Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 1 страница



 

Краем глаза вижу белое эмалевое лицо на сестринском посту, качающееся над столом, вижу, как оно сворачивается и оплывает и как изо всех сил пытается вернуть себе прежнюю форму. Остальные тоже смотрят, хотя старательно делают вид, что ничего не происходит. Вперили взгляд в пустой телеэкран, но любой мог бы заметить, что они исподтишка бросают взгляды на Большую Сестру, сидящую за стеклом, так же как и я сам. В первый раз за все время она оказалась по ту сторону стекла и теперь может испытать на себе, каково это — находиться под присмотром, когда ты больше всего на свете желаешь одного: завесить лицо зеленой занавеской, отгородить его ото всех этих глаз, от которых не можешь скрыться.

Практиканты, черные ребята и маленькие сестрички тоже смотрят на нее, ожидая, когда она пойдет на совещание, которое сама же и созвала, и что будет делать теперь, когда стало ясно, что она может вот-вот потерять контроль над больными. Она знает, что они все наблюдают за ней, но не двинулась с места. Она остается на месте даже тогда, когда они начинают протискиваться в комнату для персонала без нее. Замечаю, что вся машинерия утихла, словно и она ждала от нее какого-то движения.

Тумана больше нет — нигде.

Неожиданно вспоминаю, что должен убрать комнату для персонала. Я всегда убираюсь во время совещаний, которые они там устраивают, и делаю это долгие годы. Но сейчас я слишком напуган, чтобы встать со стула. Мне разрешали убирать комнату, потому что считали глухим, но сегодня они видели, как я поднял руку по просьбе Макмерфи. Догадались ли они, что я слышал их все эти годы, подслушивал секреты, предназначенные только для их ушей? И что они сделают со мной, если догадаются об этом?

И все же я должен быть там. Если меня там не будет, они окончательно убедятся, что я слышу, и опередят меня. Они подумают: его здесь нет, он не убирается, разве это не доказывает главного? Совершенно очевидно, что нам следует предпринять…

Я представил, какой опасности мы себя подвергли, когда Макмерфи вытащил нас из тумана.

Рядом — черный парень, стоит у двери, прислонившись к стене, руки сложены, розовый язык острым кончиком ходит туда-сюда, облизывая губы, смотрит, как мы сидим перед теликом. Глаза бегают туда-сюда, как и язык, остановились на мне, и я вижу, как его кожаные веки чуть-чуть приподнялись. Он смотрит на меня долго-долго, думаю, размышляет, как я вел себя на собрании группы. Затем он отделяется от стены, идет в кладовку и приносит ведро с мыльной водой, поднимает мои руки и вешает на них ведро с губкой, словно подвешивает чайник в каминном отверстии.

— Пора идти, Вождь, — говорит он. — Вставай и приступай к своим обязанностям.

Я не двигаюсь. Ведро качается у меня на руке. Делаю вид, что не услышал. Он пытается обмануть меня. Снова просит меня встать, и, когда я не двигаюсь, он закатывает глаза к потолку, вздыхает, потом наклоняется и берет меня за воротник, слегка тянет, и я встаю. Он сует губку мне в карман и показывает в коридор, где находится комната для персонала, и я иду.

Пока я иду по коридору с ведром, прямой словно свечка, Большая Сестра обгоняет меня, как всегда спокойная и решительная, и открывает дверь. Это заставляет меня задуматься.

Стою один в коридоре и замечаю, как чисто вокруг — нигде никакого тумана. Остался только холодок там, где прошла Большая Сестра, и белые трубки в потолке, вокруг которых циркулирует морозный свет, — словно бруски морозного льда, как спирали морозилки в холодильнике, доработавшиеся до того, что побелели от инея. Трубки тянутся в конец коридора к двери в комнату персонала, куда направилась Большая Сестра, — тяжелой стальной, такой же, как дверь в шок-шоп в главном корпусе. Отличие состоит лишь в том, что на этой выдавлен номер, да еще у нее имеется маленькое стеклянное окошечко, чтобы персонал мог увидеть, кто стучится. Когда я подхожу ближе, вижу, что из окошка просачивается зеленый свет, горький, словно желчь. Там вот-вот начнется совещание персонала, поэтому зеленая желчь и сочится оттуда. Когда пройдет первая половина совещания, она будет там повсюду: на стенах и на окнах, и мне придется собирать ее губкой и выжимать в ведро, а потом губку промывать под краном в уборной.

Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Какие вещи мне приходится убирать во время этих совещаний! Ужасные вещи. Яды, которые просачиваются через поры кожи, и кислота в воздухе, достаточно крепкая для того, чтобы растворить в ней человека. Я это видел.

Я был на таких совещаниях, когда ножки столов деформировались и кривились, стулья завязывались узлами и стены скрежетали, наезжая одна на другую, до тех пор, пока не выдавливали тебя, словно пот, прочь из комнаты. Я бывал на совещаниях, на которых они говорили и говорили о каком-нибудь пациенте, до тех пор, пока он не материализовывался перед ними во плоти, без одежды, на кофейном столике: уязвимый, открытый любому дьявольски жестокому замечанию, которые они отпускали; мешали с грязью, так что от него оставалась бесформенная кучка.

Именно поэтому я нужен им на этих совещаниях, потому что кто-то же должен за ними убирать, тот, в ком они могут быть уверены, что он не способен вынести ни словечка за дверь этой комнаты. Я пробыл здесь так долго, оттирая, выметая и надраивая полы в этой комнате и в предыдущей, деревянной, которая была в другом здании, что персонал, обычно не замечает меня; они смотрят сквозь меня, как будто меня там и нет, — они хватились бы в единственном случае: если бы по комнате перестали перемещаться ведро с водой и губка.

Но на этот раз, когда я стучу в дверь, Большая Сестра выглядывает в окошечко, смотрит на меня невидящим, мертвым взглядом и не открывает дольше обычного. Ее лицо приняло нормальную форму, и мне кажется, что она сильна, как всегда. Все остальные сидят, продолжая размешивать сахар в чашках с кофе и стреляя друг у друга сигареты, как делали это до совещания, но в воздухе висит напряжение. Сначала я подумал, что это из-за меня. А потом замечаю, что Большая Сестра даже не присела, даже не побеспокоилась, чтобы сделать себе чашку кофе.

Она позволяет мне проскользнуть в дверь и снова пронзает меня взглядом, когда я прохожу мимо нее, закрывает за мной дверь, запирает ее, поворачивается и еще некоторое время с подозрением смотрит на меня. Она не выглядит взбудораженной, вид у нее невозмутимый. По-видимому, она спрашивает себя теперь: как это мистер Бромден услышал, когда Макмерфи попросил его поднять руку на том голосовании? Она думает, как же это он догадался положить на пол швабру и усесться вместе с Острыми перед телевизором? Ни один из Хроников такого не сделал. Она размышляет, не пришло ли время провести Вождю Бромдену кое-какую проверку.

Я повернулся к ней спиной и забился в угол со своей губкой. Поднимаю губку над головой, чтобы все в комнате могли видеть, что она покрыта зеленой желчью и как усердно я тружусь; затем наклоняюсь и принимаюсь тереть изо всех сил, тереть, как никогда. Но как бы усердно я ни трудился, как бы ни пытался показать, что не обращаю внимания на Большую Сестру, все равно чувствую, как она стоит у двери и сверлит взглядом мой череп — и будет стоять так, пока я не сдамся и не закричу, и расскажу им все, если она не отведет от меня глаз.

И тут она осознает, что на нее саму смотрит весь персонал. Они, так же как она, размышляют обо мне, гадают, что она намерена предпринять в отношении этого рыжеволосого парня. Они внимательно следят за ней, прикидывая, что она о нем скажет, и им дела нет до какого-то глупого индейца, стоящего в углу на четвереньках. Они ждут ее реакции, и она перестает смотреть на меня, проходит вперед и наливает себе чашку кофе, усаживается и размешивает сахар так аккуратно, что ложечка даже не касается чашки.

Первым нарушает молчание доктор:

— Итак, коллеги, можем ли мы перейти к делу?

Он улыбается, глядя, как практиканты пьют кофе. Он старается не смотреть на Большую Сестру. Она сидит так спокойно, что это заставляет его нервничать и суетиться. Он хватает очки и цепляет их на нос, чтобы посмотреть на часы, потом продолжает вертеть их в руках все время, пока говорит.

— Уже четвертый час. Мы начинаем сегодня поздно. Итак, мисс Рэтчед, как большинству из нас известно, называет это «собраться вместе». Она позвонила мне перед началом собрания терапевтического общества и сообщила, что, по ее мнению, Макмерфи является зачинщиком всех беспорядков в отделении. Может быть, это было интуитивное предвидение, учитывая то, что произошло несколько минут назад, как вы думаете?

Он перестает вертеть очки и теперь сидит улыбаясь и барабанит маленькими розовыми пальчиками по тыльной стороне ладони другой руки, ожидая ответа. Обычно после такого вступления она берет руководство совещанием на себя, но сейчас она не сказала ни слова.

— Сегодняшний день показал, — продолжает доктор, — что теперь никто не станет утверждать, что мы имеем дело с ординарным человеком. Нет, разумеется, нет. И он является причиной нарушения спокойствия, это — очевидно. Итак… да… как я понимаю, итог сегодняшней дискуссии — решить, какой тактики придерживаться в отношении этого пациента. Я верю, что сестра собрала нас на эту встречу — поправьте меня, если я ошибаюсь, мисс Рэтчед, — чтобы обсудить ситуацию, так сказать, при закрытых дверях и выработать единое мнение о том, что же нам делать с мистером Макмерфи?

Он бросает на нее умоляющий взгляд, но она по-прежнему молчит. Она поднимает лицо к потолку, делая вид, что не слышала ни — одного слова из того, что он сказал.

Доктор поворачивается к практикантам, сидящим напротив: сидят, одинаково скрестив ноги, и у всех на коленях чашки с кофе.

— Я понимаю, коллеги, — говорит доктор, — что у вас не было достаточно времени, чтобы поставить пациенту соответствующий диагноз, но вы имели возможность наблюдать за его действиями. Что вы думаете?

Они вскидывают головы. Умно, ничего не скажешь, он тоже выставил их на ковер. Переводят глаза на Большую Сестру. Каким-то образом за несколько коротких минут она обрела свою былую власть. Только что сидела, улыбаясь в потолок и не произнося ни слова, и вдруг снова обрела надо всем контроль, дала каждому понять, что является силой, с которой следует считаться. Если эти мальчишки не станут играть по ее правилам, они рискуют закончить ординаторскую карьеру в Портленде, в больнице для алкоголиков. Они начинают понемногу суетиться — так же как и доктор.

— Он и в самом деле оказывает некоторое негативное влияние, это так. — Первый из мальчишек сыграл в защиту.

Они отхлебнули кофе и призадумались. Следующий мальчишка произносит:

— И он может представлять собой определенную опасность.

— Это правда, — отзывается доктор.

Мальчишка думает, что, может быть, нашел ключик к заветной шкатулке, и потому продолжает.

— Немалую опасность, это факт, — говорит он и слегка двигается вперед на стуле. — Не забывайте, что этот человек совершал акты насилия с целью избежать пребывания в трудовой колонии и обеспечить себя относительной роскошью и комфортом в этой больнице.

— Он планировал акты насилия, — говорит первый мальчишка.

Третий бормочет:

— Разумеется, сама природа подобных планов свидетельствует, что он — просто хитрый изощренный преступник, а никакой не душевнобольной.

Он оглядывается, чтобы увидеть ее реакцию, но она сидит с безразличным видом, будто не слышит его. Остальные уставились на него, словно он сказал нечто ужасное. Он понял, что перешагнул дозволенную черту, и пытается свести дело к шутке, хихикая и поспешно добавляя:

— Вы знаете, как «тот, кто шагает не в ногу, возможно, слышит другой барабан»…

Но — слишком поздно. Первый из практикантов ставит чашку с кофе, достает из кармана трубку размером с кулак и поворачивается к говорившему:

— Честно говоря, Алвин, я в тебе разочаровался. Даже если человек не читал его историю болезни, ему вполне достаточно обратить внимание на его поведение в отделении, чтобы понять, насколько абсурдным является подобное предположение. Этот человек не только очень болен, но я даже полагаю, что он, без сомнения, потенциально опасен. Видимо, это и подозревала мисс Рэтчед, когда собирала нас. Разве ты не распознаешь архетипа психопата? Никогда не встречал более ясной картины. Этот человек — Наполеон, Чингисхан, Аттила.

Еще один вступает в игру. Припомнил, как сестра упоминала буйное отделение.

— Роберт прав, Алвин. Разве ты не видел, как вел себя сегодня этот человек? Когда один из его планов провалился, он чуть было не полез в драку. Расскажите нам, доктор Спайвей, что написано в его истории насчет насилия?

— Отмечено пренебрежение к дисциплине и власти, — говорит доктор.

— Верно. История его болезни показывает, Алвин, что он раньше и теперь проявляет враждебность к людям, обладающим властью и авторитетом, — в школе, на военной службе, в тюрьме ! И я думаю, что его демонстративное поведение свидетельствует о том, чего нам следует ожидать от него в будущем. — Он умолк и нахмурился, потом, раскрутив трубку, бросил косой взгляд сквозь желтое облако дыма на Большую Сестру; видимо, он принял ее молчание за знак согласия. Продолжил с большим энтузиазмом и уверенностью: — Остановись на минуту и представь себе, Алвин, - говорит он, и его слова, смешанные с дымом, звучат мягко, — представь себе, что бы случилось, окажись мы один на один с Макмерфи на индивидуальной терапии. Представь, что ты приближаешься к весьма болезненному терапевтическому прорыву, а он в это время решает, что уже получил все, что хотел, — как он это назовет? — «чертова привычка лезть человеку в душу»! Ты станешь говорить ему, что он не должен проявлять враждебность, а он ответит «к чертям все это», ты попросишь его успокоиться — конечно же властным голосом, — и тут эти двести десять психопатических ирландских фунтов, и тебя от них отделяет только терапевтический стол. Готов ли ты или любой из нас, если уж говорить прямо, к тому, чтобы иметь дело с Макмерфи в подобные минуты? — Он сует свою десятидюймовую трубку в угол рта, обхватывает руками колени и ждет.

В эту минуту каждый думает о толстых красных руках Макмерфи, его покрытых шрамами ладонях и о том, как его голова возвышается над больничной футболкой, словно ржавый клин. Практикант по имени Алвин от этих мыслей бледнеет, будто желтый табачный дым, которым дышал на него приятель, выкрасил его лицо.

— Вы полагаете, что разумнее, — спрашивает доктор, — перевести его в буйное?

— Полагаю, это будет, как минимум, безопасно, — отвечает парень с трубкой, закрывая глаза.

— Боюсь, что должен отказаться от своего предложения и согласиться с Робертом, — говорит им Алвин, хотя бы ради собственной безопасности.

Они смеются. Наконец все немного расслабились, уверенные, что они выработали план, который ей по душе. Все они делают по глотку кофе, кроме того парня с трубкой, а он слишком занят, потому что трубка у него то и дело гаснет и он все время раздувает ее, изводя массу спичек, пыхтя и шлепая губами. В конце концов он раскуривает трубку и говорит не без гордости:

— Да, боюсь, что старине Макмерфи светит буйное отделение. Знаете, что я подметил, наблюдая за ним эти несколько дней?

— Шизофреническая реакция? — спрашивает Алвин.

Трубка качает головой.

— Латентная гомосексуальность с реактивной конституцией? — спрашивает третий парень.

Трубка опять качает головой и закрывает глаза.

— Нет, — говорит он и улыбается на всю комнату. — Негативный эдипов.

Все хором поздравляют его.

— Да, я полагаю, что на это указывает многое, — произносит он. — Но каким бы ни был окончательный диагноз, мы должны помнить об одном: мы имеем дело с неординарной личностью.

— Вы очень и очень ошибаетесь, мистер Гидеон.

Это — Большая Сестра.

Все головы дернулись в ее сторону — и моя тоже, но я за собой следил и скрыл движение, прикинувшись, что пытаюсь соскрести пятнышко, которое только что обнаружил на стене. Все смущены и сбиты с толку. Думали, что предлагают именно то, чего она сама хочет, ради чего она сама же и собрала их. И я тоже так думал. Я видел, как она подводила всех к мысли, что Макмерфи следует отправить в буйное, но она делала это только потому, что оставался шанс, что они насадят его на вертел и начнут поджаривать; но теперь, когда она получила этого норовистого бычка, который бодался и бросал вызов ей и всему персоналу, парня, про которого было ясно только одно: он покинет отделение раньше, чем наступит вечер, она сказала «нет».

— Нет, я не согласна. Не совсем. — Она улыбается им. — Я не согласна, что его следует отправить в буйное, поскольку это будет самый легкий путь, самый простой способ — переложить проблему на плечи другого отделения, и я не согласна, что он является неординарным, чем-то вроде суперпсихопата.

Она ждет, но никто не торопится высказать свое несогласие. В первый раз за все время она делает глоток кофе — на чашке остается краснооранжевый отпечаток. Я смотрю на край чашки, потрясенный; она не может красить губы помадой такого цвета. Этот цвет на ободке кружки — цвет раскаленной печи, а ее губы просто тлеют, словно угли.

— Должна признать, что, когда я начала осознавать, что Макмерфи представляет собой разрушительную силу, моей первой мыслью было отправить его в буйное. Но теперь, я полагаю, уже слишком поздно. Разве это исправит тот вред, который он нанес нашему отделению? Не думаю. Особенно после того, что произошло сегодня. Я полагаю, что перевод его в буйное — это именно то, чего ожидают пациенты. Он станет для них мучеником. Они хотят видеть в этом человеке ни больше ни меньше — как подчеркнули вы, мистер Гидеон, — «неординарную личность». — Она делает еще один глоток и ставит чашку на стол; звук такой, словно прошуршал гравий; все молчат, выпрямившись на стульях. — В нем нет ничего экстраординарного. Он — просто мужчина, и ничего больше, и является средоточием страхов, малодушия, робости, которые свойственны любому человеку. Дадим ему еще несколько дней, и мы получим этому подтверждение. И не только мы, но и все остальные пациенты. Если оставим его в отделении, вскоре увидим — в этом я убеждена, — как его наглость пойдет на убыль, его доморощенное бунтарство истощится и сойдет на нет, и… — она улыбнулась, как будто это было известно только ей одной, — наш рыжеволосый герой сам превратит себя в нечто, не вызывающее уважение: хвастливое и напыщенное существо, которое забирается на трибуну и созывает последователей, как это вечно делает мистер Чесвик, и который мгновенно отступает, как только возникает хоть какая-то опасность для него лично.

— Пациент Макмерфи, — мальчишка с трубкой пытается защитить свои позиции, не упасть в их глазах, — не кажется мне трусом.

Я ожидал, что она разъярится, но нет, она просто смотрит на него снисходительным взглядом, который означает «поживем — увидим», и говорит:

— Я не сказала, что мы имеем дело именно с трусом, мистер Гидеон. Нет. Просто он любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит мистера Рэндла Патрика и не станет зря подвергать его опасности. — Она одарила парня такой улыбкой, что на этот раз он вытащил трубку изо рта и забыл о ней. — Если мы немного подождем, наш герой — как вы говорили у себя в колледже? — сдаст свои позиции. Так?

— Но это может занять не одну неделю, — начинает было мальчишка.

— И они у нас есть, — отвечает Большая Сестра. Она встает довольная собой. Пожалуй, такой я ее не видел с тех пор, как неделю назад Макмерфи потревожил своим появлением ее покой. — У нас есть недели, и месяцы, и даже годы, если потребуется. Не забывайте, что Макмерфи — осужденный. И сколько времени он проведет в клинике — зависит от нас. А теперь, если на повестке дня больше ничего нет…

 

* * *

 

То, как уверенно себя чувствовала Большая Сестра на совещании персонала, беспокоило меня некоторое время, но для Макмерфи это не имело особых последствий. Все выходные и всю следующую неделю он так же грубил ей и ее черным ребятам, и пациентам это нравилось. Он доводил Большую Сестру, как и обещал, что, впрочем, не мешало ему вести себя как обычно, слоняясь туда-сюда по коридору, насмехаясь над черными ребятами, раздражая весь персонал, — один раз он дошел даже до того, что подошел к Большой Сестре и прямо в коридоре спросил, не откажется ли она сообщить ему, каков конкретный — в дюймах — размер ее большой груди, которую она все время безуспешно пытается скрыть от окружающих. Она прошла мимо него, словно и не расслышала вопроса, проигнорировала его, как когда-то решила игнорировать саму природу, наградившую ее этими выдающимися символами женственности, держась так, словно она выше всего этого, — выше Макмерфи, выше секса, выше всего, что имеет отношение к плоти и к плотской слабости.

Когда она вывесила на доске объявлений список назначений и Макмерфи прочитал, что назначен дежурным по уборной, он отправился в ее кабинет, постучал в стеклянное окно, и лично поблагодарил за оказанную ему честь, и сообщил, что всякий раз, вытирая шваброй мочу, будет вспоминать о ней. Она ответила, что в этом нет необходимости — просто делайте свою работу, этого будет вполне достаточно, благодарю вас.

По большей части он просто проходился щеткой вокруг унитазов, громогласно распевая какую-нибудь песенку, затем плескал хлорку, и на этом уборка заканчивалась.

— Достаточно чисто, — сообщал он черному парню, который приходил проверить его работу, считая, что тот справляется с ней подозрительно быстро. — Может быть, для некоторых людей это и недостаточно чисто, но лично я собираюсь в них отливать, а не есть из них ленч.

И когда Большая Сестра наконец откликнулась на просьбу черных ребят проверить работу Макмерфи, она принесла с собой маленькое зеркальце и засовывала его за ободок унитаза. Обошла весь туалет, качая головой и повторяя:

— Ну, это просто безобразие… безобразие… — у каждого унитаза.

Макмерфи скользил рядом с ней, морща нос и повторяя в ответ:

— Нет, это — просто унитаз… просто унитаз!

Но она и в этот раз не дала вывести себя из равновесия, держала себя в руках. Она использовала то же ужасающее, медленное, терпеливое давление, которое применяла против каждого, а он стоял перед ней и выглядел как мальчишка, свесив голову и топча носком одного башмака носок другого, и говорил:

— Я стараюсь и стараюсь, мадам, но боюсь, что мне никогда не удастся стать главным говнюком.

Один раз он что-то написал на обрывке бумаги — странные письмена, похожие на иностранный алфавит, — и прилепил его под ободок одного из унитазов куском жвачки. Она подошла к унитазу со своим зеркалом, прочитала отраженную в нем записку, коротко вскрикнув. Но и тут не утратила самообладания. Ее кукольное лицо и кукольная улыбка оставались такими же самоуверенными. Она выпрямилась над унитазом, бросив на него испепеляющий взгляд, и сказала, что его работа заключается в том, чтобы сделать уборную чище, а не грязнее.

Хотя на самом деле чистоте стали уделять меньше внимания, чем раньше. Как только наступало послеобеденное время, когда по графику полагалось приступить к уборке, одновременно наступало и время бейсбольных матчей по телевизору, так что все собирались, расставляли стулья перед экраном, и до ужина никто не вставал с места. И не имело никакого значения, что электричество на сестринском посту было отключено и мы не могли видеть ничего, кроме темного экрана. Зато Макмерфи часами развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал разные истории, например, как он один раз заработал за месяц тысячу долларов, провернув сомнительную сделку, а потом проиграл все до цента одному канадцу, соревнуясь с ним в метании топора, или как они с приятелем уговорили одного парня прокатиться на быке во время родео в Олбани, завязав глаза повязкой.

— Не быку завязать глаза. Я хочу сказать, что парень должен был завязать глаза повязкой.

Они сказали парню, что повязка нужна, чтобы голова не закружилась, когда бык начнет крутиться; а потом, когда они завязали ему глаза платком так, что он вообще ничего не мог видеть, посадили его на быка задом наперед. Макмерфи рассказывал эту историю пару раз и каждый раз, вспоминая ее, хлопал себя по бедрам шляпой и хохотал.

— В повязке на глазах и задом наперед… И будь я сукин сын, если он не продержался сколько надо и не выиграл кошелек. А я был вторым; если бы бык его сбросил, я оказался бы первым и получил бы хорошенький маленький кошелечек. И я поклялся, что в следующий раз возьму и надену повязку на глаза этому чертову быку. — И он колотил по полу ногами, запрокидывал голову, смеялся, тыча большим пальцем в ребра соседу, пытаясь заставить его тоже рассмеяться.

В ту неделю, когда я слышал его раскатистый хохот — будто в отделении на полную мощность включили электродрель — и смотрел, как он чешет живот, потягивается, зевает, откидывается на стуле, чтобы подмигнуть тому, над кем он подшучивает, и все это выходило у него так естественно, как просто дышать, я наконец перестал беспокоиться о возможной опасности со стороны и Большой Сестры и Комбината, стоявшего у нее за спиной. Я думал, что он достаточно силен, чтобы оставаться собой, и что ей никогда не удастся его сломать — так, как она надеется и рассчитывает. Я стал подумывать, что, может быть, он и вправду необыкновенный. Он — то, что он есть. Может быть, именно это и делает его достаточно сильным, потому что он всегда остается самим собой. Все эти годы Комбинат не мог добраться до него; так почему эта чертова Большая Сестра полагает, что ей удастся сделать это в какие-то несколько недель? Он не позволит переделать себя и превратиться в продукцию.

А позже, спрятавшись в уборной от черных ребят, я глядел на себя в зеркало и думал, как кому-то удается такая невероятная вещь — оставаться самим собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное и жесткое, с крупными высокими скулами — словно щеки под ними были выхвачены топориком, с глазами — черными и жесткими, такими, как у папы и суровых мужественных индейцев, каких вы видите по телевизору, и я подумал: это не я, это — не мое лицо. Я никогда не был самим собой: просто выглядел так, как того хотели люди. Как же Макмерфи удается оставаться самим собой?

Я сразу увидел это отличие, как только он вошел сюда в первый раз; я видел в нем больше чем просто громадные ручищи, рыжие бачки, ухмылка под сломанным носом. Он делал вещи, которые никак не вязались с его лицом или руками, например нарисовал картину в трудовой терапии, нарисовал настоящими красками на чистом листе бумаги, где не было ни линий, ни номеров, подсказывающих, где и чем красить, или как он писал письма — красивым, ровным подчерком. Как же мог человек — вроде него — рисовать картины, писать письма или расстраиваться и беспокоиться, а я видел его таким разок, когда письмо вернулось нераспечатанным. Таких вещей можно было бы ожидать от Билли Биббита или от Хардинга. У Хардинга руки будто специально созданы для живописи, хотя он никогда не рисовал. Макмерфи был не таким. Он не позволял своей жизни принять тот или иной оборот, равно как Комбинату перемолоть его и подмять под себя.

Я увидел, что многое изменилось. Я решил, что туманная машина сломалась, когда в пятницу на собрании они заставили ее работать сверх своих возможностей, так что теперь она не могла гонять по отделению туман и газ и искажать видимость вещей. В первый раз за многие годы я видел людей без всегдашних черных контуров, а однажды ночью даже сумел разглядеть кое-что за окнами.

Как я говорил, раньше почти каждую ночь они привязывали меня к кровати и давали эту таблетку, профессионально вырубали меня и держали до утра в отключке. А если у них что-нибудь разлаживалось с дозой и я просыпался, мои глаза все равно были покрыты коркой, а спальня полна дыма, и провода в стенах работали на полную мощность, изгибаясь и разбрасывая в воздухе смерть и ненависть, — все это было для меня чересчур, так что я совал голову под подушку и пытался уснуть снова. А когда я украдкой высовывался из своего укрытия, то чувствовал запах паленых волос и мяса на раскаленной сковороде.

Но этой ночью, через несколько ночей после большого собрания, я проснулся, и в спальне было чисто и тихо; было слышно только дыхание мужчин да как похрипывает сердце за хрупкими ребрами парочки старых Овощей. А так в отделении стояла мертвая тишина. Окна открыли, и воздух в спальне был чистым и с таким привкусом, что у меня закружилась голова и я почувствовал себя немного навеселе. И мне захотелось встать с кровати и что-нибудь сделать.

Я выскользнул из-под простыней и прошлепал босиком по холодному кафелю между кроватями. Я чувствовал кафель под ногами и гадал, сколько раз, сколько тысяч раз я водил шваброй по этому кафельному полу и никогда его не чувствовал. Это махание шваброй теперь казалось мне сном, я не мог до конца поверить, что потратил на это столько лет, что все это было со мной. В ту минуту холодный кафель у меня под ногами был единственной реальной вещью, только он один.

Я шел между ребятами, возвышавшимися по обе стороны от меня длинными белыми рядами, словно сугробы, стараясь ни на кого не наткнуться, пока не дошел до стены с окнами. Я пошел к окну, где занавеска слегка покачивалась от сквозняка, и прижался лбом к ячейкам проволочной сетки. Проволока была холодная и жесткая, я прижимался к ней то одной щекой, то другой. И вдруг уловил запах ветра. Начинается листопад, думал я, в воздухе стоит запах силоса, похожий на запах неочищенной патоки, чую, будто кто-то жжет дубовые листья, оставляя их тлеть на ночь, потому что они еще слишком зеленые.

Начинается листопад, продолжал думать я, листопад, будто это самая странная вещь из всех, что когда-либо случались. Листопад. За окнами совсем недавно была весна, потом — лето и вот уже осень.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.