|
|||
Климов Григорий - Песнь победителя 16 страницаВ поезде грешника вновь обращенного в советскую веру, утешают соседи по купе: “Не горюй, Ваня! Это даже к лучшему. Только от дальнейших неприятностей избавился. Ну, посуди сам: приедешь ты, к примеру, в Москву. Чтобы зарегистрировать машину требуется наличие каменного гаража, а ты сам в деревянном доме живешь, девять метров на душу. Да и лимита на бензин не получишь, а доставать левым порядком – или в трубу пролетишь или за решетку угодишь”. С верхней полки свешивается многоопытная голова и льет бальзам на обиженную душу раскулаченного автолюбителя: “Еще радуйся, что дешево отделался. В нашем городе один демобилизованный капитан привез домой чудесный “Мерседес”. А что из этого получилось? Теперь этот капитан, наверно, всю жизнь нервами болеть будет. Человек он был как человек – не предрайкома и не из активистов. И вдруг такой простой парень ездит на шикарной машине. Все местное начальство заволновалось”. “Думали-гадали как же у него этот “Мерседес” оттяпать. Ну и пошло! Где-то в районе корову поездом переехало – его к прокурору: “Ты зачем корову задавил?” Где-то мост от старости провалился – его опять в суд: “Зачем мост поломал?” Где в районе какое несчастье не случится, сейчас тянут его к ответу: “Это ты своей машиной делов наделал!” “Насточертела ему в конце-концов эта комедия, решил продать автомашину. Так и тут не легче – никто не покупает. Насилу договорился он с начальником МТС обменять машину на телушку и несколько мешков зерна в счет будущего урожая. А в это время постановление ЦК “О разбазаривании имущества колхозов и МТС”. Начальника МТС за прежние грехи посадили, а капитан уж и заикнуться боялся о телушке да зерне. Видишь, чем эти игрушки кончаются. Конечно, умней было бы твою машину пропить, чем бросать этим сволочам. Ну, да всего не предусмотришь.” Раскулаченный автолюбитель чувствует от этих рассказов заметное облегчение и начинает понемногу убеждаться, что умно поступил, бросив машину на границе. Он уже сам начинает расхваливать явные преимущества отсутствия автомашины в социалистических условиях: “Да, действиетльно, только лишние хлопоты. В Германии в самой распроклятой глуши если поломалась машина, то стоит только свистнуть – сейчас же из-под куста выскочит немец и все починит. А у нас если посреди города что случится, то положение как у Робинзона Крузо.” Приехав домой, человек чувствует себя счастливым, что избавился от автообузы и стал равноправным членом советского общества. 2. “Этим табаком только матрасы набивать. Тфу!” Капитан, в выцветшей от солнца гимнастерке и сдвинутой на затылок пилотке, ожесточенно швыряет недокуренный “Mischung-6” на землю и, как будто стараясь подчеркнуть свое презрение к немецкому эрзацу, старательно вдавливает сигарету в рыхлый песок. Группа офицеров сидит на площадке газона перед зданием Штаба СВА. Они расположились у подножья пятиметрового обелиска, наспех сколоченного из фанеры и обильно политого красной краской. Основание обелиска, в форме пятиконечной звезды, обложено по краям красными досками, а внутри засыпано песком. Офицеры греются в косых лучах осеннего солнца. Солнце в Германии вежливое и, как будто, приучено к порядку. Оно никогда не заставляет вас искать спасительной тени, не накаляет одетую в бетон и камень землю. Оно только греет – приятно и вежливо. В ожидании пока их вызовут в Штаб, офицеры уютно устроились на фанерной звезде. Годы фронтовой жизни приучили их не торопиться и коротать время с помощью папирос и философских разговоров. “Все-таки хорошо, что война кончилась”, – ни к кому не обращаясь, мечтательно говорит молодой лейтенант с артиллерийскими значками на погонах. – “Тогда как-то не думали много – сегодня жив, а завтра в земотдел или в здравотдел, один хрен. Только когда от матки письмо получишь, то вспомнишь, что пригибаться нужно. Чтобы старуху не огорчить.” Как-будто ища подтверждение своим мыслям, он поворачивает голову и окидывает взором панораму двора: ряды аккуратно подстриженных карликовых елок, подернутые осенним золотом декоративные березки вдоль подъезда Штаба. – “Вчера я тут в скверике напротив “Капитоля” сидел”, – говорит лейтенант, – “Стоит там какая-то каменная баба, а у подножья – бугорок, наверху палочка воткнута, а на ней трехцветный флажок. Спросил у немцев “Что это?” Говорят какой-то француз закопан. Загнулся бедняга, так посреди улицы и закопали. Все-таки как-то не уютно, где-нибудь в поле и то спокойней – ковыль растет, ветерок гуляет. А этому французу и поспать спокойно не дадут. На 7-ое ноября как раз в этом же скверике над его головой наши саперы фейерверк устроили по случаю праздников, закопали в землю шестидюймовые гильзы и подняли такую пальбу, что пол Берлина переполошили. Немцы думали опять война. – Карлсхорст бомбят.” Лейтенант увлекается собственными мыслями и продолжает: “Да, что ни говори, а наверху приятнее, чем под землей. Жалко тех, кому там лежать приходится. Рассказывают, где-то здесь в Берлине была могила неизвестного солдата. Вечный огонь там горел, а в потолке сверху круглая дырка и небо голубое видно. Кто зайдет внутрь, так чувствует там себя так, вроде как на полпути между тем миром и этим. Там немцы свою совесть замаливали по тем, кто в полях да лесах сгнил. Все-таки правильно – никого не забывали. Какая мать ни зайдет, – думает, это по ее сыну свечка. Говорят, что такая же штука и в Париже есть. Выходит и этого французика, что напротив “Капитоля” лежит, тоже не забыли.” Безразлично прислушивавшийся к разговору пожилой капитан заинтересовывается темой и говорит: “Тут многое в глаза бросается. В каждой самой маленькой деревеньке – обязательно памятник павшим солдатам. И не какая-нибудь фанерная мазня, а действительно памятник, посмотришь – и шапку снять хочется. Гранит или дикий камень, имена солдат высечены по камню, мхом поросло, тут-же родник проведен, вода журчит. Молодцы немцы – даже мертвым уют создают.” – “В городишке, где я в комендатуре работал, тоже памятник был,” – продолжает капитан – “Большой каменный шар, наверное земной шар, а на нем раскинулся умирающий солдат. Лицом вниз, руки в судоргах раскинул и в землю вцепился, как будто весь мир загробастать хочет. Наш помполит однажды предложил коменданту взорвать памятник, говорит: “Милитаристическая пропаганда.” Комендант посмотрел на него, посмотрел да и говорит: “Слушай, комиссар, ты живых агитируй, а мертвых оставь в покое. Понял?” Лейтенант соглашается с капитаном: “Да, умеют немцы чтить своих мертвых. Я как-то случайно заскочил на мотоциклете на ихнее кладбище, так даже стыдно за себя стало. Такой порядок и действительно вечным покоем дышит. А в России я только затем на кладбище и ходил, чтобы цинк с гробов сдирать. Все равно все склепа взломаны и покойники кверху ж.... В то время жулье покойников, раздевало, с мертвых можно было лучше поживиться, чем с живых. Ну, а я уж туда за цинком ходил, для аккумуляторов,” – оправдывается лейтенант. Капитан высказывает обрывки собственных мыслей: “Когда Аллилуева умерла, Сталин ей очень красивый памятник поставил на Ново-девичьем кладбище. Я даже как-то специально хотел пойти посмотреть, да, говорят, что туда не пускают.” Третий офицер, в сильных очках с толстыми стеклами и густым чубом курчавых волос, присоединяется к разговору. Есть тип людей, которые всегда стараются рассматривать каждый предмет с противоположной точки зрения. Чубатый офицер усмехается: “Это все пустяки. У нас в Горьком о покойниках лучше заботятся, даже танцплощадку устроили.” “Для кого?” – спрашивает лейтенант. “Для всех – для живых и мертвых”. Офицеры недоверчиво поворачивают головы в сторону говорящего, своим видом показывая, что они ожидают продолжения. Чубатый офицер объясняет: “Там посреди города было кладбище. Ну так Горсовет постановил устроить там парк. Ну и устроили по всем правилам науки и техники – кладбище перепахали, сделали “Парк Культуры и Отдыха им. Свердлова.” С танцплощадкой и прочими увеселениями. Так все его в городе и называли “Клуб живых и мертвых.” И живым весело и покойникам не скучно. Дочки на папашиных костях фокстрот откалывают. Старушки мимо идут – только крестятся: “Ох, свят. свят...” “У нас в Ростове тоже вроде этого,” – говорит артиллерийский лейтенант. – “Построили новый театр им. Максима Горького. По проекту он должен быть снаружи облицован белым мрамором. Судили-рядили где взять мрамор. Решили взять налог с покойников – содрали по Ростовской области все памятники из белого мрамора, попилили их и плитками выложили театр.” “Да, театр хороший, только акустика там плохая. Я там как-то раз был,” – соглашается чубатый офицер. “Когда театр построили, то всех строителей пересадили, – отвечает артиллерист. – “Там в зале какая-то чертовщина творилась, на галерке слышимость была лучше, чем в первом ряду. Обвинили, конечно, строителей – вредительство. Ну а люди болтали, что это покойники пошаливают.” Капитан смотрит на часы, потом на окна Штаба: “Ну, Уткина нам видно не дождаться. Пошли обедать!” Капитан сплевывает в песок. Лейтенант каблуком сапога зарывает очередную “Mischung-6” и поднимается на ноги, потягиваясь после долгого сидения и поправляя ремень портупеи. Офицеры стараются аккуратно бросать окурки и все, что принадлежит в плевательницу, не на зеленый газон, а внутрь песчаной звезды. Офицеры были бы немало испуганы, когда перед ихними очами разверзлась бы земля и из-под заплеванного песка и облупленной красной фанеры встала из гроба гневная тень ихнего недавнего военачальника, героя штурма Берлина и его первого коменданта, гвардии генерал-полковника Берзарина. Ни советским офицерам, ни немецким рабочим, уныло бродившим по территории Штаба, конечно, не могло придти в голову, что красное безымянное сооружение, уродовавшее весь комплекс двора Штаба и резавшее глаза своей кустарной безвкусицей, служило надгробным памятником и должно было олицетворять память советского героя, сыгравшего в битве за Берлин вторую роль после маршала Жукова. Нелепая игра случая. Пройти целым и невредимым всю войну на самых опасных участках фронта во главе армии прорыва, дождаться победного конца и почетной должности триумфатора в побежденной вражеской столице – и буквально на другой день пасть жертвой глупой автокатастрофы. Генерал имел привычку совершать по утрам прогулку на мотоцикле. В спортивной рубашке с короткими рукавами, без кителя и без фуражки, он выезжал на мощном трофейном BMV из боковой улички на главную автомагистраль Трептов-аллее, ведущую к Карлсхорсту. По Трептов-аллее наперерез ему мчалась на полном ходу колонна тяжелогруженных армейских Студебеккеров. Был ли это спортивный интерес, присущий большинству мотоциклистов, или что другое – этого никто не знает. Во всяком случае, генерал решил проскочить между мчащимися грузовиками. В результате неудачной коллизии генеральского мышления с непреклонными законами динамики от генерала остались только генеральские штаны с красными лампасами. Шофер грузовика сначала чертыхнулся по адресу дураков, лезущих под колеса, а затем, узнав чьи штаны он так неудачно выутюжил, вынул пистолет и застрелился. Где похоронили солдата неизвестно, но, вероятно, ему покойнее лежать, чем генералу Берзарину. В эти дни после победы нам на каждом шагу приходится вспоминать о тех, кто завоевал эту победу. Однажды мы гуляли с майором Дубовым по боковым улицам вблизи Курфюрстендамма в английском секторе Берлина. Был воскресный день, улицы были пусты и безжизненны. Нам хотелось побродить там, где нет интернациональной суеты берлинского Пикадилли, хотелось окунуться на мгновение в подлинную Германию, какой мы представляли ее себе до войны: спокойную, чистую и аккуратную. Широкие, обсаженные деревьями улицы. Как археологи, мы стараемся найти среди развалин и реконструировать в нашем сознании довоенный Берлин. Не “логово фашистского зверя”, каким он был для нас последние годы. Мы хотим видеть город и людей, которые Для многих из нас были действительно символом культуры, до того как ими овладела мания величия. Мы вышли к маленькому тенистому островку на перекрестке трех улиц. Под развесистыми каштанами, посреди моря огромного чужого города, приютились в братском содружестве два маленьких могильных холмика. Странный парадокс послевоенного Берлина. Пораженные необычайной картиной, мы подходим ближе. Два переплетенных березовых крестика у изголовья. На одном немецкая каска, на втором – советский стальной шлем. Советский шлем! Кругом бушуют интернациональные страсти, а здесь... Живым следовало бы поучиться у мертвых! Видно после уличных боев соседние жители нашли на перекрестке эти два трупа и похоронили их, как сумели, под сенью каштанов. Уважение перед мертвыми оказалось сильнее земной ненависти. Хорошее место. Весной здесь целуются влюбленные, а в ветвях каштанов поют соловьи. Поют вечную песнь о любви, о жизни, о смерти. Хорошо тебе здесь, неизвестный русский солдат! Внезапно до моего сознания доходит нечто, отчего в моей груди поднимается необъяснимая, почти болезненная, волна чувств. Майор тоже заметил это. Свежие цветы! На обеих могилах свежие цветы, положенные чьей-то заботливой рукой. Мы, как по команде, сняли фуражки и молча переглянулись. Я вижу, как странно изменились глаза майора, как тяжелая складка легла вокруг рта. Он достает носовой платок и вытирает внезапно вспотевший лоб. “У нас первым делом немецкие кладбища с землей сравнивали”, – говорит майор глухим голосом. “Будь она проклята эта война и кто ее выдумал,” – еще тише добавляет он после минутного молчания. Любопытная старушка, гулявшая неподалеку с ребенком, остановилась посмотреть на русских офицеров, редких гостей в этой части города. “Кто клал цветы на могилы?” – обращается к ней майор. Голос его резок и холоден, как будто он отдает боевой приказ. Мы поднимаемся по полуразрушенной лестнице указанного нам дома. Открывшая нам дверь пожилая немка испуганно пятится, увидев красные околыши на фуражках. Полутемный коридор, запущенная квартира, где не видно обычного семейного уюта, где по-видимому, не хватает многих ее обитателей. Майор делает успокоительный знак рукой: “Мы видели цветы на могилах. Вы клали?” Женщина, все еще не оправившись от испуга и не зная что это все может означать, нерешительно произносит: “Да... Я думала...” Она растеряно сжимает руки под фартуком. Майор вынимает бумажник, не глядя вытаскивает все деньги, – несколько тысяч марок, – и кладет их на стол. “Кладите цветы и дальше”, – говорит он. Потом добавляет: “На обе могилы.” На бланке Штаба Советской Военной Администрации майор размашисто пишет: “Именем Красной Армии всем русским солдатам и офицерам приказываю оказывать помощь и поддержку фрау...,” ставит свою подпись, протягивает украшенную советским гербом бумагу удивленной женщине. “Если придется встретиться с русскими, это Вам поможет”. Он оглядывается в пустой комнате, затем, как-будто вспомнив что-то, спрашивает: “Скажите, у Вас есть муж или сыновья?” “Муж и сын убиты на фронте. Второй сын в плену,” – отвечает женщина, непроизвольно бросая взор на фотографии, висящие на стене. “Где?” – коротко спрашивает майор. Женщина опять слегка колеблется, затем тихо произносит: “В России...” Майор рассматривает протянутую ему стандартную почтовую карточку с красным крестом, записывает имя и номер полевой почты лагеря для военнопленных. “Напишу коменданту лагеря и высшему начальству. Буду ходатайствовать о досрочном освобождении,” – говорит он, обращаясь ко мне. На улице по-прежнему светит солнце. По панелям разгуливают сизогрудые голуби, кивая головками и кося по сторонам рубиновыми глазами. Они не улетают, когда мы идем по тротуару, только вежливо уступают нам дорогу. Я знал этого майора на фронте. Будучи начальником разведотдела штаба дивизии, он сортировал пленных. Видя на фуражках мертвую эмблему смерти СС и зная, что у каждого из них за спиной десятки загубленных человеческих душ, он никогда не колебался отправлять их в тыл особой партией, зная, что их жизненный путь окончится за ближайшим поворотом дороги. Кругом нас гуляют голуби, вежливо уступая нам дорогу. Как равные среди равных. Омытые ярким сентябрьским солнцем, тихо шелестят листьями липы и каштаны Берлина. Жизнь идет своим чередом. Жизнь сильнее смерти. И жизнь особенно хороша, когда на душе нет ненависти, когда хочется сделать что-то доброе всем – живым и мертвым. 3. Первые месяцы моего пребывания в Карлсхорсте я мало интересовался окружающим миром. Приходилось много и напряженно работать. Я выезжал из Карлсхорста только тогда когда этого требовала работа. Я забывал о существовании календаря на моем столе, а когда вспоминал, то перелистывал листики сразу за неделю. На дворе стояла чудесная золотая осень. По улицам Карлсхорста мягко шуршали под ногами желтые листья. Однажды в воскресенье я проснулся от звона будильника и по привычке пулей вылетел из постели. В широко открытое окно тянутся из сада цветы и ветви деревьев, между листьев матовым наливом мерцают спелые сливы. Ослепительно ярко светит утреннее солнце, играет зайчиками по стенам спальни. Тишина, безмятежная тишина воскресного утра заполняет маленький домик. Доносится звон колоколов с островерхой колокольни неподалеку. Прохладный утренний ветер гуляет по комнатам, он щекочет разгоряченную сном кожу, бодрит тело. Хочется делать что-то. Я бесцельно прохожу по комнатам. Сегодня я полностью предоставлен самому себе. Как-же провести этот день? Неожиданно меня охватывает странное чувство. Куда я, собственно, тороплюсь? Так вот всю жизнь крутишься, как белка в колесе, и не задумываешься. А если подумать, то куда мы всю жизнь торопимся. Большинство людей осознают это, когда уже слишком поздно. Недавно мне попалась в руки немецкая пропагандная брошюра “In Gottes eigenem Land” Там немцы остро и зло высмеивали Америку и американцев. Особенно потешались они над американским темпом жизни и вечной погоней за деньгами, за успехом – “Your luck is just round the corner”. Американец что есть мочи бежит до угла, надеясь поймать свое счастье. Но там пусто. Зато много других углов. И так всю жизнь. С этим я согласен. Но как научиться искусству наслаждаться жизнью? Я беру из бронзовой коробки сигарету, затем ложусь на кушетку и созерцаю потолок. Ни одной единственной мухи на потолке. Забавная страна – даже мух нет. Я прохожу на кухню. Зажигаю газ, тушу. Включаю электрическую плиту, выключаю. Кручу газовый подогреватель для воды, сую в штепсель пылесос, пускаю в ход электрическую кофейную мельницу. Ну так – чем-же еще заняться? Я выхожу на балкон и располагаюсь в полотнянном шез-лонге. Закуриваю следующую папиросу, пускаю дым налево, пускаю дым направо. Через несколько минут мне становится до смерти скучно. В конце-концов, я сажусь за письменный стол, нахожу в одном из ящиков пачку почтовой бумаги и приготавливаюсь писать письма. Я с тоской вспоминаю о Москве, представляю в своем воображении кто там сейчас чем занимается. В это время в соседней комнате за моей спиной раздаются шаги. Наверное, кто-нибудь думает, что дом пустой и забрел посмотреть, чем здесь можно поживиться. Не оборачиваясь, я спрашиваю: “Кто там?” “Ха-ха-ха!”, – раздается за моей спиной. – “Посмотри как они здесь живут!” Я оборачиваюсь. В стеклянных створчатых дверях стоит Михаил Белявский, из-за его плеча выглядывает белокурая головка Вали Гринчук. Оба покатываются со смеха, глядя как я сижу за письменным столом в одних трусиках и сапогах на босу ногу. Через несколько минут, одевшись, я снова вхожу в кабинет, где мои неожиданные гости бесцеремонно разглядывают начатое мною письмо. “Смотри, Валюша,” – говорит Белявский. – “Мы там не знаем, как из Москвы вырваться, а он тут по ней слезы проливает.” “Миша, каким образом вы сюда попали?” – спрашиваю я, еще не придя в себя от неожиданности. “Вчера приехали. Нас тут целая группа из Академии. Вам на помощь прислали.” “Ну, как там дела в Москве – что нового?” – спрашиваю я Белявского. “Да что там может быть нового. Теперь Германия в моде. В Академии все только и мечтают чтобы попасть сюда на работу.” Белявский оглядывается кругом по комнате: “Да, тут жить можно. Вы уже попривыкли, не замечаете разницы.” “Расскажи что-нибудь о Москве,” – прошу я. “А-х, читай газеты!,” – отмахивается Белявский, – “Я рад, что оттуда вырвался. Лучше ты мне расскажи как здесь.” “Сам увидишь. Хочешь поедем сегодня в Берлин?” – предлагаю я. – “Нырнем в самую гущу.” “Мы с Валей как-раз собирались. Для того за тобой и зашли.” “Ну так все в порядке!” – решаю я. К полудню мы выбираемся из Карлсхорста и садимся в трамвай, идущий к центру города. Рейхстаг. Когда-то это массивное здание на фоне Бранденбургских Ворот было символом Германской Империи. Здесь полыхали политические страсти, здесь коричневый факел произвел свой первый поджог, впоследствии перекинувшийся на всю Европу, здесь последние годы заседал театр марионеток, игравший роль германского Парламента. “Dem deutschen Volke” – поблескивают облезшей позолотой массивные буквы на фронтоне серой громады. Сегодня эти слова звучат для немцев злой насмешкой. Безжизненная пирамида позора тем, кто возомнил себя сверхчеловеком. Окна замурованы кирпичом, стрелковые амбразуры, чернью языки копоти от пожаров на стенах. Внутри груды битого обгорелого кирпича, лужи вонючей зеленоватой воды, в проломленную дыру купола заглядывает голубое небо. Ветер носит шуршащие вороха бумаг с черными орлами. Полурасстрелянные пулеметные ленты, снарядные гильзы, противогазные маски. Повсюду на стенах бесчисленные надписи: “Иван Сидорчук из Кущевки. 14/V-1945.”, “Simon Vaillant. Paris. 5.7.1945.”, “John D. Willis. Chicago”. 23-7-1945.” Надписи повсюду – на стенах, на потолке. Иногда при всем желании невозможно догадаться каким путем обладатель подписи сумел добраться до явно недоступных мест, чтобы оставить по себе историческую память. Надписи углем, сажей, куском известки. Как последний вопль утопающего, звучит надпись, выцарапанная штыком одного из защитников Рейхстага: “Heil Hitler!” На противоположной стенке крупными буквами масляной краской четко выведено: “Здесь с.... сержант Костя из Одессы.” Действительно, воздух напоминает известные строфы Генриха Гейне из поэмы “Германия”. Видно сегодня для многих Рейхстаг служит отхожим местом. Да, поучительный исторический памятник! Неподалеку лежит в руинах Новая Имперская Канцелярия. Здесь передо всеми дипломатами мира бесновалось в истерике существо с чубом хулигана. Сотни и тысячи рыцарей конъюнктуры увидели возможность выиграть, сделали на него ставку. Миллионы и миллионы немцев последовали за “фюрером”, ослепленные заманчивыми обещаниями, оглушенные треском демагогических фраз. И вот – сегодня конь пришел к барьеру! Под ярким солнцем между зданием Рейхстага и Брандербургскими Воротами среди обломков былого величия кипит новая жизнь. Здесь интернациональный черный рынок. Немцы, озираясь по сторонам, продают зонтики, ботинки, старую одежду. Русские больше всего интересуются часами, суют в обмен пачки папирос, буханки хлеба, яркие оккупационные банкноты. Неподалеку от нас останавливается американский джип. Сидящие в нем солдаты – негры, не вылезая из машины, открывают бойкую торговлю. Шоколад, сигареты, мыло. Опорожнив свои мешки, негры улыбаются во весь рот и оглядываются по сторонам. Увидев нас, один из них бормочет что-то своему партнеру. Затем, красочно жестикулируя, он обращается ко мне, судя по всему предлагая что-то купить. “What?” – спрашиваю я. Негр вытаскивает из под сиденья огромный армейский кольт и показывает два пальца – две тысячи. Я делаю знак отрицания. Тогда солдат, указывая пальцем на висящий у меня на поясе пистолет, справляется о цене. К явному недоумению союзника я объявляю, что пистолет не продается. Затем очередь доходит до “Лейки”, висящей через плечо у Белявского. “Что же вы продаете?” – деловито интересуется негр. “Ничего” – отвечаю я. “А что вы покупаете? Джип покупаете?” – он хлопает ладонью по боку своего экипажа. Я только смеюсь в ответ. Удовлетворив таким образом свою любознательность к восточным союзникам, солдат переглядывается с товарищем и так нажимает педаль газа, что джип срывается с места, как скаковая лошадь под шпорами. Мимо проходит советский комендантский патруль – два солдата с автоматами и красными нарукавными повязками. Неподалеку продает газеты дряхлый старик-немец. У него на ногах огромные, похожие на колодки ботинки. Он с трудом передвигает ноги – то-ли от слабости, то-ли от непомерных ботинок. Когда патрульные солдаты приближаются к нему, он делает рукой просительный жест и чмокает сморщенными губами: “Камрад, папирос?” Один из солдат, которому видимо надоело попрошайничество, неторопливо берет старика за воротник и толкает в сторону. Грубая молодая сила не рассчитала сопротивления. Старик, как беспомощный мешок лохмотьев, летит врастяжку на мостовую, гигантские калоши остаются где-то позади, газеты веером рассыпаются по камням. Жалкая картина старческого бессилия. Белявский только раскрыл рот, чтобы призвать солдата к порядку, как тот уже снова схватил старика за шиворот и тянет кверху, пытаясь поставить его на ноги. Делает он это грубо, но беззлобно. В его движениях смесь брезгливости и досады. Видимо он не ожидал, что его толчок будет иметь такие последствия. Старик безжизненным кулем висит на руке солдата, не в состоянии стоять на ногах. “Брось! Пойдем,” – говорит второй патрульный. “Погоди... Вот чортов Фриц,” – грубо бормочет первый, за грубостью стараясь скрыть свое смущение. “Du, Fritz! Hunger?” – пинает он носком сапога старика, бессильно опустившегося на кучу камней. Тот молчит и бессмысленно смотрит в землю. “Еще помрет здесь... “ – ругается солдат и оглядывается кругом, как-будто ища что-то. Мимо проходит русская девушка-сержант, держа в руках сумку. В сумке несколько десятков пачек сигарет вперемешку с каким-то тряпьем. Под рукой у нее торчит буханка хлеба – тоже на менку. Патрульный протягивает руку к буханке: “Ты что – не знаешь, что здесь торговать запрещено?!” Девушка-сержант испуганно исчезает в толпе, буханка остается в руках солдата. Он возвращается к старику, все еще безжизненно сидящему на камнях. Окружающие собрали газеты и сложили у его ног. “Du Fritz!” солдат сует старику хлеб. Тот бессмысленно, как слепой, моргает глазами. “Эх, мать твою”, – снова ругается патрульный, засовывает буханку в висящую на животе у старика сумку для газет и шагает дальше. Нас поражает обилие стариков и старух в трамваях и на улицах. Пожилые люди прилично одеты, окружающие относятся к ним с уважением, уступая место в трамваях, помогая переходить через улицу. “Эх, божьи старушки,” – вздыхает Белявский, глядя на двух старух в аккуратных черных платьях с белыми воротничками, которые, поддерживая друг-друга, вылезают из трамвая. – “У нас они все уже Богу душу отдали. В порядке естественного отбора”. То, что мы видим кругом, для нас не ново. Мы знаем, что стариков надо уважать. Ведь это – будущее каждого из нас. Мы не только знаем это, у каждого из нас есть эта потребность. И вместе с тем, надо признаться, что мы огрубели, отвыкли от вежливости и предупредительности по отношению к другим. Бытие определяет сознание – такова догма диалектического материализма. Советское бытие превращает стариков в обузу и вводит соответствующие диалектические поправки в наше сознание. Насмешкой звучат слова советской песни: “Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет.” Стыдно говорить об этом подробнее. Тем более стыдно, когда находясь первые дни и месяцы среди побежденных врагов, которых вполне понятно рассматриваешь как существ достойных теперь если уж и не ненависти, то во всяком случае презрения, вдруг обнаруживаешь здесь то, что естественно для культурного человека, в чем ощущаешь потребность – и чего не имеешь. С одной стороны, это заставляет лучше думать о побежденном враге, с другой стороны, это будит в душе неприятные ощущения, которые нет никакой охоты анализировать. В конце-концов, мы – победители. Позже, когда мы ближе ознакомились с условиями в Германии, мы убедились, что социальное обеспечение в Германии, в форме пенсий или ренты, как бы оно не казалось малым, все же обеспечивает людям прожиточный минимум, позволяет им провести закат своей жизни в достойных человека условиях. Пенсии по старости являются в СССР абсолютно фиктивным понятием. Человек может прожить только работая до самой смерти или получая помощь от своих детей. А как могут помочь дети, когда они сами ничего не имеют? Что может быть гнуснее чувства твоей беспомощности и невозможности помочь тем, кто дал тебе жизнь. Кругом бродят выздоравливающие из госпиталей. Они в полосатых похожих на арестантские, костюмах и халатах. Многие из них занимаются торговлей, некоторые не брезгуют и грабежом среди бела дня. Один схватит что-нибудь и удирает в развалины, а его сообщники прикрывают тыл, размахивая костылями и палками. Инвалиды до крайности озлоблены, многие из них навеселе и только ищут повода затеять драку. Немцы сторонятся их, как чумы, да и сами русские стараются держаться подальше. С пенсиями для инвалидов та-же история, что и с пенсиями по старости. И умереть не умрешь – и жить не будешь. И за все это еще благодарить надо: “Наше счастье взором не окинешь...” В побежденной Германии немцы-инвалиды проигранной войны получают пенсию более высокую, чем инвалиды-победители. Нелепо, но факт.
|
|||
|