|
|||
Примечания 17 страница— Ну да, Боженька... Галки одни летают там, — нередко вставлял Федька. Пистимея качала головой или грозила сыну обрубленным пальцем и говорила сурово: — Вот заложит поганую глотку, так узнаешь, кто там... Убирайся с моих глаз! — А ты открой ворота, я уйду... Вечно на замке держите! — Какие замки тебя удержат, козла бездомного! — ворчала Пистимея, возясь с дочерью. — В избу ступай! А то отец вон уйдет тебе! Федьку действительно замкнутые тесовые ворота давно уж не держали. Он просто-напросто, едва улучал минуту, перелезал в любом месте через плетень и убегал из дому до самого вечера. Варька же так и выросла за плетнем. Тогда в колхозе уже были детские ясли, но Пистимея носить туда ребенка наотрез отказалась. Пока кормила грудью, на общественные работы почти не ходила. А потом просила нянчить Варьку то одну, то другую старуху. Подрастая, девочка все чаще и чаще подходила к плетню, смотрела сквозь его дыры на улицу так же подолгу, как на небо. — А чего ты? Пойдем, — перемахивая через плетень, сказал однажды Федька, когда девочке было года четыре. — А как я? — спросила она, задирая головенку. — Вот еще... давай пересажу, да и все. Чтобы матка не увидела только... Но, хотя Федька был на восемь лет старше сестры, пересадить ее через высокий плетень не мог. — Ладно, — сказал он Варьке. — Да не хнычь ты... Завтра я вон там, на огороде, дырку в плетне проделаю. Поняла? ... Бессчетное количество раз заделывал Устин Федькины лазы. Только заплетет таловыми прутьями дырку в одном месте, Федька тотчас проделает в другом. — Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай! — вскипел в конце концов Устин. — И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!.. Пистимея словно испугалась, что Устин тотчас же выполнит свою угрозу, схватила дочку, прижала к себе: — Что говоришь-то, одумайся! Долго ль, в самом деле, ребенка с ума свихнуть? Не трогай ты ее, не пугай мою касатушку. Уж я сама как-нибудь с ней, сама... ... Высоким и глухим забором обносить свой дом Устин не стал. Сына все равно не удержал бы никакой забор, а дочь, испуганная, пришибленная, сидела в самых дальних комнатах дома с книгой в руках и слабеньким детским голоском бубнила: «Да будет свет, — приказал Бог, — и стал свет... И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один. И сотворил Бог рыб больших и вечную душу животных... И увидел Бог, что это хорошо... И был вечер и было утро: день пятый...» Немного погодя девочка, закрыв глаза, повторяла и повторяла на память: «Адам родил Авеля и Каина; Каин родил Еноха, Енох родил Ирода; Ирод родил Михаила...» — Не Михаила, доченька, — Мехиаеля. А Михаил — это архангел, сокрушивший дьявола Сатану, который хотел сесть на небесный престол самого Господа. Хотел, да попал со своими шаромыжниками, что хотели помочь Сатане, прямо в ад, в котлы горючие. Ну, мы дойдем еще до сего места. Мехиаеля, говорю, родил Ирод... — «Мехиаеля... — покорно повторяла девочка. — Мехиаель родил Мафусаила; Мафусаил родил Ламеха; Ламех родил от жены Ады Иавала и Иувала да от жены Циллы сына Тувалкиана и дочь Ноему...» Мама, мама, а почему у этого Ламеха было сразу две жены? — спросила однажды девочка. — Тьфу, бессовестная! Можно ли такие речи вести?! — рассердилась мать. — Сказано в Писании, что две жены, — значит, — две. Нам, грешным, не понять, зачем да почему. Ты читай и проникайся! И повинуйся Слову Божьему. Ибо, как изложено в Писании: "И сказал Ламех женам своим: «...жены Ламеховы! Вникайте словам моим: я убил мужа в язву мне и отрока рану мне. Если за Каина отомстится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро». Поняла? Варька ничего не поняла, потому что эту бессмыслицу вообще никто не в состоянии, видимо, понять, но очень испугалась. С тех пор она никого ничего не спрашивала, а лишь «проникалась» и «повиновалась», по нескольку раз в день вместе с матерью принималась креститься и кланяться то в правый угол, где висел металлический медный крест с распятым Иисусом Христом, то в левый, где перед раскинувшим хищные крылья иконостасом тускло мерцала лампадка. Девочка ничего не спросила даже тогда, когда из дома исчезли и лампадка и все иконы, а мать перестала креститься и кланяться, все молитвы возносить Богу стала на коленях. Варька молча выслушивала разъяснения матери, что они с ней «сподобились», что открылась им «истинная» вера в Христа, что иконы и лампадка им теперь не нужны, что Бог теперь у них постоянно живет в самой душе, и именно этому Богу, а не тому, который нарисован на иконах, будут они молиться и что вера их называется теперь баптистской... Еще мать говорила иногда: — Православную-то церковь не открыть теперь в селе. Где уж! И церковь самое надо, а она, эвон, под амбаром. Опоганили, да и отдаст разве Захар! И попа, надо и колокол, и все церковное имущество... Кто даст, где взять? А молитвенный домишечко, Бог даст, откроем. Четыре стены, потолок — и вся недолга. И дело легче, и шуму меньше... Из всех этих объяснений Варька поняла ровно столько, сколько из процитированной когда-то матерью речи двоеженца Ламеха. Она знала теперь твердо одно: где-то в небесах есть всемогущий Бог, которому следует безропотно подчиняться. Богу надоело сидеть на иконах, и он, кажется, переселился в их с матерью души. Мать в порыве благодарности за это по нескольку раз в день падала на колени и воздавала хвалу Господу Богу. Варька тоже безоговорочно опускалась на колени и тоже шептала бездумно заученные со слов матери молитвы... Но сегодня Пистимея молилась в горнице одна. Молилась уже давно — с той минуты, как Устин наложил воз сена и повез к скотным дворам. Варвара сидела на кровати в своей маленькой комнатушке и через открытую дверь глядела на мать. Пистимея стояла на коленях и, прижав руки к груди, бормотала: — Христос наш Всевышний, благодетель и судия, воздаем хвалу тебе, принявшему за нас, грешных, муки мученические. Ты, властитель наш и властелин единственный всего живого и мертвого на земле, помнишь и благословляешь нас, подвергающих себя Христовым испытаниям, и ждешь нас в эфиры светлые, и даешь нам блаженства вечные. Ибо сказано у твоего ученика Матфея устами святыми: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царство небесное». Изрек твой раб преданный также: «...кто унижает себя, тот возвысится». Припадаю к стопам твоим я, овца послушная, раба покорная, и, припадая, молю смиренно: как на учеников твоих сошел в пятидесятый день воскресения твоего дух святой, так пусть сойдет он на меня, рабу грешную, чтоб получила я духовный дар, чтобы ощутила я благодать Божью и уразумела языки иные... Сподобь поговорить меня с тобой, сподобь! Сподобь! Сподобь!! Пистимея начала все громче и громче повторять это бесконечное «Сподобь!», поднялась с колен, воздела руки кверху, запрокинула голову, затряслась. Платок упал с головы, седые волосы растрепались, разлохматились, она застонала и, не то хохоча, не то плача, забегала по комнате, выкрикивая: — Слышу, слышу! О Господи, покарай меня, грешную, и дочь мою, и чрево мое... Красно небо да раздавит нас. Вместо рогов бараньих произрастают на лбу змеи ядовитые, с семью жалами каждая. Извиваются и тянутся к дочери моей, верно... Карбора... Елистафарет... На горе Синайской... В Вирсавии... В землю Мориа ходил Авраам... Я знаю, знаю, сказал Бог: «Возьми сына живого, единственного твоего, которого ты любишь... И пойди в землю Мориа и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которых я скажу тебе». И пошел Авраам, праотец святой... Ибо завет Господень — просящему у тебя дай... Амаарва... Елистафарет... О Господи! О Господи, возьми меня вместе с дочерью!! Или возьми меня вместо нее!! О Гос.. И тут Пистимея упала на пол, начала кататься от стены до стены, колотить в крашеные доски оголенными ногами, продолжая выкрикивать непонятные слова... Она каталась, корчилась, стучала ногами минут пятнадцать. Наконец откатилась в самый угол и, словно застряв там, забилась еще сильнее. Но силы, видимо, оставляли ее уже, она билась все медленнее, простонала последний раз и затихла. Только время от времени по всему ее телу прокатывались судороги. Варвара на все это глядела безучастно. Глаза у девушки были пустыми, холодными, словно остекленевшими. По всему лицу ее была разлита такая же холодная, неживая, как у мертвой, бледность. Наконец Пистимея пошевелилась, встала, подняла платок, пошатываясь, как пьяная, побрела в комнату к дочери, чуть не споткнувшись о порожек. Со стоном опустилась рядом с дочерью на кровать, погладила Варвару по голове: — Доченька моя... Страдалица святая... И ты молись, молись... Недолог срок — откроются врата святые, райские... Варвара отшатнулась от матери. Ей казалось, что она гладит ее не рукой, а скребет по голове холодной, крепкой, как кость, палкой. — Ну чего ты, доченька? Тоскливо, что ли? Молись еще, и снизойдет Божья благодать на грешную твою душу. Как на мою. — Пистимея нагнулась и доверчиво прошептала тихонько в ухо дочери: — Сподобилась опять я... Опять духовный дар получила. Разговаривала с Господом, слышала его голос и понимала... Вот только не видала лика его. Но увижу... И ты услышишь глас Божий, а может... и увидишь его, с венцом сияющим... коли поусерднее молиться будешь. Ведь благоволит к тебе Господь наш... Опять о тебе спрашивал. Спокойно, не сердясь, вопрошал так: не вошел ли уже блаженный дух в твою душу? Терпелив Господь. Я утешила — недолго ждать ему... Молчала Варвара, смотрела все тем же взглядом перед собой в пустоту. Потом подняла руку, начала растирать под левой грудью, словно там что-то саднило, горело. А Пистимея продолжала нашептывать в ухо сухими губами: — Счастье какое — Господь увидел тебя и нарек своей избранницей! Тело твое, доченька, с рождения помечено святым крестом, и Господь зовет тебя откликнуться на святой зов, просит засушить его на святые мощи. И никуда не уйти от Божьего глаза, от Божьего зова. Сказано у Матфея: «Отдавайте кесарево — кесарю, а Божье — Богу». Плоть твоя греховная еще сопротивляется, оттого и мучаешься, горишь, как в огне. И вечно гореть будешь — на этом и на том свете, если не согласишься. Про таких-то изречено в Евангелии: «И ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубовный». А согласись — и тотчас разольется благодать по всему телу, войдет в душу облегчение, обмахнут тебя святые крылья, погасит огонь, тебя съедающий... Да ведь все равно, доченька, земная жизнь — путь к небесной. Мы и живем лишь святой надеждой на благословенный миг избавления от бренного тела. Лишь на одре смертном явится тебе, дочери Господней, чудесный свет Христов. Явится и засияет. Будет душа твоя облечена в новое, бессмертное тело, глухое ко греху и соблазну. И станешь ты хозяйкой небесного Ханаана... — Н-нет! Нет!! — из последних сил шептала полуобезумевшая вконец измученная беспрестанными уговорами Варвара, упала на кровать и сунула голову под подушку. Пистимея встала с кровати, помолчав, произнесла сухим властным голосом: — Встань! Подними глаза свои бесстыжие! Варвара покорно поднялась, посмотрела на мать. Та стояла прямая, страшная. Седые, спутанные после «разговора с Богом» волосы торчали из-под платка, казалось, вздыбились во все стороны на ее маленькой головке, острый, высохший от времени нос побелел. — Молись, негодница! Молись, пока не проймет твой ум Божья воля, — пошевелила она ввалившимся ртом, — пока не очистится душа твоя от соблазна поганых. Ишь что выдумала — в клуб ихний, в гнездо греховное, бегать! — Мама! Маманя... — упала на колени Варвара, обхватила худые ноги матери. — Я ведь дочь твоя... — Ты дочь Богова, — бесстрастно проговорила старуха. — Молись! Не жалея усердия, молись! И прозреешь... И увидишь — язык-то у Егора раздвоенный, как у гада ползучего. — Как ты можешь, как можешь... — простонала Варвара. — На кого ропщешь? — чуть повысила голос мать. — Могу, потому что знаю — раздвоенный. И не только Егора, эту Анисимову внучку чтоб за версту обходила мне... — Помолчала, пожевала губами. — Ну да Господь накажет эту свиристуху мокрогубую. Вот попомни, доченька, скоро у внучки Анисима загорится все внутри, закорчится, заизвивается она от жара, ее съедающего. Уж я помолюсь об этом. Будет знать, как залазить грязными лапами в душеньку твою... Пистимея оттолкнула от себя дочь. — Было еще мне видение сейчас: снизошел ангел, посланец Бога, и передал слова Господни: «Мать и отец вольны над жизнью и смертью детей своих...» Гляди — не дашь согласия тело свое на мощи святые высушить, родительской волей, родительской силой... положим тебя на святую скамью. Свяжем и положим... — Отец не разрешит! — в отчаянии крикнула Варвара, извиваясь на полу. — Бог позволил, а отец мне что? Заговорю его святой молитвой. Пистимея нагнулась, снова погладила Варвару по голове сухими, словно окостеневшими уже пальцами, вытерла мокрые глаза дочери и помягче проговорила: — Так что готовься, доченька, ко посту последнему и потому великому. На пресвятую Троицу, в Духов день, и начнем, благословясь. В это время послышался скрип отворяемых ворот, неторопливые шаги во дворе. Через минуту в кухню вошел Устин. Топчась на вздрагивающих половицах, он разделся и молча сел в горнице у окна. Смотрел в мерзлые стекла и думал о чем-то, запустив пальцы в отпотевшую в тепле бороду. Варвара поднялась с пола, упала грудью на кровать, уткнула лицо в подушки. Устин встал и вошел в комнату Варвары, отодвинув плечом не успевшую посторониться жену, и все так же молча стал смотреть на вздрагивающее тело дочери. Варвара чувствовала отцовский взгляд на своем затылке, и этот взгляд еще глубже вдавливал ее голову в подушки. С минуту в комнате стояла тишина. Она была такая вязкая, тягучая, необычная, что Варваре казалось: сейчас замрет, остановится тикающий маятник часов-ходиков, остановится все на свете — ее сердце, жизнь за окном. Низкое солнце на небе тоже остановится, начнет блекнуть, потухнет, разольется чернота по всей земле. И уже никогда не наступит день, никогда не растают снега, не зашумят травы на полях, не просвистит в лесу птица... — Вот, батюшка, Устин Акимыч, владыка ты наш, — вкрадчиво и покорно проговорила Пистимея измученным голосом. — Поганый бес вошел в душу нашей дочери, рвет ее тело когтями железными. Господь снизошел до нас, грешных, и внушил мне: «Пусть жертвует раба Варвара грешное тело на святые мощи — и сгинет бес, войдут в душу нашей дочери вечные блаженствия...» А она противится счастью своему и воле Господней..." Варвара оторвала тяжелую голову от подушки, сползла с кровати, упала на колени перед отцом, как за несколько минут до этого перед матерью. — Нет! Не-ет! Отец мой родненький... Устин сел на табуретку. Варвара, обхватив его колени, как только что ноги матери, прижалась к ним горячими щеками. Волосы ее, собранные на затылке в тяжелый узел, рассыпались, закрыли грязные Устиновы валенки, черными волнами растеклись по полу. — Но велика милость Господня, и потому он, мудрый и всемогущий, не наказывает Варвару за неслыханное ослушание, — скрипела Пистимея, тыча обрубленным пальцем куда-то вверх. — Он только говорит, являясь после молитвы в ослепляющем сиянии: «Дите глупо, родительский долг — наставить на ум». И еще: «Родительская воля — моя воля». Вот я и думаю, Устин Акимыч: на Троицу, в Духов день, помолившись, начнем готовить дочь для святого дела... Подняв заплаканное распухшее лицо, Варвара с мольбой поглядела обезумевшими глазами в бесстрастное, словно окаменевшее, лицо отца. — Батюшка, — прошептала она, — не слушай ее, не соглашайся... Стану ноги твои мыть и воду пить, буду следы твои целовать... До самой смерти буду... — Дура! — подскочила к ней мать. — Тебе бессмертие готовят, а ты о смерти думаешь... — Ну! — движением руки остановил наконец Устин жену. Помолчал, погладил голову дочери, лежавшую у него на коленях. — Так ведь воля Божья... — начала было обиженно Пистимея. — Пошла отсюда! — прикрикнул на нее Устин. Пистимея, тяжело вздохнув, ушла на кухню. — Защити меня от нее, батюшка... Защити! — приглушенно воскликнула Варвара, опять умоляюще заглядывая ему снизу в глаза. Она вся дрожала, будто на морозе. Устин ничего не ответил. Варвара хотела встать, но едва пошевелилась, как почувствовала — отец сильнее прижал ее голову к своим жестким коленям. — Вот что, Варвара, — вдруг проговорил отец, — иди к скотным дворам. Там Митька Курганов сено мечет. И внучка старика Шатрова там... поняла? Варвара затихла, потом несмело опять подняла голову, прошептала: — Батюшка! Не буду я... Ну зачем тебе это? — Зачем — не твое дело! — раздраженно двинул бровью Устин. — Не буду я больше... не буду! — взмолилась Варвара. Устин зажал вдруг толстую прядь ее волос своими заскорузлыми пальцами, туго намотал ее на кулак так, что волосы затрещали. — Больно же! Отец! Батюшка! Устин встал, поднял за волосы с пола дочь, притянул ее запрокинутую голову к самому своему лицу. Царапая бородой ее щеки, предупредил, выталкивая сквозь зубы по два, три слова: — Больнее будет, если мать... на святую скамью... положит. Поняла? И чуть тряхнул кулаком с намотанными волосами. Варваре показалось, что волосы ее отстали от головы вместе с лоскутом кожи. Потом Устин, кажется, забыл о дочери. Несколько минут он задумчиво сидел на прежнем месте, крутил на палец влажную прядь бороды.. — Поторапливайся, — бросил он дочери, не прекращая своего занятия. Варвара вздрогнула и стала одеваться. Подвязав платок, она невесело сказала: — Мне бы легче было, коль знала, для чего тебе это. — Кто много знает, тот ночами плохо спит, — ответил отец. — Умойся холодной водой. Умывшись, Варвара снова подвязала платок, надела фуфайку. Уходя, приостановилась в дверях: — Боязно мне. У Митьки и так, едва к нему подойду, ноздри дрожат. А ты еще заставляешь дразнить его... Доиграюсь я с ним... — Ну! — снова дернул бровью Устин. — С ним ли, с Егором ли — какая разница? — Отец! — Да иди ты, иди! — вдруг рассердился Устин, встал и вытолкал дочь за дверь. И, держась за скобу, прокричал в темные сени вслед Варваре: — Да гляди у меня... чтоб все как в кино, чтоб внучка Шатрова все видела! Улыбку на рожу-то надень! И захлопнул дверь. Пистимея скорбно стояла у стены, не проронив ни одного слова. Только когда Устин закрыл дверь, произнесла: — Все так, все так, Устинушка. Отстанет теперь эта проклятая девка от Варьки. О Господи, вразуми ты дочь нашу грешную, поставь ее на путь праведный... — Перестань гундосить, ладанка вонючая! — раздраженно бросил Устин. — Что это за Господь у тебя такой? Какому, в конце концов, Богу ты поклоняешься? Когда-то вроде староверкой была. Сюда приехали — по православному креститься зачала. А сейчас... Насчет Варьки я все думал — пугаешь ее. А в последнее время, гляжу, вроде всерьез готовишься на лавку ее класть. Но баптисты не занимаются таким изуверством. Так к какой же вере ты сейчас-то сподобилась? — Бог для всех один, да верят в него разно, — проговорила Пистимея. — До истинной веры не каждый доходит... — Вон как! — насмешливо бросил Устин. — Узнает Большаков, до какой веры ты дошла, — прихлопнет ваше молитвенное гнездо, а тебя заместо Варьки на мощи высушит. — И, помолчав, добавил вдруг с горечью: — А Богу твоему привязать бы по веревке к каждой ноге, концы к седлам, да коней пустить в разные стороны. На одну лошадь я сам бы сел... Пистимея задохнулась, минуты полторы только открывала да закрывала беззвучно свой сморщенный рот. Наконец проговорила, всхлипнув: — Безбожник ты окаянный!.. Не веришь в силу Всевышнего, не зовешь его на помощь в молитвах — вот и не можешь пожать плоды деяний своих. Даже вон Егора, что дочь твою смущает, прищемить не можешь. Да и вообще, гляжу, хлещешься в судорогах, как рыба на берегу, ловишь ртом спасительную воду, а кругом только воздух, сухой и ядовитый... Устин, направившийся было в горницу, остановился: — Как рыба, говоришь, на берегу? Подумал о чем-то, скривил заросший волосами рот, но так и не промолвил больше ни слова. Глава 17 Илья Юргин несколько раз прибегал на скотные дворы, метался вокруг скирды, чуть не нюхал каждый пласт, который Митька забрасывал наверх. — Видали, а? — неизвестно о чем спрашивал он то Митьку, то Филимона. Митька, недавно очень разговорчивый, теперь молчал, а Филимон отталкивал Юргина плечом и гудел: — Да отойди ты, Илья блаженный! Не мешайся под ногами, а то зацепну вилами за ребро. К каждому, кто привозил сено, «Купи-продай» бросался с одним и тем же вопросом: — Это по какому праву отбор личного сена у трудящева крестьянина Захар производит, а? Кто, спрашивается, разрешил, а? Люди отмахивались от него, как от назойливой мухи. Тогда Юргин кинулся навстречу деду Анисиму, ковыляющему к скотным дворам: — Ну не-ет! Я вот разве только волос могу состричь с головы да в общую кучу бросить. Понятно? — закричал он в лицо Шатрову. — Так и скажи Захарке. Своему скоту до апреля не хватит... Дед Анисим переложил костыль из левой руки в правую. Юргин даже отшатнулся. Но старик Шатров только сказал: — Примечаю я — звонит колокол, а люди не крестятся. Илюшка, приоткрыв рот, замер. Заросшие редкими спутанными волосами губы, черные и потрескавшиеся, беззвучно шевелились. — Ишь, верно, выходит, примечаю, — продолжал Анисим. — У тебя, однако, макушка-то давно уже острижена, одни усы остались. Юргин молча попятился от старика, побежал прочь. Пока не скрылся в переулок, все почему-то оглядывался. Дед Анисим не спеша обошел вокруг скирды, проверяя, ладно ли она сложена, потыкал в нее костылем. — С этого боку очешите, вишь, целая копна нависла, — сказал он, обращаясь сразу ко всем. — Ветер дунет — унесет. Да утаптывайте там получше. — Очешем, — бросил Митька сердито. — И утопчем. Будет гладкой и тугой, как спелая девка. Как Варька вон, к примеру. — Варвара только что подошла, сняла с плеча принесенные с собой вилы, — А ты зачем тут? — Отец прислал помочь. — Тогда давай... С Божьей помощью. Становись поближе ко мне. Да не тужься сильно, а то вся одежда на тебе лопнет... Варвара, блеснув черными глазами, опустила голову: — Вот еще... Скажешь же... Однако в самом деле подошла к Митьке и стала рядом. Ирина поглядывала сверху то на Варвару, то на Митьку. Распухшее, тяжелое зимнее солнце не в силах было подняться выше осокоря, черневшего за деревней, над утесом. Помаячив над его голой вершиной, оно повалилось вниз, к земле, обливая желтоватым, разбавленным светом заснеженные зареченские луга. Дед Анисим, побродив вокруг скирды, ушел. Варвара вместе с Митькой и Филимоном размеренно и ловко принялась кидать наверх сено. Время от времени, то ли случайно, то ли с умыслом, она втыкала вилы в тот же пласт, что и Митька. Тогда стучало железо да сильнее обычного сопел Курганов. Но он ни разу не убрал вил обратно, припадая на одно колено, мгновенно отрывая пласт от земли. — Вот еще, ей-Богу! — одно и то же говорила каждый раз Варвара, едва-едва успевая выдернуть вилы. Говорила тихо, почти шепотом, а потом чуть смущенно прихохатывала. И, может быть, только Клавдия замечала, как все больше хмурится и хмурится Ирина. А потом случилось так, что Варвара не успела выдернуть свои вилы и Митька чуть не закинул их на скирду вместе с громадным пластом сена. Варвара метнулась, чтоб подхватить уплывающие кверху вилы, ударилась плечом в Митькин бок. Митька, и без того качавшийся под тяжестью лохматого, как гигантское воронье гнездо, пласта, ткнулся в присыпанный зеленой трухой снег обоими коленями, будто у него подломились ноги, выпустил из рук черенок. Падая затем вместе с Варварой, он крикнул: — А, чтоб тебе... И пласт, который он так и не успел забросить наверх, накрыл обоих. Митька тотчас вскочил, рассвирепел окончательно: — Очумела, что ли?! Помощница тоже мне, как... И запнулся. Пока кричал, явственно разобрал, что еще там, под пластом, Варвара дважды шепнула ему в ухо: — Митенька... Митенька... Секунду назад под пластом Митька ничего не соображал от ударившего в голову раздражения. А сейчас словно еще дошептывала Варька в третий раз: «Митенька...» И он даже ощутил ее горячие, влажные губы на своей щеке. Стараясь сообразить, что же такое произошло, он произнес растерянно и недоумевающе: — А? Варвара встала, отряхнула юбку и произнесла, неловко отвернувшись: — Вот еще, ей-Богу... Митька даже лоб потер: почудилось, что ли? — Ну, шабаш, работнички, — проговорил Филимон Колесников. — Уморился. Остальное завтра закидаем. Но в это время к скирде подъехали три подводы с сеном. На переднем возу сидели Андрон Овчинников и Егор Кузьмин. Едва подводы остановились, как из ближайшего переулка выскочил Захар Большаков. Он будто стоял там и караулил их прибытие. Следом за ним подошли Смирнов с Корнеевым. — Егор! Откуда это?! — почти задыхаясь, прокричал Захар. Егор Кузьмин ничего не успел ответить, потому что Овчинников соскользнул с воза и высыпал беспорядочную кучу слов: — Мы, значит, за ущелье к Камышовому озеру... Да черта ли там, полдня потеряли. Поворачиваем коней назад. И тут глядим — Егорка прет на лыжах — марш в Пихтовую падь. Ну поехали... Снегу — по пояс, пробиваемся. И в Мокром логу, за кромкой леса, они и стоят, миленькие, — три сугроба стоят, да и только... Вот ведь, а! Я говорю: «Сомневаюсь». А Егорка: «Езжайте, топчите дорогу...» — Постой, — перебивает его Корнеев. — Что стоит? Какие сугробы? — Дык сено! Стожки то есть под снегом... Подъезжаем это, глядим... я говорю: «Сомне...» — И махнул рукой, будто отчаявшись, что все равно не поймут. К возам подошел Устин Морозов. Снова вывернулся откуда-то Илья Юргин. — Вона! — сразу завопил он, — В колхозе сена невпроворот, а они у людей отбирают! Ишь умники! Н нет, я жаловаться буду! Там поймут! Захар Большаков шагнул вплотную к Морозову: — Я же чуял, в Пихтовой пади надо глянуть. А ты... — Что я? — переспросил Устин, поднимая глаза на председателя. — Я ведь не говорил, что в пади ничего нет... — Постой, постой... И Захар вдруг вспомнил, как месяц назад они с Егором Кузьминым объезжали прошлогодние сенокосы. Когда подъезжали к Пихтовой пади, очередь становиться на лыжи была его, Захара. Но Егор вдруг выпрыгнул из саней, сказал: — Ты сиди: и так умаялся. Не шутка в твои-то годы. Сам сбегаю, гляну — за той кромкой леса мы вроде ставили два стожка. — Три, — поправил Захар. — Я — мигом... Захар действительно устал до невозможности и был благодарен Егору. Тот вернулся со своим обычным: — Ни клока. Это означало, что сено отсюда давно, еще до снега, вывезли к фермам. А теперь оказывается... — Егор, Кузьмин! — крикнул председатель. — Ну-ка, иди сюда! Егор стоял возле Варвары, что-то говорил ей, а дочь Устина Морозова беспокойно, даже испуганно крутила головой, поглядывая на отца. Он нехотя повернулся на голос, не спеша подошел к Большакову. — Мы же смотрели с тобой в Пихтовой пади? Ты сам смотрел. Егор устало поднял голову, бросил взгляд на Устина, потом на Юргина, застывшего на одном месте, превратившегося в столб, и проговорил: — Не заметил под снегом. Устин Морозов переступил с ноги на ногу, усмехнулся тяжело: — Вот и верь тебе... — Ничего не понимаю, — проговорил председатель. — Ты что, Егор, за дурака меня считаешь?! Как это не заметил? Если не знал, что в Пихтовой пади есть сено, зачем людей туда завернул? Егор Кузьмин опять поглядел на Устина и проговорил так, будто отвечал не председателю, а Морозову: — Фрол Курганов мне сказал. Вчера лазил по тайге на лыжах и наткнулся... — Фрол? — переспросил удивленно Большаков. — Ну-ну... Может, ты, Борис Дементьевич, объяснишь, как все это понять? — спросил он у Корнеева. — Н-да... — задумчиво произнес агроном. — А чего тут объяснять! — подал вдруг голос Колесников. — Стожки за кромкой леса были поставлены. Все тут яснее ясного. Хитрецы-мудрецы! И, ничего больше не прибавив, ушел. Петр Иванович переводил взгляд с одного на другого, пытаясь понять: что же произошло? — Ладно, разберемся, — проговорил Захар Большаков. — Сваливайте, а завтра до свету всех своих возчиков отряжай в Пихтовую падь. Слышь, Устин? — Не глухой, — тихо и виновато откликнулся Морозов, — За пару дней все, сколько там есть, вывезем. — Завтра ж утречком редактора надо до полустанка подбросить, — сказал Корнеев. — Да, да, чуть не забыл, — кивнул Большаков, — скажи Фролу, чтоб подводу дал. — Будет сделано, — бесстрастно промолвил Устин. — А может, Петр Иванович, подождешь все же? — повернулся председатель к редактору. — Мой примус Сергеев обещался завтра к обеду наладить. Вот ведь случится же... Да и грузовики во второй половине дня пойдут туда за жмыхом. — Да нет, Захар Захарыч, срочные дела в редакции. Ничего, я с удовольствием в санях прокачусь. — Ну, гляди... И все разошлись в разные стороны. Остался только Егор Кузьмин и стал помогать Митьке с Филимоном сваливать воз. Никулина спросила сверху: — Еще, что ли, будем работать? Или слазить нам? Помогите тогда слезть.
|
|||
|