Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Примечания 22 страница



— Но, но! — выкрикнул Юргин, и в его голосе прозвучали вдруг угрожающие нотки. — На равных играем. У пса вон тоже четыре ноги. Передние пусть твои, я не спорю. А отруби-ка задние ноги — и передние не побегут.

— Не побегут? У пса, значит?

— Я так... Слова для меня без весу и цвету. Я к примеру, что на одинаковых правах мы... В смысле — живем одинаково...

Устин скривил губы и лег на свою кровать.

Лежал долго и все молчал. Илья ерзал на стуле, кашлял в маленький кулачишко, такой маленький, что казалось, и ложку-то во время еды Юргин, наверное, держит с трудом.

— Чтоб наклал воз сена да свез на ферму, — вяло сказал Устин.

— Не-ет, хе-хе... — протянул Юргин. — Откуда оно у меня, лишнее-то?

— А я говорю — отвезешь! — повысил голос Устин.

Юргин помедлил и спросил:

— Дык как же? Непонятно мне.

— Чего?

— Овчинников же первый завопил по деревне: «Сомневаюсь, чтоб законно это! Народ Захарка обирает...»

— Ну?

— А он тебя всегда правильно понимал. Я, конечное дело, как всегда... на подхвате.

Долго Устин Морозов лежал с закрытыми глазами. И начал говорить, так и не открыв их:

— Народ... Народ-то вон возит и возит сено. Скажи Андрону — пусть заткнется. — И Устин тяжело вздохнул. — Вот так. Вези, вези, ничего. Не последний день живем...

— Ладно уж.

— Ага. А теперь — что там у тебя?

— Дык что. Оно тоже невеселое. Я ить тоже, говорю, не молчал, как и Андрон... А Шатров Аниська вчерась: «Примечаю я — звонит колокол, а люди не крестятся...» Я так и открыл рот...

Устин при этих словах повернулся к Илюшке.

— Наскрозь он видит, колдун старый, поверь мне! — продолжал Юргин. — Уж ты поверь! И этак аж пробуравил меня глазищами. Не такой, мол, ты придурок, как притворяешься, али как Антип вон. Тот-то конечно. Я так и ждал, что спросит: «Со чьих это слов звоните с Андроном, кто за веревочку дергает?»

— Так, — вымолвил Устин. — Еще что?

— Значит, не понимаешь? — крутнул куда-то за окно головой Юргин. — А вдруг он, старичишка тонконогий, не этими намекательными да туманными словами... вдруг он прямо брякнет? А? Загремим тогда под панфары...

— С чего он брякнет? Об чем... — начал было Устин, но умолк на полуслове, задумался.

«Об чем...» Действительно, не о чем вроде бы говорить старику. Но ведь тоже всю жизнь смотрит с какой то ехидной усмешечкой, будто знает, что корчится он, Устин, как нa огне. Что же, может, и догадывается, чует. Ведь не из голытьбы он, сам из нашего брата. Потому и чует. Странно только, что никогда ничего не спросит, не вступит в разговор. Что это за человек, Устин так и не мог понять До сего дня. Самая длинная беседa между ними состоялась лет тридцать назад, когда Устин только приехал в Зеленый Дол. Помнится, начал Устин жаловаться ему, в надежде найти сочувствие: вот, мол, приняли в колхоз, а сами сторонятся...

— Приняли — живи, — сказал Анисим, ухмыльнулся с каким-то одному ему понятным смыслом и пошел прочь.

А потом изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год повторялось одно и то же. Сойдутся ли вместе в конторе, на общем ли собрании или еще где — глаза старика обязательно обшарят его, Устина, с ног до головы, ползают и ползают по лицу, пока он не взглянет. Анисим тотчас отвернется и при этом непременно спрячет в уголках губ усмешку. Но за всю жизнь, кроме тех двух слов, не сказал ему ничего Шатров. И сам Устин тоже на беседу больше не напрашивался. Остерегался, что ли...

Юргин, кажется, понимал, о чем думает Устин, промолвил:

— Вот то-то и оно-то. Молчишь? Ну, молчи. А я... Мне-то ведь недолго. На лодочку, прямо днем, будто на рыбалку, да и вниз по Светлихе. А там — ищи-свищи.

— Не сучи ногами, — устало попросил Устин. — Куда ты, к дьяволу, убежишь! Везде достанут, знать бы вроде пора.

— Это как так? Тогда-то и... придет момент. Тогда-то и всамделе засучим ногами, как тараканы на иголке. Или хлестанем себя намертво, как эти... скорпионы.

— Кто-кто?

— Твари такие живут на земле, пишут в книжках, скорпионы, с жалом на хвосте. Если поджечь кругом них травку, так они помечутся туда-сюда да жалом этим и звезданут себя. Не-ет, я на лодочке...

— Замолчи, сказал! — опять сорвался Устин с кровати. — И забудь про лодочку... Тоже мне, беглец нашелся!..

Он стоял перед Юргиным взлохмаченный, мокрый, багровый, точно выскочил из жаркой бани. Юргин метнулся к стене и попятился к дверям, нашаривая одновременно свою шапку.

— Что ты, что ты, в самом деле!.. Никуда я не поеду, не побегу... никуда...

Устин словно удовлетворился этим обещанием, опустился на кровать. Взял за угол подушку, вытер ею лицо. И сказал чуть жалобно:

— Шатров, сдается мне, не брякнет. Давно уж брякнул бы, если... — Устин еще раз вытер подушкой лицо. — Тут другие пытаются наскрозь проглядеть. Других опасаться надо. Те уж брякнут так брякнут, если проглядят...

— Да кто?

— Не знаю, — ответил Устин. — Много их. Кругом они. Ступай.

Когда Юргин хлопнул дверью, Устин помедлил немного. Встал, закрыл двери на крючок. Снова сел на кровать, опустил голову.

Потом встряхнулся всем телом, как собака, выскочившая из воды, и стал думать, отчего он взорвался вдруг, отчего чуть не схватил Юргина, чуть не переломил его надвое. «Засучим ногами, как тараканы на иголке». Вот-вот, давно уже, давно он, Устин, чувствовал что-то такое, что и словами не выразить. А Юргин выразил, точно в десятку, в яблочко прямо, сволочь, влепил... Вот именно он, Устин, как таракан на иголке перед Большаковым, перед Колесниковым, перед Корнеевым, перед Шатровым. И даже перед этой свиристухой Анисимовой внучкой. А теперь вот перед Смирновым еще... Да мало ли перед кем! Вот тебе и слова без весу и цвету. Хотя он, «Купи-продай» этот, всегда умел выражать главную суть. Сорит-сорит словами и вдруг вывалит.

Раздался стук в дверь. Прислушался и понял — стучит жена. Подошел, открыл.

— Курганов Фрол идет, — сообщила Пистимея.

— Ага, — кивнул Устин.

— Да печь поглядывай. Как прогорит, подбрось с пяток поленьев, — сказала Пистимея и растаяла в темноте сенок.

Устин взял с печки теплые валенки, сунул в них ноги. Фрол зашел, пригнув в дверях голову, снял шапку и аккуратно повесил ее на тот же гвоздь, где только что висела шапка Юргина.

— Варвара передавала — звал ты...

Фрол сел на тот же стул, где сидел Юргин, стал закуривать.

Устин прошелся взад-вперед перед Фролом, остановился и стал смотреть на Курганова так, как лесоруб, наверное, смотрит на дерево, прикидывая, с какого боку удобно и легче его срубить.

— Что звал? — спросил Фрол. — О поездке, что ли, на станцию рассказать? Так я догадываюсь, какая она была...

— О-о! — насмешливо протянул Устин. — Митька, значит, рассказал? Он за санями бежал...

— Зачем Митька? Шкуру-то мне с жеребца пришлось снимать.

— Вот что, Фрол... Мы не на конюшне, здесь можно говорить громко, не опасаясь, что подслушают. И если уж о конюшне речь пошла, могу тебе еще раз сказать: не выпрягешься, милок. Понял? А то...

— Что? Чем пугаешь?

— А то сдерут шкуру-то, как с жеребца. Только с живого...

Фрол поглядел на Устина исподлобья тяжелым, пьяным взглядом и спросил:

— Ты думаешь, я этого боюсь? А-а... — и устало махнул рукой.

Сказано это было таким голосом, что борода Устина чуть дрогнула, качнулась. Он тотчас запустил в нее пальцы, точно хотел остановить.

— Говори, чего надо, — сказал Фрол. — Некогда мне.

— Вот так-то оно и лучше, — облегченно рассмеялся Морозов, выпростал пальцы из бороды. — Пока немного. С Клашкой мне кончай... Но, но, не закатывай глаза, не барышня городская! И не спрашивай, зачем, для чего! Не твое дело!

Фрол докурил папиросу, встал, сказал горько:

— Ладно хоть, что твои... твои цели с моими желаниями совпадают.

— Во-во! И с Клашкиными. Баба мечется, как синица в силке.

Фрол пошел к двери. Но Морозов схватил его за руку:

— А погоди все же. Еще два-три слова. Зачем щенка своего следом за нами послал? Опасался за этого гнилого редактора, что ли?

— Да не дрогнула бы рука... попадись он тебе в глухом месте...

Устин как-то неестественно расхохотался. Смех его гулко раскатился по комнате. Резко оборвал хохот и сказал бесцветным голосом:

— Нет уж, Фрол Петрович, он самостоятельно подохнет вскорости... А коль понадобится, я... тебя попрошу...

Фрол выдернул локоть из цепких Устиновых пальцев. Медленно, неуклюже повернулся к нему всем телом.

— Фрол! — испуганно и все-таки с угрозой воскликнул Устин, невольно отступая.

— Ты не сверкай глазами, гад, — хрипло проговорил Курганов, — ты не сверкай! Я вот что отвечу тебе... Вот что... — И шагнул к Устину. — Меня, значит, попросишь?! Меня?!

Морозов пятился к печке, задел кочергу, которой Пистимея недавно шуровала поленья. Кочерга с грохотом упала на пол. Морозов быстро нагнулся и поднял ее.

Фрол остановился. Он помолчал-помолчал и сказал обессиленным каким-то голосом:

— Оставь кочергу-то.

— Вот и все. — Устин бросил кочергу на прежнее место. — Давно бы пора запомнить: осилил я тебя навсегда...

— Ты?! — насмешливо качнул головой Фрол Курганов. — Нет... не ты меня осилил, а другая сила... другая...

Черные Устиновы глаза сузились, брови вскинулись и опустились.

— Что же это за сила... неведомая? — спросил он. Спросил негромко и как-то даже осторожно.

— Неведомая? Ничего, скоро, коль не ошибаюсь, начнешь помаленьку ведать...

Устина точно прошило с пяток до головы электрическим током.

— Что? Что?! — воскликнул он, сделав несколько шагов от печки.

— Ишь, верно, значит, — сказал Фрол. — В голосе-то беспокойство.

Фрол снял шапку с гвоздя, взялся за дверную скобку.

— Что «верно»? Какое беспокойство?! — закричал Устин.

— А то самое, которое... которое заставило тебя сегодня со Смирновым ехать, коня насмерть загнать...

— Фрол!! — Устин сжал кулаки. Лицо его затряслось, как студень. И Фрол, оставив дверную скобку, теперь подошел к Устину вплотную. Тот даже отшатнулся в страхе.

— Вот видишь, — сказал он прямо в лицо Устину. — Я не знаю, кто ты, да вижу тебя насквозь. Ничего, не морщись, давай уж начистоту... Так вот... Мутишь воду тут, давно мутишь. Не вижу, что ли, не чувствую? Только Светлиху вон... не испоганишь ведром помоев!..

— Ты... ты... ты-то кто? — опять выкрикнул Устин. — Ты сам-то... Вместе с Филькой Мень...

— Это у тебя главный козырь, давно знаю, — перебил Фрол. — А я вот что скажу тебе: ветки дерева вместе растут, да в разные стороны глядят.

— Рухнет... дерево, тогда... тогда все ветки... — торопливо, будто боясь, что его перебьют, закричал Устин.

— Что ж тогда? — спокойно произнес Курганов. — И тогда не все в землю уткнутся. Некоторые в небо глядеть будут.

Наконец Устин опомнился, вздохнул глубоко.

— Погоди, погоди! — Устин вытер мокрый лоб. — Я тебя еще раз, Фрол... предупредить еще раз хочу... Если ты, змея ползучая... И я не угрожаю, не-ет...

— Попей воды вон, — спокойно посоветовал Фрол.

И Устин покорно подошел к ведру, стоявшему на табуретке возле печки, зачерпнул полный жестяной ковшик, жадно начал глотать, проливая воду на бороду, на пиджак.

— Так вот... — Устин отшвырнул ковшик. — Так вот, если ты хоть пошатнуть вздумаешь это дерево... Еще завалится оно или нет, а твоя шкура уж высохнуть успеет. Понял?! Понял?!

— Корешки-то, видать, насквозь прогнили, само упадет. Тайгу вон, где нужно, Захар и то корчует. А уж гнилье-то...

Морозов только мотнул головой, будто хотел и не мог выговорить какие-то слова.

— А меня не опасайся. Я бы уж давно пошатнул, если б мог. Так пошатнул бы, чтоб с треском... Твое счастье, Устин, что не могу... Но, Устин, — голос Фрола задрожал, как натянутая струна, — не дай тебе Бог... Я много кой-чего делал по твоей воле. — По лицу Фрола волнами прошла боль. — Но если ты, Устин, тронешь Смирнова... Если хоть один волос упадет с его головы, тогда...

— Во-он ты опять как заговорил! — вымолвил наконец Устин Морозов, на этот раз почти шепотом.

— Опять так же, верно... И хорошо, что в тридцать седьмом ты послушался меня. Если б настрочил на Захара кляузу, если Большакова посадили бы, то и ты бы следом загремел...

— Пугаешь, значит! Пугаешь, индюк надутый! Ты кого пугаешь, а?! Ты кого, спрашиваю...

Морозов кричал, размахивая руками, крутил ими все сильнее и сильнее, будто намеревался взлететь.

Фрол ушел, плотно захлопнув за собою дверь. Устин перестал размахивать руками, долго-долго смотрел на эту дверь.

Затем глянул в печку. Там огня уже не было, там дымились одни головешки густым и едким желтоватым дымом.

Устин нагнулся и взял полено. Но в печку его не бросил, а принялся зачем-то внимательно рассматривать. Осмотрел со всех сторон, поднял глаза, словно хотел спросить у кого-то: почему у него в руках оказалось это полено, для чего он его держит, что с ним делать?

Он думал об этом так напряженно, что в голове зазвенело. Бросил полено на пол, бессознательно надеясь, что звон в голове, отдающийся тупой болью, тотчас утихнет. Но звон не утих. Помимо своей воли он стал прислушиваться к нему все внимательнее. Сначала смутно подумал: этот звон начался ведь не в ту секунду, когда он взял полено. Нет, он начался много раньше... когда... Ну да, когда Фрол Курганов сказал... Как это он сказал? «Корешки-то, видать, насквозь прогнили...» Вот когда! И этот звон не прекращался ни на секунду, просто он временами не слышал его, как шофер не слышит шума работающего мотора. Но чихнет мотор — и тотчас резанет по уху, отдастся в голове шофера. А почему в его, Устиновой, голове отдался с новой болью звон, когда он взял полено? Почему? Что он в то время сделал? Заглянул в печь, увидел сгоревшие головешки?.. Сгоревшие! Вон что?!

Устин лихорадочно начал сгибаться и разгибаться, начал хватать из большой кучи одно за другим тяжелые поленья и швырять в черный печной зев.

— Нет, врешь, Фрол, врешь! Не сгнили корешки! И Захарка ничего не выкорчует. И не сгорел еще я, не выгорел весь... Сейчас загудят, загудят дрова. И я, и я...

Устин плотно забил дровами всю печь. Когда поленья толкать было некуда, Морозов опустился устало на стул. Опустился, опять прислушался... Нет, звон в голове не проходил.

И вдруг ясно, с леденящим сердце ужасом, Устин начал осознавать, что звон этот и эта боль в голове не пройдут, не затихнут никогда. Никогда, потому что... потому что он начался раньше, намного раньше, чем пришел Фрол. Но когда? В ту секунду, когда Илья Юргин произнес: «Засучим ногами, как тараканы на иголке»? А может быть, еще раньше, когда Федька, сын родной, заявил ему там... в Усть-Каменке: «Не упомнишь, говоришь, всех своих кровавых дел? Ничего, дорогой мой отец, люди-то не забудут».

Устин застонал тяжело и мучительно, откинулся на спинку стула. Клееный стул затрещал, грозя развалиться. Но Устин ничего не слышал, кроме прежнего звона, раздавливающего голову. Казалось, что голова его зажата меж каких-то шершавых каменных глыб, и глыбы эти сдвигаются, сдвигаются... И еще казалось, что это когда-то уже было, было... Когда, когда?

Потянуло запахом дыма. Устин повернул голову и увидел, что из забитой поленьями печи клубами валит дым. Дыма так много, что он не успевал уплывать через дымоход и частью растекался по комнате.

Открылась дверь, вошла Пистимея. Всплеснув руками, метнулась к мужу:

— Господи, да чего ты, Устинушка?! Здоров ли ты, родимый, в самом-то деле? Встать-то можешь? Вставай, ложись, с Богом, в постельку...

Пистимея тормошила мужа, гладила по голове беспалой рукой. Она помогла ему подняться, уложила на кровать. Затем кинулась к печке.

— Дыму-то, дыму-то в избе! Господи, да разве так кладут дрова?! Закупорил, как бутылку. Горят разве дрова без воздуха-то?

Пистимея выбросила из печки с десяток закопченных поленьев. Схватила толстый кухонный ножик, ловко нащепала лучины. Сбросила все лучины в пучок, переломила их о колено, подняла к излому спичку. Сухой пучок вспыхнул, точно был облит керосином. Нагнулась и сунула его в печку.

Через минуту дрова горели ровно и весело, снова звонко пощелкивая.

И снова на лице этой женщины плясали кроваво-розовые отсветы пламени...

— Про Клашку-то напомнил ему, что ли? — спросила она.

Устин молча смотрел, как бушевало пламя в печке, как лоскуты огня, отрываясь, улетали в дымоход. Смотрел и улыбался.

— Уж только бы он... с Клашкой, а там бы я быстренько ее скрутила, — опять проговорила Пистимея. — Только вот боюсь — уйдет к Клашке, а назад ты не сумеешь его, останется он у нее. А, как думаешь? Не зауросит Фрол?

Устин и теперь промолчал.

— Ну да ничего, — продолжала старуха. — Там уж мое дело. Тогда уж все равно я найду для нее крючок, не сорвется. Сама прибежит грехи замаливать. Умоется тогда у меня Захарка...

— Ишь горит, горит... — проговорил Устин.

Пистимея внимательно поглядела на мужа.

— А как же, — сказала она. — Топливо умеючи класть надо. Особенно в потухающую печь. — Но тут же, словно испугавшись чего-то, добавила: — Да где вам, мужикам, уразуметь бабье дело... Ты лежи, лежи, я настой из травки сварю вот. Попьешь — и всю хворь сразу как рукой снимет...

Помолчав, она продолжала негромко и вкрадчиво:

— Так вот, Устинушка... Об дочери, говорю, потолковать надо... Ты все одергиваешь меня да отмахиваешься, безбожник. А ведь сказано у Иоанна: «кто не пребудет во мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают». А также у Матфея, в главе седьмой, стих девятнадцатый: «Всяко древо, не приносящее плода доброго, срубают и...»

Пистимея не договорила. Устин ринулся с кровати, подскочил к жене, растопырил руки, точно хотел поймать ее и бросить в печь. Губы ero беззвучно тряслись, черные глаза дико вздрагивали.

Давно не крестилась Пистимея, но тут невольно подняла руку с пальцем-обрубком:

— Господа, Иисус пресвятой, хранитель единственный... Устинушка, да ты чего?

— Я чего? — хрипло переспросил Устин. — Не-ет, это ты — чего? — И закричал громко, пронзительно: — Сына угробила, сжила на тот свет, а теперь дочь?! А теперь дочь?!

— Какого сына? — попятилась Пистимея. — Окстись ты... Услышат на улице!

— Сына моего, Федьку! Федора!!

— Да ты чего?! На войне ведь погиб он. Прибрал Господь непутевого.

— На войне?! Не-ет! Это ты его убила! — не помня уже себя, кричал Устин, тыча пальцем в плоскую грудь жены, — Ты! Ты!! Ты!!

Глава 22

Федька Морозов, сын Пистимеи и Устина, не помнил, когда и откуда приехали они в Зеленый Дол.

Но с тех пор, как стал себя помнить, он любовался насквозь прогреваемой лучами Светлихой, необыкновенным, каждое утро вырастающим, словно из волшебной сказки, утесом с осокорем на самой вершине да удивительными по запаху, бесконечной сини и густо рассыпанным птичьим голосам зареченскими пашнями и лугами. Мальчик сперва с недоумением думал, отчего это деревню выстроили не там, за рекой, а здесь, под холмами, среди уныло торчащих кедров-великанов. Положим, кедры тоже были красивыми. Зимой их окуржавевшие верхушки были похожи на облака, которые стояли на одном месте, сыпали и сыпали вниз, на крыши домов, на землю, свой куржак, как настоящие тучи. Летом после дождей на верхушках кедров на каждой иголочке зажигалась какая-нибудь малюсенькая лампочка-искорка — или синяя, или красная, или розовая. И каждый кедр полыхал, как факел, и Федьке казалось тогда, что деревья-великаны пришли из той же волшебной сказки. Но все равно это ни в какое сравнение не шло с Марьиным утесом, и деревню, как он полагал, надо было выстроить именно там.

Федька, как, видимо, каждый ребенок, любил природу. Это взрослые — некогда им, что ли? — не замечают почему-то ни сказочного утеса, ни искрящихся под летним солнцем кедров. А если и взглянут когда, то равнодушно и лениво, словно им жить на земле, по крайней мере, еще тысячу лет каждому и они успеют еще насмотреться на все дивные дива.

Не-ет, он-то, Федька, знал, что человек хотя и живет долго, но не больше ста лет. Поэтому надо успеть на все насмотреться сейчас.

Эти лучи, птицы, речка, утес, кедры были его друзьями. У каждого из его друзей были страшные враги. Ну, например, у кедров самым опасным и безжалостным врагом был ветер. Он частенько налетал тогда, когда кедры зажигали свои разноцветные лампочки, дул изо всей силы и быстро тушил их. Мало того — ветер срывал эти крохотные, уже потухшие лампочки и, улюлюкая и насвистывая, разбивал их о землю.

Ветер вообще был существом очень злым и коварным. Часто он налетал неожиданно, среди полнейшей тишины, вздымал тучи пыли, подхватывал листья, солому, бумажки, все это пережевывал своим страшным, невидимым ртом и выбрасывал где-нибудь далеко-далеко. Он вырывал птиц из гнезд, волок их за собой, колошматил в воздухе, словно хотел обломать им крылья за то, что они, когда его, ветра, здесь нет, летают по его владениям. Ветер валил наземь и могучие деревья, осмелившиеся поднять свои ветви туда, где должен властвовать только он. Ветер, срывая с людей фуражки, грозил изорвать на них в клочья всю одежду только за то, наверно, что они понастроили дома, в которых вздумали укрываться от его цепких и холодных лап. Иногда ветер просто свирепел от этого и принимался с дикой злостью рвать и разворачивать крыши.

Ветра боялись все. Он еще только начнет подувать чуть-чуть, а ветви кедров уже задрожат, Светлиха сморщится, птицы умолкают и прячутся в траву.

И только могучий утес ничего не боится, выставляет ему навстречу свою каменную грудь. Бывало, утрами ветер в одну секунду потушит и сорвет с кедров все лампочки, а утес только разгорается под лучами солнца все сильнее да сильнее, ветер только раздувает да раздувает это все ярче и ярче.

— Ну, потуши, потуши попробуй! — в восторге кричал ветру Федька, приплясывая от возбуждения у окна, из которого хорошо был виден каменный великан. Кричал с откровенной насмешкой и с радостным злорадством. А как же! Пусть не думает, понимаешь, что ему подвластно все!

Случалось, что ветер выходил из себя окончательно. Тогда-то и трещали крыши домов, беспомощно и жалко болтались в вышине верхушки кедров, валились деревья. Все вокруг свистело, дрожало, стонало, гнулось и неслось в ту сторону, куда дул ветер. И только Марьин утес, парусом распустив над собой ветви осокоря, плыл и плыл навстречу бешеному ветру, ни разу не дрогнув, не покачнувшись, не повернув обратно.

... Федькино детство кончилось однажды точно в такое вот ветреное утро, когда он сидел на подоконнике и, не помня себя от возбуждения, кричал:

— Дуй, дуй, может, лопнешь от натуги, а не опрокинуть утес, не сломать осокорь!

Внезапно мальчик оказался сброшенным с подоконника крепким отцовским подзатыльником.

— Ты... чего? За что? — раздельно спросил он отца, приподнимаясь с пола, потирая сильно ушибленные колени, ладони и голову. В глазах от обиды выступили слезы. Он быстро смахнул их рукавом рубашонки.

— Сморчок еще мокроносый, а туда же: «Не опрокинешь... не сломаешь!..» — загремел отец.

Федьке все было непонятно — и слова, и за что он ударил его.

— Конечно, не опрокинет и не сломает, — сказал он, сидя еще на полу.

— Нет, опрокину! Нет, сломаю!! — совсем уже непонятно закричал отец.

— Да я же про ветер и про утес... И еще про осокорь.

— А я про тебя! Понял или нет?

— Про меня?! — переспросил Федька, поднялся, посмотрел на мать. Та, словно украдкой, крестилась возле Варькиной люльки. И хотя Федька и на этот раз ничего не понял из слов отца, сказал упрямо: — Нет, и меня ты не сломаешь.

Отец засмеялся сердито, взял его за шиворот и выбросил из избы, как котенка, со словами:

— Продрогнешь насквозь — стучись, пущу. Это и будет означать, что я тебя уже сломал. — И потом предупредил: — Смотри, уйдешь к соседям куда — задницу в кровь, до костей измочалю.

Федька в тоненькой рубашонке продрог через две минуты. Он несколько раз готов был постучаться, но каждый раз вспоминал слова отца. Хотел уйти к соседям и опять вспоминал грозное отцовское предупреждение.

Наконец, закусив до крови губы, решительно шагнул с крыльца и, падая на ветер всем своим жиденьким тельцем, закрывая ладонями уши, которые чуть не продавливало ветром, побежал к Никулиным, жившим неподалеку.

У Никулиных вовсю топилась печь, а дома никого не было, кроме смешной и грязной девчонки Клашки с растрепанными волосами. Она долго ходила вокруг него, словно никогда раньше не видела, пошмыгивала носом, словно принюхивалась.

— Ты зачем к нам пришел? — спросила она.

— Нельзя разве?

— Можно, да ведь ты вроде не любишь меня. Недавно гранатами кидался.

«Гранатами» назывались бумажные кульки с дорожной пылью, которые Федька действительно швырял однажды в Клашку целый день.

— Так ты что, не умывалась с того дня, что ли? Посмотрись вон в зеркало на себя.

Клашка подбежала к облезлому осколку, прикрепленному к стене тремя гвоздями.

— Ой! Я это печку растапливала. Пока золу выгребала, вся перемазалась. Ты полей мне на руки, ладно?

— Ладно, — сказал Федька, взял кружку и над тазом стал лить воду в ее грязные ладони.

Когда Клашка смыла всю сажу с лица, кругловатые щеки ее порозовели, маленькие, чуть косоватые глазенки заблестели, заискрились. Да и вообще вся она засияла, как обмытый дождиком камешек. Только вот руки никак не хотели отмываться — так глубоко въелись в них грязь и сажа. Вообще руки у нее были не по детски сухими, жесткими и большими.

— Ты помой еще руки с мылом, — посоветовал Федька.

— Не, не отмоются. Это от работы у меня такие руки. Мамка так и говорит: рабочие у тебя руки, доченька...

— Зачем же она заставляет столько работать тебя?

— Так ведь она все в поле да в поле. Кто же за домом тогда смотреть будет? Отец-то у нас знаешь какой? Пьяница да матерщинник. Вот дом на моих руках и держится только. Мне ведь уже десять годов почти. А ты пришел потому, что у тебя что-нибудь случилось, да?

— Ничего не случилось... С чего ты взяла?

— Я не взяла, а так спросила. А если когда случится — ты обязательно приходи. Уж вместе-то мы придумаем что-нибудь... Ладно?

Федька подумал-подумал и вместо ответа сказал:

— Знаешь, я больше не буду в тебя гранатами кидать. И другие... пусть только кинут...

Так у Федора Морозова началась дружба с Клашкой Никулиной. Год от года она крепла и крепла, может быть, потому, что эта девчонка с большими и жесткими ладонями, которой некогда было порой целую неделю даже с часок поиграть на улице с детьми, каждый раз искренне радовалась его приходу.

И как-то незаметно Клашка превратилась в самого необходимого и близкого ему человека. Для других детей таким человеком бывает обычно или отец, или мать, а чаще всего оба вместе. А для Федьки стала вот Клашка.

В тот ветреный день Устин, разыскав Федьку у Никулиных, пригнал его палкой домой, схватил со стены тяжелый черный ремень с медной пряжкой.

— Снимай, сукин сын, штаны и ложись ко мне на колено!

— Зачем?

— Поспрашивай еще! Я ведь слов на ветер не кидаю. Что обещал, то и получишь.

— Тогда я совсем уйду, навсегда, — вырвалось неожиданно у Федьки.

— Ах ты щенок!! — Устин шагнул к нему, схватил за воротник рубашки так, что она затрещала. — Нет, ты слышишь, мать, что выродок твой отмочил, а? Ты слышишь?

— Потому что несправедливо ты меня хочешь отодрать... И давечь несправедливо ударил. Вот...

Со страшной руганью Устин бросил в лицо Федьке ремень, повернулся к матери:

— Выкормила волчонка! Бери его теперь, воспитывай. Чтоб через год шелковым был, поняла?

Пистимея подошла к сыну, погладила по голове, увела в свою комнату.

Вскоре наступила зима, и Пистимея не отпускала от себя сына ни на шаг. За долгие зимние месяцы Федька понял, что означали слова отца «воспитывай». Едва он возвращался из школы, мать заставляла молиться, учила каким-то длинным и непонятным молитвам, ласковым голосом рассказывала, кто такой Бог, за что он любит и за что не любит людей, втолковывала, что он, Федька, должен слушаться и почитать отца: ведь святые, сидящие в углу на иконах, обязательно расскажут Богу о его неповиновении родителям, и тогда уж ничего хорошего ему, рабу Федору, ждать и не надо...

Кончилось это тем, что, наслушавшись до одури наставлений и советов матери, Федька однажды утром, когда в комнате никого не оказалось, собрал со всех углов иконы и одну за другой покидал их в печку, предварительно выколов шилом глаза каждому святому. Горели иконы хорошо, лучше, чем дрова. Дрова всегда звонко стреляли, а иконы только гудели со свистом, пламя из них хлестало так, словно они были начинены внутри огнем. Горящие доски коробились, и казалось, что это святые корчатся в огне. Корчатся, наверное, так же, как те самые грешники в аду, о которых столько говорила мать.

Пистимея вошла в кухню, когда Федька старательно выковыривал глаза у красивой богородицы Марии на последней иконе. Вошла, да так и осела у порога. Задохнувшись, закрыла лицо руками. Потом кинулась к печке, схватила кочергу, стала выгребать коробившихся на огне святых. Федька улыбался, потому что спасти их было уже невозможно. Потом закашлялся — полусгоревшие доски густо дымились на шестке, забив всю кухню вонючим, непродыхаемым чадом.

Вот теперь-то Устин, вернувшись домой, не бросил ремень до тех пор, пока Федька не потерял сознания.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.