Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Примечания 24 страница



Зимой Федька целыми днями пропадал в школе, летом — с ребятишками на Светлихе или в тайге. Приходя домой, усталый и проголодавшийся, не просил, как другие дети, поесть, а молча и терпеливо ждал, когда мать соберет на стол. Куски брал осторожно и боязливо, точно опасался, что отец ударит по рукам.

— Чего ты, Феденька, какой-то... — начала было однажды Пистимея.

Но Устин звонко хлопнул по столу тяжелой, как камень, ладонью.

— Не лезь! — Подвигал бородой из стороны в сторону и добавил, усмехнувшись: — Я сказал — пусть живет...

Усмешка эта потонула где-то в бороде, затерялась, как дождевая капля.

— Как же «не лезь»? — с укором и предостережением простонала Пистимея, когда Федька вышел из комнаты. — Не зря, со смыслом, предсказано у Сираха пречистого о дите человеческом: «Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, не вышло из повиновения тебе...»

— Пошла ты со своим Сирахом... и со смыслом! Не вмешивайся.

Однако сам вскоре вмешался.

Варьке было уже года четыре. Она, как и Федька когда-то, целыми днями бродила у плетня, все чаще и чаще поглядывала сквозь его дыры на улицу.

— А чего ты? Пойдем, — перемахивая через плетень, сказал однажды Федька.

Ворота были заперты на замок, пересадить сестру через высокий плетень Федька еще не мог, хоть и был старше ее на восемь лет. Тогда начал делать в плетне лазы. Устин, сопя, заплетал дырки таловыми прутьями. Наконец ему это надоело, он воскликнул:

— Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай... И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..

Федька видел, как мать схватила Варьку, прижала к себе.

— Что говоришь-то, одумайся! Долго ли, в самом деле, ребенка с ума свихнуть! Не трогай ты ее, не пугай, мою касатушку. Уж я сама ках-нибудь с ней, сама... — проговорила мать и унесла дочь.

А отец подошел к Федьке:

— Вот что, молодец... Ты Варьку не трожь мне, слышишь!

— Я и не трогаю. Побегать-то ей надо по улице?

— В общем, договорились! А то я терплю-терплю, да задавлю тебя, как котенка. Помни.

Нельзя сказать, что Федька не испугался. Он знал отца, и у него мороз прошел по коже. Однако про себя упрямо подумал: «Завтра же проделаю новый лаз. Да в таком месте, что не найдешь сроду, не заметишь».

Лаз в плетне он проделал, но с Варьки теперь мать не спускала глаз. А когда уходила на работу, относила дочку к Марфе Кузьминой.

Конечно, не раз и не два Федьке удавалось, что называется, «выкрасть» Варьку. И отец, конечно, его не «задавил, как котенка». Но вскоре он махнул на сестру рукой. Во-первых, девочка была еще слишком мала, быстро уставала, начинала хныкать, проситься домой. Федька и сам был не очень взрослым, не умел ее успокоить. Во-вторых, отец все-таки нет-нет да и показывал на ремень, а мать — та попросту чуть ли не сутками его после этого морила голодом. А в-третьих, сама Варька откликалась на его зовы все неохотнее, становилась со временем все пугливее. А однажды прямо заявила:

— Не пойду я никуда, Федька. Я уж большая, мне семь лет, я должна матушку слушаться...

— Дура, зачем тебе ее слушаться?

— А Бог-то! Ка-ак посадит в котел со смолой! А под котлом огонь. А смола кипит ключом, как вода. Я сама на картинке видела...

— Дура! — опять сказал Федька. — Взяла бы да сожгла эту картинку.

— Вот-вот... Мамка не зря говорит, что тебя-то в котел и посадят...

Весной 1940 года Федька окончил седьмой класс. Прямо из школы, с переводным свидетельством в руке, Федька пришел в колхозную контору и попросил у Захара Большакова работу.

— Куда тебя определить? — спросил Захар. — Человек ты грамотный, давай учеником счетовода в контору? Потом бухгалтером станешь.

— Пошлите пастухом меня, — попросил Федька.

— Ну что ж, пастухом так пастухом. Дело хорошее, — заключил председатель. — До школы с сотню трудодней заработаешь. С завтрашнего дня приступай. Будешь пасти дойный гурт вместе с Филимоном Колесниковым.

Вечером этого же дня Федька готовился к выходу на работу. Отец молча ужинал, поглядывая на Федьку. Вдруг с грохотом бросил ложку, шагнул к сыну:

— Ты что же это задумал, стервец, а? Что, спрашиваю?

Федька тоже встал. Ростом он был теперь почти с отца, только узок в плечах, жидковат. Он стоял перед ним с длинным ременным бичом в руках, и Устин смотрел почему-то на этот бич.

— Ты что надумал, Федька, а? — повторил Устин уже тише, как-то заискивающе, будто в самом деле испугался бича.

— Какой я тебе Федька?! У меня другие имена: стервец, звереныш, сопляк...

— Вижу, умный стал, — зло проговорил Устин. — Не зря, выходит, в школе учился.

— Какой есть, — спокойно ответил Федька. — А догадками мучиться нечего: подзаработаю трудодней за лето и осенью уйду от вас.

— Добро... — промолвил Устин нехорошим голосом и вышел во двор.

Все лето Федька пас коров за Светлихой. Частенько к нему на выпаса приходила Клашка Никулина. К ее приходу он набирал полную фуражку луговых ягод, они весело ели их, вымазывая красным соком не только губы, но и щеки. А потом обычно ложились в обваренное солнцем пахучее разнотравье и молча смотрели, как бегут по небу облака.

Когда подошел к концу август, Захар Большаков сказал Федьке:

— Ну что ж, дружок-пастушок... Спасибо за помощь. Сдавай свой бич Филимону...

— А я, дядя Захар, я до самых снегов хочу...

— Постой, а в школу?

— Да я...

— Ты не мудри-ка, Федор! Это еще что за штуки? Я вот сегодня же поговорю с твоим отцом...

Говорил он с отцом или нет, Федька так и не узнал. Только утром первого сентября мать вынула из сундука новую рубаху, пиджак, сапоги, а отец сказал коротко:

— Марш в школу!

Федька медлил. Учиться дальше, конечно, очень хотелось. Но, с другой стороны, снова жить под отцовской крышей?!

— Я тебе же сказал весной... — начал было Федька нерешительно, но отец вдруг мягко положил ему на голову свою широкую ладонь. Это было так неожиданно, что Федька даже присел.

— Слушай, Федор, — уговаривающе произнес отец. И это тоже было неожиданно. — Подурили — и хватит. Учись, пока шея отцовская дюжит...

— Вот я и хочу слезть...

— Да не об этом я, — поправился отец. — Ты видишь, я в жизнь твою не вмешивался...

— Может, ты опять не об этом? — Федькины губы тронула почти незаметная усмешка.

Но Устин разглядел ее, и его борода качнулась из стороны в сторону.

— Л-ладно. В самом деле вырос...

Федьку поразили не слова, а отцовский голос — усталый, грустный, совершенно беззлобный и... беспомощный. У Федьки даже мелькнула мысль: да этот ли человек, сверкая в лунном свете голыми плечами, бежал когда-то за ним по улицам села, готовый схватить, бросить оземь и растоптать своими огромными сапожищами? Судя по словам, тот. Судя по громадным юфтевым сапогам, тот же. Вон та же волосатая грудь виднеется из-под расстегнутой рубахи. Та же черная борода, те же черные глаза с ослепительными белками... А судя по голосу, не тот.

У Федьки мелькнуло, что Захар Большаков, наверное, все же говорил с отцом о школе. Подумал — и рассмеялся легко и радостно.

— Ты чего? — недоумевающе поднял брови Устин.

— А так, весело. Почему человек не может сразу понять всего, а? Видит все, а не понимает до поры до времени...

— Чего не понимает?

— А что есть на свете люди. У каждого на свете есть люди!!

— Ма-ать! Пощупай ему лоб — не горячий? — как-то поспешно прокричал Устин.

— Нет, не горячий, нечего щупать. А не понимаешь — объясню. У меня вот Клашка есть, Захар Большаков, и еще много-много есть у меня на земле людей. И сама земля есть — со Светлихой, с зареченскими лугами, с тайгой, с Зеленым Долом, с утесом над речкой, с осокорем над утесом. И я за всем этим как за железной стенкой.

— Хватит! — оборвал Устин Федьку хриплым криком.

— Нет, не хватит! Ты просто лоб расшиб об эту стенку.

— Мать, дай ему своего вонючего питья, а то... не в себе он, кажись... в самом-то деле! — опять закричал Устин.

— Та-ак, значит, не понимаешь меня? — спокойно спросил Федька.

— Не понимаю.

— Или не хочешь сознаться, что понимаешь?

Теперь во взгляде Федьки и в помине не было испуга, обиды или беспомощного детского укора. Перед Устином стоял вовсе и не подросток, а взрослый, сильный человек с ясными, голубыми, как у матери, глазами. Он не усмехнулся, но в этих глазах все равно плавали, переливались под лучами утреннего солнца, косо бьющего через всю комнату, горячие искорки. Они не кололи Устина, не жгли ядовито и беспощадно, как он, очевидно, ожидал, но они, эти искорки, делали более страшное для Устина дело: они безжалостно заставили его вспыхнувшие было черным огнем глаза потухнуть и медленно опуститься вниз.

Ощутив ломоту в глазницах, точно на его веки давили чем-то твердым, деревянным, Устин прикрыл лицо широкой ладонью и тихо, почти шепотом, произнес:

— Вот этого, Феденька, я не прощу тебе никогда!

Федька расслышал все слова, но не понял их страшного, зловещего значения.

Да и кто бы мог понять, если сам Устин в ту минуту еще не знал, не представлял, как и когда он сможет отомстить сыну?

И восьмой класс Федька окончил с успехом. Про себя он давно, еще зимой, решил в этом году поступить в сельскохозяйственный техникум.

Теплым июньским вечером он сидел на берегу Светлихи и раздумывал, куда, в какой город лучше всего отослать документы.

Солнце недавно опустилось, закат уже потух, но звезд еще не было. Земля отдыхала перед сном, как наработавшийся за день человек, который только что поужинал, а теперь в молчании сидит под деревом во дворе своего дома, покуривает и дышит полной грудью; его натруженные руки, ноги, спина чуть слышно гудят приятным, затихающим гудом, человек прислушивается к нему и с тихой радостью думает о делах, которые предстоит ему совершить завтра.

Над землей висело теплое, набухающее легкой и светлой синью небо, обещающее короткую, но спокойную ночь. В молчании застыла Светлиха, не всплеснет волной, не сверкнет ослепительным солнечным бликом. Только когда сыграет где-то на середине крупная рыба, по реке пойдут круги, покатятся друг за другом к берегу, оттолкнутся и побегут обратно, делаясь все меньше и меньше. И снова речка становится тихой и неподвижной.

Но вот бесшумно принялись падать в воду мелкие звездочки — одна, другая, третья... Они, не потухая, проваливались на самое дно и там разгорались все ярче и ярче. И какой же глубокой, какой бездонной казалась тогда маленькая Светлиха! Становилось жутко при одной только мысли, что в этой речке целыми днями плещутся ребятишки, что ее безбоязненно переплывают на лодках, на пароме...

Звезд в речке становилось все больше. Больше их высыпало и на небе. А в воздухе все гуще и гуще разливалась теплая темнота.

Где-то далеко-далеко за Светлихой, за Марьиным утесом, поблескивали зарницы. Они беззвучно вспыхивали сперва редко и слабенько, потом все чаще и сильнее, окатывая бледно-розовым светом и утес, и осокорь на нем, и черную гладь Светлихи.

Это был вечер 21 июня 1941 года.

Подошел Захар Большаков, поздоровался, присел рядом на теплый еще от дневных солнечных лучей валун. Председатель только что выкупался, через плечо у него болталось мокрое полотенце.

— Хорошо нынче зарницы горят, — проговорил Захар, любуясь бесшумным вечерним огнем. — Старики говорят: добрая примета, быть урожаю.

— Отчего они, зарницы? — задумчиво спросил Федька. — Гроза где-нибудь там хлещет?

— Может, гроза. Мир большой! Ты еще не представляешь, какой он большой... Что же, Федор, я тебя поздравляю. Учителя говорят, кругом на «отлично» учебный год окончил. Молодец! До осени чего делать собираешься? Может, опять пастушить пойдешь?

Федька подумал, что, если бы он тогда не пропустил по болезни год, он окончил бы теперь девятый класс.

— Дядя Захар, за что ты свою работу любишь? — спросил он.

— Я? Как тебе сказать... За то, что она дает тебе возможность учиться. Клашка Никулина кончает вон скоро десятилетку. Нынче твоя сестренка в школу пойдет. У Фрола Курганова сынишка растет. Я работаю для того, чтобы и он был счастливым. Чтобы и мой сын или дочь, если они когда будут, не знали ни горя, ни нужды...

— А еще?

Захар поглядел на Федьку, поправил сползающий с плеча пиджак.

— Ну, за что же еще? Это ведь трудно — взять вот так да и объяснить. Я люблю, как пахнет сырая, разрезанная плугом земля, как льются с горячего неба жаворонки...

— И как спелые хлеба звенят, а? — спросил Федька.

— Ну да, и хлеба...

— И как роса на лугах утрами ноги обжигает? И как луговые туманы стелются?

— Погоди, погоди! — Захар взял Федьку за подбородок, повернул к себе его лицо. — Однако к чему ты это все?

По-прежнему вспыхивали где-то далеко зарницы. Но как ни далеко они полыхали, их свет все равно достигал больших, широко открытых Федькиных глаз. Глаза эти смотрели на председателя прямо и смело. Они были до краев наполнены той тихой и безграничной радостью, какой пропитан был весь этот июньский вечер, вся земля, дышащая полной, могучей своей грудью, той самой радостью, с которой человек думает о делах, предстоящих ему завтра.

— А к тому, дядя Захар... Я завтра документы в сельскохозяйственный техникум отсылаю...

Еще раньше, чем Федька проговорил это, Захар догадался наконец, что творится у него в душе. Видно, начинает открываться перед парнем жизнь, необъятная и глубокая, как Светлиха со звездами в глубине.

— Это хорошо — в сельскохозяйственный, — проговорил Захар. — Только зачем торопиться? Успеешь еще. Окончил бы десятилетку, а там в институт... по направлению колхоза...

... Федор Морозов не успел ни в институт, ни в техникум.

Ночь прошла спокойно и безмятежно. Таким же безмятежным, тихим, солнечным было утро. Едва взошло солнце, в прохладном еще, свежем небе зазвенели наперебой жаворонки.

Они звенели и звенели целый день. А перед вечером, часов в пять, их песни оборвал, заглушил обезумевший женский крик:

— Люди-и! Война-а!!

... Мужики Зеленого Дола, как и других деревень, один за другим ушли на фронт. Ушли Фрол Курганов, Филимон Колесников, Илья Юргин. Ушел и Устин Морозов, сказав на прощание сыну:

— Гляди у меня тут, академик, не вздумай в такое время мать бросить! Вернусь, Бог даст, — из-под земли достану...

Другие уезжали на фронт с суровыми, окаменевшими лицами. А по губам Устина, по его гладко выбритым наконец щекам и даже по лоснящемуся квадратному подбородку плавала какая-то странная, тяжелая улыбка. «Может, она всегда плавала по его лицу, да под бородой не было видно, — подумал еще Федька. — И подбородок у него, оказывается, как кирпич...»

Из дома он не ушел, только на другой же день после отъезда отца собрал со всех углов религиозные книги — Библию, Евангелие, Псалтырь — и хотел кинуть их в печь. Пистимея схватила дочь, загородила печку собой и, бледная, трясущаяся, прошептала:

— Феденька, сыночек... Тогда и меня туда запихай... вместе с Варькой, чтоб не росла сиротой, не мучилась...

В глазах матери, в ее голосе, во всем облике было что-то страшное. Федька даже обомлел: кинется ведь сама в огонь. А сперва Варьку туда...

— Ладно... — швырнул он книги под ноги матери. — А Варьку не трогай мне. Увижу еще раз, что заставляешь молиться девчонку, так... Вот я другие книжки ей купил, собирай в школу...

И он действительно никогда не видел, чтобы мать заставляла девочку молиться. Но следить-то особенно было некогда. По неделе, по две, по месяцу не бывал он дома. Нет, он не пропадал все это время, как бывало раньше, на Светлихе, в тайге. Он ездил на прицепе трактора, махал на зареченских лугах острой, как бритва, косой, подавал тяжелые снопы в молотилку, чистил коровники и конюшни, возил в трескучие морозы, когда лопались железные кедровые стволы, сено к фермам...

Приезжал домой, сажал к себе на колени Варьку, гладил ее волосенки давно загрубевшей рукой, спрашивал:

— Заставляла мамка молиться?

— Не... — поспешно говорила девочка, испуганно глядя на мать.

— В школу каждый день ходила?

— Ага.

... И вот в нелегкое это время скупо и неярко, словно стыдясь неурочного часа, расцвела любовь Федора Морозова и Клашки Никулиной.

Они не ложились теперь, как когда-то, в пахучие травы, чтоб посмотреть на бегущие по небу облака, не бродили, взявшись за руки, по зареченским лугам, не слушали, как поют вечерние птицы, не любовались, как одна за другой зажигаются звезды. Наработавшись бок о бок в тех самых лугах, они присаживались где-нибудь, чтобы хоть немного приморить усталость. И тогда Клашка доверчиво клала голову ему на колени.

— Так чего же это... закрепшее вино в ковшике носить? — спрашивал обычно Клашкин отец, если случался рядом. — Расплескается еще...

Антипа в армию не взяли, обнаружив плоскостопие. «Интересно! — удивился он. А потом у каждого допытывался в деревне: — Отчего они, плоские ступни? Должно, работой раздавлен, а?..»

— Да-а, расплескается, говорю... Слышь, Федька? А какой резон? — продолжал Антип, приплясывая вокруг дочери и Федьки.

— Как не стыдно тебе! — краснела Клашка.

— А чего ж! Хоть от самогонки оглохнем, а свадьбу сгрохнем. Э-эх, тайга загудит! А, Федор? — И прямо вдруг заявлял: — Погулять сильно уж охота. Проваландаешься — не успеем. Того и гляди, забреют тебя. Вон уже двадцать четвертый год взяли. На очереди твой...

Кончались такие разговоры тем, что Антип говорил:

— Ссуди уж тридцатку, Федюха, чего там... В счет свадебной гулянки. Стакашек-другой не допью потом...

Получив деньги, Антип уходил со словами:

— Порядочный же человек ты, Федор. Да ведь и я... Иному прочему-то и не отдам еще дочь...

Любовь не разбирает, урочный для нее час или неурочный. Как ни трудна была жизнь, как ни изматывала Клашку и Федора непосильная работа, оба думали о своей любви, знали, что когда-нибудь заговорят о ней вслух. Они берегли все это до какого-то торжественного, удивительно солнечного дня. Когда он придет, они не знали, но оба чувствовали, что день этот недалек, что он приближается, он вот-вот наступит...

Но день не наступил. Наступил однажды вечер. Федор сидел вот так же на травянистой опушке, а Клашка лежала у него на коленях. Лежала и смотрела на розовый закат. Много раз она вот так же, положив голову на Федькины колени, слушая, как гудят от усталости ее ноги и руки, спина, провожала закат. Но в тот вечер почему-то усталость быстро исчезла.

Сильнее и чаще вздымалась ее грудь, широко были раскрыты ее влажные, чуть раскосые глаза.

Глаза раскрылись еще шире, когда она увидела вдруг низко над собой Федькино лицо, сердце остановилось...

И в тот же миг исчез закат, исчезли деревья над головой, исчез куда-то весь мир.

Едва Федор поцеловал ее, она вскочила и, шатаясь, как пьяная, путаясь в высокой траве, разрывая ее ногами, побежала куда-то. Остановилась возле огромного кедра и привалилась к стволу.

Федька подошел к ней, пряча от стыда лицо. Она тоже не посмела на него взглянуть, уткнулась ему в грудь.

Так и простояли они под кедром всю ночь.

Собственно, и ночи почему-то на этот раз не было. Едва Клашка коснулась Федора горячим лбом, как тайгу насквозь прорезали тугие солнечные лучи.

И тогда Клашка оторвалась от его груди, запрокинула голову, взглянула Федьке в лицо. Из глаз ее лились радостные слезы, волосы упали на плечи. Федька осторожно взял их и пропустил сквозь пальцы.

... Свадьбу договорились сыграть, не откладывая, до начала сенокоса.

Пистимея, узнав о предстоящей женитьбе сына, всю ночь шептала молитвы, а утром вынула из сундука толстую, перевязанную шпагатом пачку денег.

— Чтоб не попреками потом жадностью. Всю деревню приглашай.

Захар Большаков для поездки в загс приказал запрячь самую лучшую лошадь.

Когда Федор и Клашка сели уже в ходок, Захар протянул большой, туго набитый бумажник:

— А это от меня.

— Захар Захарыч! — воскликнули враз Федор и Клашка.

— Ну! — прикрикнул председатель. — В Озерках положите в сберкассу. Невелики деньги, да пригодятся, когда дом будете строить...

Сказал и торопливо, неловко пошел прочь.

... Шумно и весело началась свадьба. Столами заставили почти пол-улицы.

С самого утра вдоль столов расхаживал Антип Никулин, прицеливаясь то к одной, то к другой бутылке. Клашкина мать то и дело отгоняла мужа подальше, прикрикивала:

— Постыдился людей бы! Успеешь нализаться еще!

— Ты, мать, что понимаешь?! — обиженно говорил Антип. — Радость — она тоже не терпит, она требует... Могу я за счастье родной дочери? Другую-то, Зинку, когда дождешься! Шестой всего год пострелухе...

— Ты до свадьбы свое пятнадцать раз выпил. Иди, иди! Стыд прямо, вон гости подходят...

Гости быстро заполнили всю улицу.

Заплескался над деревней непривычный смех и говор. Гармошку бы надо в таких случаях, да кто будет играть? Гармонисты далеко...

Столов было много, да все равно не хватило всем. Но кому не хватило, те, нисколько не обижаясь, расположились прямо на земле.

Не было в этот день в Зеленом Доле людей грустных и неулыбчивых, кроме разве Пистимеи Морозовой. Но это все понимали по-своему. Шутка ли — такой день! Недаром ведь говорят: сын женился — как под лед провалился.

Да еще, пожалуй, Захар Большаков, председатель, был в этот день не особенно весел. То залучатся его глаза светлой улыбкой, то притухнут вдруг, и опустит их Захар в тарелку или долго и задумчиво станет глядеть на Федора с Клашкой, на веселых, говорливых гостей.

— Ты чего это, дядя Захар? — спросил Федор.

Председатель стряхнул с себя оцепенение. Налил рюмку и встал.

— Что же пожелать тебе, Федя? — начал Захар. — Хорошую ты себе жену взял. Не было у меня никогда ни семьи, ни жены, не испытал я в жизни этого человеческого счастья. Так будь ты, Федя, счастлив за себя и за меня, пусть всегда тебе и твоей жене...

— Горько-о! — не вытерпев, крикнул кто-то.

Хлестнул по всей улице гул голосов, взметнулись руки со стаканами, кружками, рюмками. Клашка, вспыхнув до корней волос, уже встала вслед за Федором. Федор повернулся к жене, взял ее за плечи...

И в это время торопливо подбежала к столам уборщица колхозной конторы, всхлипнула и заголосила:

— Повестка ить, Захарушка! В контору сейчас привезли... Завтра чтоб во всей справе в Озерках был...

— Какая повестка? — переспросил невольно Захар. — Кому?

Председатель не однажды ездил в военкомат, добиваясь повестки, но его не брали в армию по двум причинам: во-первых, из-за руки, искалеченной Демидом, — она все-таки действовала плохо; во-вторых, он был забронирован как специалист сельского хозяйства.

— Федюшке... Господи, и в такой день! — простонала уборщица.

Вскрикнула Клашка, повисла на груди Федора. Смолкли голоса, опустились руки со стаканами и чашками.

Федор все-таки поцеловал жену и, обнимая ее одной рукой, поднял другой рюмку:

— Что же, люди... Заодно и проводите меня.

И выпил первую в своей жизни рюмку водки.

Снова зашевелились гости, поплыл над деревней пьяный говор. Через полчаса о повестке Федора будто и забыли — привычны были тогда повестки, не эта первая, не эта последняя...

А Федор потихоньку увел Клашку из-за стола... Весь вечер и всю ночь бродили они по берегу Светлихи, по зареченским лугам, возле Марьиного утеса...

А утром рассеялась пыль из-под колес ходка — и словно не было на свете Федора Морозова...

Никогда не забудут люди военные годы.

И никогда не забудут они почтальонов военных лет.

Отцы и матери, жены и невесты ждали каждый день почтальонов со страхом и затаенной, но вечно живущей надеждой: что-то он несет?!

И страх этот был не суеверный, не напрасный. Часто, очень часто почтальоны приносили в обыкновенных голубых или серых конвертах обжигающие руки, леденящие сердце бумажки.

Много приходило в годы войны таких бумаг и в Зеленый Дол. Почта, как всегда, работала исправно и четко.

Никто не подсчитывал, никто не измерял, сколько слез пролили над этими бумажками зеленодольские отцы и матери, жены и невесты.

Но когда пришла похоронная на Федора Морозова, никто, кроме Клашки Никулиной да ее матери, не проронил слезинки. Пистимея же только сжала накрепко, втянула куда-то внутрь свои губы да покрепче завязала платок под подбородком, словно хотела задавиться.

Зато вся деревня словно онемела. Ни вскрика на улице, ни шума. Стояли, точно обваренные, кедры на улицах. Не зажигали в домах огней по вечерам. Да и сами дома, казалось, поникли, съежились, до самых окон утонули в землю, словно придавило их чем-то невидимым и тяжелым.

Захара Большакова в эти дни часто видели вечерами на берегу Светлихи.

Захар сидел обычно на большом камне и смотрел, смотрел на темную молчаливую воду, словно собирался куда уезжать и теперь хотел попрощаться с тем местом, где два года назад разговаривал с Федором Морозовым, навеки запомнить ту речку, на берегах которой прошла вся жизнь.

До самой полночи просиживал Захар на берегу. У его ног текла и текла Светлиха...

Течет Светлиха, неиссякаемая таежная речка, и до сих пор.

До сих пор многие часто вспоминают Федора Морозова...

... Пуля настигла Федора на самом краю деревни Усть-Каменки, когда он перелезал через какую-то канаву. Сначала он не сообразил даже, что это пуля, думал, что просто наткнулся левой ногой на какую-то палку или острый камень. Федор приподнялся, намереваясь двумя-тремя прыжками выскочить из ударившего в него откуда-то сбоку луча прожектора в спасительную тьму, но тут же осел от нестерпимой боли, которая разнесла, казалось, на куски его голову.

Теряя сознание, Федор принялся шарить по карманам, чтобы уничтожить или зарыть в землю письмо, полученное полчаса назад от Полины Одинцовой, худенькой девушки с большими, немножко уставшими глазами. Что было в этом письме, адресованном майору Смирнову, Федор не знал. Но он знал, что грозило той большеглазой девушке, если письмо попадет в руки немцам и они узнают, чья она невеста.

Федор шарил лихорадочно по карманам, пытаясь вспомнить, куда же положил письмо, и чувствовал, как уходит, уходит сознание...

Послышалась немецкая речь, вздулся вдруг перед глазами какой-то темно-фиолетовый бугор и лопнул бесшумно, выбросив тысячи желтовато-солнечных брызг...

Это Федора ударили прикладом по голове, но боли он уже не почувствовал.

Очнулся он в глухом, каменном подвале без окон, увидел перед собой побеленный, но весь почему-то в желтых пятнах, словно сверху что-то протекло, потолок, а на потолке — зажженную электрическую лампочку.

Скосив глаза, Федор разглядел у противоположной стены железную, с пышной постелью кровать. У кровати стоял ничем не покрытый столик, на столике — графин с водой. А рядом с графином, отражаясь в прозрачном стекле, лежал черный плоский пистолет и аккуратные, как игрушки, сверкающие сталью наручники.

Федор почувствовал, что кто-то сидит возле его кровати. Но он боялся повернуться и посмотреть, чувствуя, что при малейшем движении смертельная боль пронзит его насквозь и он опять потеряет сознание. Он только прошептал, с трудом разжав спекшиеся губы:

— Пить...

И услышал голос, от которого невольно дернулся всем телом, и эта боль все-таки пронзила его:

— Здравствуй, сынок.

Когда рассеялся кроваво-желтый туман, сквозь который вернулось сознание, Федор увидел перед собой... отца.

Устин сидел на некрашеном табурете, смотрел на Федора и улыбался черными глазами.

— Ты? Ты... как... — попытался что-то сказать Федор.

— Здравствуй, здравствуй! — опять проговорил Устин. Глаза его превратились в щелочки, они смеялись, смеялись, хотя все лицо было суровым, каменным. — Вот и свиделись, сынок.

Устин был без бороды, и подбородок у него походил на правильный четырехугольный брусок. Брусок этот лоснился, как камень-голыш.

Потом Устин встал, подошел к столику, взял пистолет, положил в карман суконного, чуть помятого пиджака. В другой карман опустил наручники и не торопясь стал наливать воды в стакан.

Пока он наливал, Федор, пытаясь сообразить, где он, почему рядом отец, смотрел на желтые пятна на потолке, на лампочку. Она почему-то чуть покачивалась. Федор присмотрелся и увидел, что подрагивает весь потолок. Затем сверху донесся какой-то стук, топот множества ног, глухо послышалась пьяная ругань, хохот... и протяжный девичий стон.

Устин вернулся к сыну со стаканом в руке:

— Пей...

— Это что? — прошептал Федька.

— Это? — Устин поглядел на потолок. — Пятна, что ли? Кровь это. От крови протекает. Надо будет еще раз проштукатурить.

Федор все еще ничего не понимал. Он закрыл глаза, потом открыл их.

— Я говорю про лампочку... Качается.

— А-а... Это солдаты с командирской невестой играют...

— Какая невеста? Какие солдаты?

— Известно, какие сейчас солдаты. Германские. Пей, что ли...

Федор невольно приподнялся на локте. Красновато-желтый туман снова растекся перед глазами, но тут же начал медленно рассеиваться.

— Где... это я? — прохрипел он.

— Не вернулась, значит, память... Там, куда пришел. В Усть-Каменке.

— Ты почему... тут?

— Где ж мне быть? Старостой тут работаю, сынок.

Несмотря на страшную боль в затылке и в левой ноге, Федор приподнялся на кровати. Отец, сидевший перед ним на табурете со стаканом в руке, закачался из стороны в сторону, как маятник. Сперва он качался сильно, потом все тише и тише.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.