но я не расслышал, переспросить мне было неловко, и я надеялся, что еще услышу его в разговоре или же сам догадаюсь, кто он. Он сказал мне, что явился посоветоваться со мной насчет сюжета для водевиля, который собирается писать. Сюжет оказался довольно милым, и я постарался запомнить: "Итак, это писатель водевилей!" Затем гость мой завел разговор о Мюнтере как о старом своем друге. "Надо вам знать, -- сказал он, -- что я занимался богословскими науками и перевел откровение Иоанна". "Автор водевилей и богослов!" -- держал я в уме. "Мюнтер тоже масон! -- продолжал он. -- Он мой ученик, я ведь начальник ложи!" "Автор водевилей, богослов и начальник масонской ложи!" -- продолжал я свои соображения. Затем, он заговорил о короле Карле Иогане, очень хвалил его и прибавил: "Я хорошо знаю его! Мы с ним распили не один стаканчик!" "Автор водевилей, богослов, начальник масонской ложи и близкий друг Карла Иогана!" -- перебирал я в уме, а он продолжал: "Здесь, в Дании, не принято надевать свои ордена, но завтра я пойду в церковь и надену все свои!" "Отчего же нет!" -- ответил я, а он продолжал: "У меня все они есть!" Тогда я к автору водевилей, богослову, начальнику масонской ложи и близкому другу Карла Иогана прибавил еще "кавалера ордена Серафима". В конце концов незнакомец свел разговор на своего сына, которого он воспитывал в традициях рода, насчитывающего в числе своих предков первых завоевателей Иерусалима. Тогда-то все мне стало ясно. Гость мой был никто иной как граф фон Сальца! Так оно и было".
|
|||
|