Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 4 страница



— Точно! — Это Билли, повернувшийся от экрана, с лицом, залитым слезами. — Точно! — кричит он снова. — Если бы у н-н-нас не была к-к-кишка тонка! Я бы вышел отсюда сегодня же, если бы у меня духу хватило. Моя мать д-д-добрая подруга мисс Рэтчед, и мне бы сделали выписку сегодня же, еще до ужина, если бы у меня хватило духу! — Он сдергивает свою куртку со скамейки и пытается натянуть ее на себя, но у него сильно дрожат руки. В конце концов он отшвыривает ее и поворачивается к Макмерфи: — Ты д-д-думаешь, нам хочется оставаться здесь? Д-д-думаешь, я не хочу открытую м-м-машину и п-п-подружку? Но над т-т-тобой к-к-когда-нибудь смеялись люди? Нет, потому что ты т-т-такой большой и т-т-такой крутой ! А я не большой и не крутой. И Хардинг тоже. И Фредериксон. И д-д-даже Сефелт. О черт, ты… ты говоришь т-т-так, как будто нам здесь нравится! Черт, эт-то бесполезно объяснять…

Он плачет и заикается, и уже больше ничего не может сказать, вытирает глаза тыльной стороной руки, чтобы хоть что-то видеть. Один из засохших струпьев у него на руке содрался, он размазывает кровь по лицу и глазам. Наконец он уже ничего не видит и бросается по коридору с лицом, измазанным кровью, а за ним бежит черный парень.

Макмерфи поворачивается к остальным, открыл было рот, чтобы спросить что-то еще, и осекается на полуслове, видя, как они на него смотрят. Он стоит так минуту, их взгляды направлены на него — тусклые, словно заклепки; потом произносит «черт побери» внезапно ослабевшим голосом, натягивает на голову кепку, надвигает ее глубоко на глаза и возвращается на свое место на скамье. Двое техников уже выпили кофе и теперь возвращаются назад, в ту комнату; дверь распахивается, в воздухе пахнет кислотой, как бывает всегда, когда они перезаряжают батарею. Макмерфи сидит на скамье, глядя на дверь.

— Я просто не могу в это врубиться…

 

* * *

 

Обратно в отделение Макмерфи тащится в самом хвосте группы, засунув руки в карманы зеленой крутки, надвинув кепку как можно ниже на глаза и жуя незажженную сигарету. Все притихли. Билли они успокоили, он шагает во главе группы с черным парнем по одну руку и тем белым парнишкой из шок-шопа по другую.

Я начал отставать, пока не оказался рядом с Макмерфи. Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился из-за всего этого, что все равно ничего нельзя поделать, потому что видел, что он что-то задумал, какая-то мысль засела ему в голову — как пес кружит над норой, не зная, кто затаился внутри, и один голос говорит ему: пес, забудь об этой норе, тебе нет до нее дела — она слишком большая и слишком черная, и следы повсюду указывают на медведя или на кого еще хуже. А другой голос, похожий на хитрый шепот, голос самой его породы, не слишком приятный, слишком настойчивый, твердит: взять его, пес, взять его!

Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился, и уже было раскрыл рот, когда он поднял голову, сдвинул кепку на затылок, быстро догнал черного парня, хлопнул его по плечу и спросил:

— Сэм, а не остановиться ли нам у буфета, чтобы я мог купить себе пачку-другую сигарет?

Мне пришлось пробежаться, и от этого мое сердце забилось так сильно, что его стук отозвался у меня в голове высоким, пронзительным звоном. Даже в буфете я все еще слышал этот звенящий, пульсирующий ритм у себя в голове, хотя сердце мое теперь билось вполне нормально. Этот звук напомнил мне о том, как я обычно чувствовал себя, стоя в пятницу вечером у края футбольного поля в ожидании первого удара по мячу и начала игры. Звон в голове становился все сильнее и сильнее, пока не начинало казаться, что я больше не устою на месте; а потом был удар по мячу, звон смолкал, и игра снова шла своим чередом. И сейчас я слышал тот же пятничный вечерний звон и ощущал то же дикое, дрожащее и нарастающее нетерпение. Мои чувства были обострены до предела, как это бывало перед игрой, как было совсем недавно, когда я смотрел в окно спальни; и все вокруг было таким ясным и резким, что я уже и позабыл, что так бывает. Зубная паста и шнурки, выложенные в линию, ряды солнечных очков и ряды шариковых ручек, на которых красовалась гарантия, что они способны писать на чем угодно и в любых условиях, и все это защищено от воров лупоглазым отрядом игрушечных медведей, сидящих над прилавком высоко на полке.

Макмерфи, топая, подошел к прилавку вместе со мной, засунул руку в карман и попросил дать ему пару блоков «Мальборо».

— Лучше три, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Собираюсь много курить.

Звон в голове в тот день не прекращался вплоть до собрания. Я слушал вполуха, как они обрабатывают Сефелта, пытаясь заставить в полной мере осознать насущность его проблем, чтобы он мог к ним приспособиться («Это все дайлантин!» — в конце концов завопил он. «В данное время, мистер Сефелт, вы нуждаетесь в помощи, будьте же честны», — сказала она. «Но разве не дайлантин разрушает мои десны ?» — «Джим, вам сорок пять лет…»), когда неожиданно поймал взгляд Макмерфи, сидевшего в углу. Он не вертел в руках карты и не смотрел в журнал, как обычно делал на всех собраниях в течение последних двух недель. И больше не сутулился. Сидел на стуле выпрямившись, с открытым и дерзким выражением лица и то и дело переводил взгляд с Сефелта на Большую Сестру. И пока я смотрел на него, звон в голове становился все громче. Его глаза — две синие полоски под светлыми бровями двигались туда-сюда, точно так же, когда он следил за картами, которые открывали за покерным столом. Я был уверен, что в любую минуту он может совершить какую-нибудь безумную выходку, после которой его точно отправят в буйное. Я видел такое же выражение на лицах других ребят, прежде чем они бросались на кого-нибудь из черных парней. Я вцепился в подлокотники стула и ждал, страшась того, что может случиться, и (я только-только начал это понимать), чуть-чуть того, что ничего не случится.

Он сидел молча и наблюдал, пока они не закончили с Сефелтом; потом повернулся вполоборота и стал смотреть, как Фредериксон пытается отыграться за то, что они насадили на вертел и поджарили его друга, устроив на несколько минут шум из-за сигарет, которые держат на сестринском посту. Фредериксон высказал все, что думает, потом вспыхнул, как всегда, извинился и сел на место. Макмерфи не сделал ни единого движения. Я слегка отпустил подлокотник стула, начиная думать, что, вероятно, ошибся.

До конца собрания оставалось всего пара минут. Большая Сестра собрала бумаги, положила их в корзину, спустила корзину на пол, а потом мельком посмотрела на Макмерфи, желая убедиться, что он не спит и слушает. Сложила руки на коленях, посмотрела на свои пальцы и глубоко вздохнула, качая головой.

— Мальчики, я долго думала над тем, что собираюсь сказать. Я обсуждала это с доктором и с остальным персоналом, и, как ни жаль, мы все пришли к общему выводу: должно быть определено какое-то наказание за безобразное отношение к обязанностям по уборке помещения три недели назад. — Она подняла голову и огляделась. — Мы долго ждали в надежде, что вы без посторонней помощи догадаетесь принести извинения за ту недисциплинированность. Но ни один из вас не выказал ни малейших признаков раскаяния. — Ее рука поднялась, чтобы предупредить любые возражения, которые могли быть высказаны, — движение гадалки по картам Таро. — Пожалуйста, поймите: мы никогда не навязываем определенных правил или ограничений без предварительных и весьма долгих размышлений насчет их терапевтической ценности. Большинство из вас находятся здесь потому, что вы не можете приспособиться к правилам общества во внешнем мире, пытаетесь обойти или избежать их. Когда-то, может быть в детстве, вам, вероятно, позволяли безнаказанно пренебрегать ими. И когда вы нарушали правило, знали, что последует наказание, но оно не приходило. Эта глупая снисходительность со стороны ваших родителей, возможно, и была тем эмбрионом, который впоследствии развился в вашу сегодняшнюю болезнь. Я говорю вам об этом в надежде, что вы поймете: когда мы устанавливаем в отделении дисциплину и порядок, это — исключительно для вашего блага. — Она повернула голову и обвела глазами комнату. На лице она изобразила сожаление о том, какую работу ей приходится выполнять.

Было мертвенно тихо, только у меня в голове стоял горячечный, исступленный звон.

— В подобных условиях поддерживать дисциплину довольно трудно. Вы должны это понимать. Что мы можем с вами сделать? Вас нельзя арестовать. Вас нельзя посадить на хлеб и воду. Вы прекрасно видите, что персоналу нелегко. Что мы, можем сделать?

У Ракли была кое-какая идея, что можно сделать, но она не обратила на него внимания. Раздалось тиканье, лицо ее задвигалось, приняло совершенно другое выражение. Наконец она ответила на свой собственный вопрос:

— Нам придется лишить вас какой-нибудь привилегии. Внимательно изучив обстоятельства имевшего место возмущения, мы решили, что будет совершенно справедливо лишить вас привилегии пользоваться ванной комнатой, которую вы используете для игры в карты. Разве это несправедливо?

Ее голова не двинулась. Она ни на кого не смотрела. Но — один за другим — все взгляды обратились к нему, сидящему в своем углу на стуле. Даже старые Хроники, не могущие взять в толк, с чего это все уставились в одном направлении, вытянули тощие шеи, словно птицы, и повернулись, чтобы видеть Макмерфи, — все лица были обращены к нему, полные неприкрытой, испуганной надежды.

В моей голове звучала единственная высокая нота, словно шины мчались по асфальту на страшной скорости.

Он сидел на стуле очень прямо, лениво почесывая на носу большим красным пальцем шрамы от швов. Он улыбнулся всем, кто смотрел на него, взял кепку за козырек и вежливо приподнял ее, а потом посмотрел на Большую Сестру.

— Итак, если мы не собираемся дискутировать по поводу нового правила, я полагаю, что час уже прошел… — Она замолчала и теперь уже сама посмотрела на него.

Он пожал плечами, шлепнул руками по коленям и рывком поднялся со стула. Потянулся, зевнул, снова почесал нос и двинулся через дневную комнату в сторону сестринского поста, где она сидела, подтягивая на ходу большими пальцами штаны пижамы. Я увидел это слишком поздно, чтобы удержать его от глупостей, что бы там ни было у него на уме, и потому только смотрел, как и все остальные. Макмерфи шел широким шагом, чересчур широким, большие пальцы он снова сунул в карманы куртки. Железные набойки на каблуках выбивали молнии, звеня о кафель. Он снова был лесорубом, хвастливым шулером, здоровенным рыжеволосым скандальным ирландцем, ковбоем из телика, выходящим на середину улицы, чтобы принять вызов.

Макмерфи подходил все ближе, и глаза Большой Сестры вылезли из орбит и побелели. Она не рассчитывала на ответный ход. Полагала, что это будет ее полная и окончательная победа над ним, думала, что он примет ее правила игры — раз и навсегда. Но вот он идет прямо на нее, огромный, словно дом!

Она попыталась было что-то выдавить из своего кукольного ротика и обернулась в поисках черных ребят, но Макмерфи остановился, не доходя до нее. Он остановился напротив ее окна и сказал медленным, низким голосом, что ему хотелось бы получить одну пачку сигарет, которые он купил сегодня утром, после чего его кулак врезался в стекло.

Стекло разлетелось на мелкие части, словно это были водяные брызги, а Большая Сестра закрыла уши руками. Он дотянулся до блока сигарет со своим именем, вытащил из него пачку, затем положил обратно и повернулся к Большой Сестре, похожей на меловую статую, и очень нежно принялся стряхивать серебряные осколки стекла с ее шапочки и плеч.

— Мне очень жаль, мадам, — сказал он. — Какой я неловкий. Стекло в окне прямо-таки безупречно чистое, так что я совсем про него забыл.

Это заняло всего пару секунд. Он повернулся и оставил ее сидеть с дергающимся и расползающимся лицом, прошел через дневную комнату к своему стулу, на ходу зажигая сигарету.

Звон в моей голове прекратился.

 

Часть третья

 

После этого Макмерфи довольно долго вел себя как ему заблагорассудится. Большая Сестра собиралась с силами и выжидала, пока ее не осенит какая-нибудь новая идея, которая позволит ей снова взять верх. Она знала, что проиграла один раунд и проигрывает второй, но нисколько не торопилась. Во всяком случае, она не собиралась рекомендовать данного пациента к выписке; и игра могла продолжаться так долго, как она того захочет. До тех пор, пока соперник не сделает ошибку, или просто не сдастся, или пока она не сумеет выработать и применить новую тактику, которая снова поднимет ее в глазах окружающих на недосягаемую высоту.

Много чего случилось, как она пустила в ход новую тактику. После того как Макмерфи вернулся к жизни, как бы это выразиться, после непродолжительной отставки, и продемонстрировал, что готов драться дальше, выбив ее личное окно, жизнь в отделении, определенно, стала намного интереснее. Он принимал деятельное участие в каждом собрании, каждом обсуждении — растягивая слова, подмигивая, выдавая свои лучшие шутки, заставляя отзываться на них жидким смехом даже тех немногих Острых, которые боялись улыбаться с тех самых пор, как им исполнилось двенадцать. Он собрал достаточно ребят, чтобы составить баскетбольную команду, и даже каким-то образом уговорил доктора разрешить им принести в отделение мяч из гимнастического зала, чтобы команда научилась с ним обращаться. Большая Сестра возражала, заявив, что дело кончится тем, что они начнут играть в футбол в дневной комнате и в поло — в коридоре, но доктор впервые проявил твердость и настоял, чтобы разрешение было дано.

— Большинство игроков, мисс Рэтчед, демонстрируют несомненный прогресс с тех самых пор, как была организована баскетбольная команда; я думаю, что ее терапевтическая ценность уже доказана.

Она некоторое время в изумлении смотрела на него. Судя по всему, он тоже в какой-то мере вышел из-под контроля. Она отметила на будущее, каким тоном он с ней разговаривает, чтобы припомнить ему это, когда снова придет ее время, а сейчас только кивнула в ответ и снова уселась на свое место на сестринском посту и принялась колдовать над тумблерами своего оборудования. Рабочие вставили в раму над ее столом картонку — до тех пор, пока не вырежут подходящее по размеру стекло, и она сидела за этой картонкой целый день — так, словно ее и не было, так, будто она до сих пор может видеть все, что происходит в дневной комнате. За этой квадратной картонкой она выглядела словно картина, повернутая лицом к стене.

Она выжидала, без всяких комментариев, а Макмерфи тем временем продолжал разгуливать по утрам по коридору в трусах с белыми китами, или бросал монетки в спальнях, или носился туда-сюда по коридору, дуя в никелированный судейский свисток, обучая Острых добегать с мячом от двери отделения до изолятора в другом конце коридора, и мяч гулко стучал по коридору, словно гремела канонада, а Макмерфи ревел, словно сержант:

— Двигайтесь, мать вашу, быстрей !

Когда они разговаривали друг с другом, были сама вежливость. Он просил дать ему свою чернильную ручку, чтобы написать из больницы просьбу в Общество содействия осужденным, писал прямо у нее на столе и вручал ей просьбу и одновременно ручку с задушевным «благодарю вас». Она брала и то и другое и произносила вежливо, как только умела, что ей «нужно посоветоваться с врачом» — это занимало около трех минут, — и возвращалась сообщить ему, что, разумеется, очень сожалеет, но в настоящее время передать подобную просьбу считается терапевтически нецелесообразным. Он снова благодарил ее и отходил от сестринского поста, и дул в свисток с такой силой, что от его звука могли бы вылететь окна на несколько миль вокруг, и вопил:

— Действуйте, мать вашу, хватайте мяч и дайте ему немного попрыгать!

Он пробыл в отделении месяц, достаточно долго для того, чтобы на доске объявлений появилась его фамилия в списке тех, чьи кандидатуры обсуждались на собрании группы в отношении прогулки в сопровождении. Он подошел к доске объявлений с ее чернильной ручкой и рядом с графой «В сопровождении…» написал: «Куколки по имени Кэнди Старр, которую я знаю по Портленду» — и сломал кончик пера, поставив жирную точку. Данная просьба была вынесена на обсуждение группы несколькими днями позже — в тот самый день, когда рабочие вставили новое стекло перед столом Большой Сестры, и после того, как его просьба была отклонена, «поскольку мисс Старр не кажется нам подходящей кандидатурой для сопровождения пациента». Макмерфи только пожал плечами и сказал, что хотелось бы ему посмотреть, как бы она запрыгала, встал и подошел к сестринскому посту, к окну, на котором все еще красовалась наклейка поставляющей стекла компании, и снова выбил его кулаком, объяснив Большой Сестре, пока кровь текла по его пальцам, что он думал, будто картонку сняли и рама пуста.

— Когда они успели всунуть туда это чертово стекло? Эта штука просто опасна !

Большая Сестра заклеивала ему руку на сестринском посту, пока Скэнлон и Хардинг вытаскивали картонку из кладовой и снова прилаживали ее к раме, используя пластырь из того же рулона, каким Большая Сестра обматывала кулаки и пальцы Макмерфи. Макмерфи сидел на стуле, гримасничая и изображая, что ему ужасно больно, когда ему обрабатывают порезы, и подмигивая Скэнлону и Хардингу через голову Большой Сестры. Выражение ее лица было отсутствующим и спокойным, словно оно было сделано из эмали, но напряжение все-таки находило себе выход. По тому, как резко и нервно она рвала пластырь, можно было догадаться, что ее долготерпение когда-нибудь кончится.

Мы ходили в спортзал и смотрели, как наша баскетбольная команда — Хардинг, Билли Биббит, Скэнлон, Фредериксон, Мартини и Макмерфи, который снова стал в строй, как только его рука перестала кровоточить, — играет с командой санитаров. Двое наших больших черных парней были за санитаров. Они были лучшими игроками на площадке, носились туда-сюда по залу, словно пара теней, в красных спортивных трусах, забивая мяч за мячом с механической точностью. Наша команда была слишком низкорослой и чересчур медлительной, и Мартини все время передавал пасы человеку, которого никто, кроме него, не видел, так что санитары громили нас со счетом двенадцать — ноль. И тем не менее, однажды произошло что-то такое, что заставило нас почувствовать себя победителями: в одной из драк за мяч наш здоровенный черный парень по имени Вашингтон получил от кого-то локтем по носу, его пришлось удалить с поля. Он таращился на Макмерфи, не обращающего никакого внимания на пострадавшего, и вопил ребятам, которые оттаскивали его с поля:

— Он еще об этом пожалеет ! Этот сукин сын еще попросит прощения !

Макмерфи снова писал Большой Сестре записки насчет проверок в уборной с этим ее зеркалом. Он сочинял о себе длинные диковинные истории в амбарной книге и подписывал их — Онан. Иногда он спал до восьми часов. И ей приходилось выговаривать ему, очень вежливо, и он вставал и слушал, пока она не закончит, а потом портил впечатление от ее речи, спрашивая, какой размер бюстгальтера она носит, В или С, дескать, его это всегда интересовало, или, может быть, она вообще его не носит?

Острые потихоньку начали ему подражать. Хардинг принялся флиртовать со всеми медсестрами-практикантками, Билли Биббит вообще перестал записывать в амбарную книгу свои «наблюдения», а когда окно починили снова, нарисовав побелкой букву «X», чтобы у Макмерфи больше не было отговорок, что он не знал про стекло, Скэнлон его разбил, нечаянно запустив в него баскетбольный мяч, прежде чем «X» успела высохнуть. Мяч прокололся, Мартини поднял его с пола, словно мертвую птицу, и отнес к Большой Сестре на пост — она сидела, глядя на новую груду осколков, покрывающих ее стол, — и спросил, не могла бы она заклеить его скотчем или чем-нибудь еще? Чтобы им снова можно было играть. Не говоря ни слова, она вырвала мяч у Мартини из рук и забросила его в кладовку.

Поскольку баскетбольный сезон, видимо, закончился, Макмерфи решил, что теперь пришел черед рыбалки. Он написал заявку еще на одну прогулку — после того, как сообщил доктору, что у него есть кое-какие друзья в бухте Сиуслоу во Флоренции, которые были бы рады пригласить восемь или девять человек на глубоководную рыбалку, если персонал не будет возражать. В списке заявок, висящем в коридоре, он написал, что его будут сопровождать «две хорошенькие старые тетушки из маленького местечка под Орегоном». На собрании было решено, что эту прогулку он получит в следующие выходные. После того как Большая Сестра не нашла в амбарной книге ничего, что можно было бы представить как официальную причину отказа, она потянулась к плетеной корзине, стоящей у ее ног, и вытащила вырезку из сегодняшней утренней газеты. После чего прочитала вслух, что пик рыбной ловли у побережья Орегона год на год не приходится, что лосось в этом сезоне запаздывает и что море — бурное и опасное. И она предложила пациентам хорошенько над этим поразмыслить.

— Прекрасная мысль, — сказал Макмерфи. Он закрыл глаза и втянул сквозь зубы побольше воздуха. — Да, сэр! Соленый ветер, волны бурлят и бьются о нос корабля — это то, что придает храбрости, то, где мужчина становится мужчиной, а лодка — лодкой… Мисс Рэтчед, вы меня уговорили. Я позвоню и закажу лодку сегодня же вечером. Вас записать?

Вместо ответа, она подошла к доске объявлений и прикрепила кнопками вырезку из газеты.

 

На следующий день он начал записывать желающих и собирать по десять баксов за прокат лодки, а Большая Сестра приносила из дому все больше заметок из газет, в которых говорилось о потерпевших крушение лодках и неожиданных штормах на побережье. Макмерфи плевать хотел на нее и на ее газеты и заявлял, что две его тетушки провели большую часть жизни, мотаясь по волнам от одного порта к другому то с одним моряком, то с другим, и обе они гарантируют, что поездка будет безопасной и приятной, сладкой, словно пирожное, и беспокоиться вообще не о чем. Но Большая Сестра знала своих пациентов. Газетные вырезки напугали их больше, чем предполагал Макмерфи. Он думал, что они тут же рванут записываться, но ему пришлось не один день уговаривать и обхаживать парней, чтобы они согласились на его предложение. За день до поездки ему все еще не хватало двух добровольцев, чтобы оплатить лодку.

У меня не было денег, но мне очень хотелось внести свое имя в список. И чем больше он говорил, как ловят чинукского лосося, тем больше мне хотелось поехать. Я знал: было глупо этого хотеть; записаться — значит сообщить всем и каждому, что я не глухой. Если бы я показал, что слышу эти разговоры о лодках и рыбалке, я бы выдал, что слышал и все остальное за последние десять лет. А если Большая Сестра об этом узнает, если она поймет, что я слышал обо всех ее коварных и вероломных планах, она начнет за мной охоту, она распилит меня электрической пилой и загонит туда, где я действительно стану глух и нем. То, что мне хочется поехать, — плохо, и все же я слегка улыбался при мысли об этом: я должен притворятся глухим, если хочу вообще хоть что-то слышать.

В ночь перед поездкой на рыбалку я лежал в постели и думал обо всем этом: о своей глухоте, как долгие годы не давал им повода догадаться, что я слышу их разговоры и смогу ли когда-нибудь вести себя по-другому. Но я помнил одно: не я первым начал прикидываться глухим; люди первыми начали вести себя так, будто я слишком тупой, чтобы слышать, или видеть, или сказать хоть что-то.

Это началось раньше, чем я попал в больницу: задолго до этого люди начали вести себя так, будто я ничего не слышу и ничего не могу сказать. В армии любой человек, у которого было больше нашивок, обращался со мной точно так же. Они считали, что с человеком вроде меня надо вести себя подобным образом. И даже еще в школе люди говорили, что я их не слушаю, и потому перестали слушать, что я говорил им в ответ. Я лежал в кровати и пытался вспомнить, когда впервые это заметил. Думаю, когда мы еще жили в деревне в Колумбии. Это было летом…

…Мне десять лет, я сижу перед хижиной и посыпаю солью лосось, чтобы потом его завялить, вдруг вижу, как с шоссе сворачивает автомобиль и движется ко мне через поле шалфея, а за ним поднимается шлейф красной пыли, тяжелый и длинный, словно несколько товарных вагонов.

Смотрю, как автомобиль поднялся на холм и затормозил неподалеку от нашего двора, пыль все еще стоит в воздухе, разлетается во всех направлениях и в конце концов оседает на шалфей и полынь и делает их похожими на красные, дымящиеся обломки, словно после аварии. Автомобиль тоже весь в пыли. Я знаю, это не туристы с фотоаппаратами, потому что они никогда не подъезжают так близко к деревне. Если они хотят купить рыбу, они покупают ее там, на шоссе; к деревне не приближаются, думают, что мы все еще снимаем скальпы, а людей сжигаем у столба. Они не знают, что некоторые из наших работают в Портленде адвокатами, и вряд ли поверили, если бы им сказали. На самом деле один из моих дядюшек стал настоящим юристом, и сделал это, говорит папа, только для того, чтобы доказать, хотя сам предпочел бы гарпунить лосося в водопаде. Папа говорит, если не держать ухо востро, люди заставят тебя делать то, что им надо, или вынудят тебя стать упрямым, словно мул, и делать все наоборот.

Двери автомобиля открываются все сразу, и оттуда выходят трое: двое спереди, один сзади. Они карабкаются по склону в направлении нашей деревни. Первые двое — мужчины в синих пиджаках, а тот, что за ними, — седая женщина, одетая во что-то тяжелое и плотное, как боевые латы. Вылезают из шалфея на расчищенный двор, потные и запыхавшиеся.

Первый из мужчин останавливается и оглядывает деревню. Он низенький, круглый и на голове у него белая стетсоновская шляпа. Качает головой, глядя на шаткие нагромождения сушилок для рыбы, подержанные автомобили, курятники, мотоциклы и на собак.

— Вы за всю свою жизнь видели что-либо подобное? Видите теперь? Небесами клянусь, вы видите ? — Он стягивает шляпу и вытирает красный резиновый мячик своей лысины носовым платком. — Можете ли вы себе представить, чтобы люди хотели жить вот так? Скажи мне, Джон, можешь ли ты себе представить? — Он говорит громко, считая, что за грохотом водопада его не слышно.

Джон стоит рядом с ним, у него густые серые усы, в которые он прячет нос, чтобы не чуять запаха моего лосося. Лицо и шея блестят от пота, видно, что и спина под синим пиджаком тоже вся мокрая. Он делает пометки в своем блокноте, все поворачивается, глядя на нашу хижину, на наш маленький сад, на мамины красные, зеленые и желтые платья, сохнущие на веревке. Он все поворачивается, пока не делает полный круг, смотрит на меня так, будто видит в первый раз, а я сижу всего в двух футах от него. Он наклоняется надо мной и прищуривается, и снова зарывается носом в усы, словно воняю я, а не моя рыба.

— Как вы думаете, где его родители? — спрашивает Джон. — Там, в доме? Или на водопаде? Мы можем сразу же обсудить все это с ним, когда он выйдет.

— Я не полезу в эту нору, — говорит толстый парень.

— Эта нора Брикенридж, — произносит Джон сквозь усы, — место, где живет вождь, человек, к которому мы приехали, чтобы вести с ним дела, благородный предводитель этих людей.

— Вести с ним дела? Нет, эта работа не по мне. Мне платят за оценку, а не за братание.

Это вызывает у Джона смех.

— Да, это правда. Но кто-то должен проинформировать их о планах правительства.

— Если они еще не знают, то скоро узнают.

— Нет ничего проще — войди и поговори с ним.

— Внутри этого убожества? Ну что ж, готов с тобой поспорить на что угодно — это место кишит ядовитыми пауками. Говорят, глинобитные лачуги всегда предшествуют нормальной цивилизации — уже в стенах, но еще среди «черных вдов». И жара, Господь милосердный, я хочу, чтобы вы меня поняли. Держу пари, что там — настоящая духовка. И посмотрите, как пережарен наш маленький Гайавата. Сожжен вчистую, вот так.

Он смеется и прикладывает платок к голове, женщина смотрит на него, и он перестает смеяться. Откашливается, сплевывает в пыль, а потом проходит вперед и садится на качели, которые папа подвесил для меня на можжевельнике, и сидит там, покачиваясь туда-сюда, и обмахивается стетсоновской шляпой.

Его слова привели меня в ярость — я злюсь сильнее, чем когда-либо. Они с Джоном продолжают обсуждать наш дом и деревню, и наше имущество, и сколько оно может стоить, и я вдруг понимаю, что они обсуждают все это прямо при мне, думая, что я не говорю по-английски. Возможно, они откуда-нибудь с Востока, где люди ничего не знают об индейцах, кроме как из фильмов. Им, наверное, будет стыдно, когда они узнают, что я понял их разговор.

Я даю им возможность еще немного поговорить о жаре и о доме; потом встаю и говорю толстяку на правильном английском, как в школе, что наш глинобитный дом, по моему мнению, прохладнее, чем любой другой дом в городе, намного прохладнее!

— Я точно знаю, что в нем прохладнее, чем школе, в которую я хожу, и даже прохладнее, чем в кинотеатре в Дэлз, на котором красуется реклама, вроде как из ледяных букв — «Вечная прохлада»!

Уже готов сказать им, что, если они войдут в дом, я сбегаю и приведу папу, когда замечаю, что они, похоже, вообще меня не слышат. Они на меня даже не смотрят. Толстяк все качается туда-сюда, глядя на гребень застывшей лавы, где наши мужчины стоят под водопадом, — с этого расстояния можно различить просто фигурки в клетчатых рубашках, растворяющиеся в тумане. То и дело кто-нибудь выбрасывает вперед руку и делает шаг, словно фехтовальщик, а потом передает пятнадцатифутовое раздвоенное копье тому, кто стоит на лесах над ним, чтобы с него сняли бьющегося лосося. Толстяк смотрит, как мужчины стоят на своих местах вдоль пятифутового покрывала воды, и моргает, и похрюкивает всякий раз, как один из них делает выпад за лососем.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.