Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Иличевский 17 страница



Дорога приводит к карьеру, вгрызшемуся в берег Оки. Здесь добывается низкокачественный известняковый щебень.

На дне его таятся два насекомых.

Богомол: экскаватора ковш вмещает легковой автомобиль.

Медведка: дробилка, похожая на бронепоезд, с остистым забралом на рельсовом ходу.

Средних лет, в брезентовой куртке, с корзиной в правой и березовой веткой в левой, небритый, с усталыми жесткими глазами человек всходит на мостик.

Средняя доска проламывается. Он осторожно вынимает ногу.

Суводь дышит, ее пучит отраженным из глубины теченьем.

Расставив ноги, человек переходит на противоположный берег. Оглядывается. Идет то в одну сторону, то в другую.

Входит в бурьян. Усаживается на завалившийся стол. Достает из корзины литровую банку с крохотными маринованными патиссонами, бутылку, нож, пластиковый стакан. Наливает до краев.

Кукушка заводит гулкий счет.

Выпивает. Блеклые овощи в банке похожи на заспиртованных морских звезд.

На вагончике косо нацарапано: «Свобода. Веч» (дальше неразборчиво) «турист! ».

Надпись неровно окаймлена чередой пробоин.

Он вспоминает, как четыре года назад жарким августом вместе с невестой плыл на байдарке вниз по течению Оки. Как они остановились близ устья этой лесной речки. Как поднялись в лес, как шли по березовой роще, входя по колено в рыжий ковер папоротника-орляка, пожухшего от жары, похожего своими веерными листами на распластавшуюся на восходящем потоке птицу. Тогда они в поисках родника случайно выбрались к этим вагончикам.

С тех пор не прошло и дня, чтобы он не вспомнил о ней.

Наливает еще до краев, выпивает залпом. Локтем выдавливает крышку банки, откусывает патиссон, выплевывает. Закуривает.

На вагончик садятся сороки, поднимают трескотню.

Водка допита. Он смахивает бутылку и банку в траву. Берет корзину, неуверенно встает.

Подходит к вагончику, пробует открыть дверь. Не поддается.

Он сильно пьян. Заходит за угол, отливает. Оступается.

Сороки трещат.

Встает, застегивает ширинку.

Упирается ногой, тянет. Стонет от напряга.

Едва повернув заржавленные петли, протискивается внутрь.

Пыльный свет сочится из проржавленных в металле кружев.

Он начинает икать. Задавливает плотно дверь. Забивает отрезком трубы щеколду.

Падает, встает, пинает все, что оказывается под ногой.

По вагончику передвигаться сложно из-за нагромождения досок, бруса, дощатых щитов. Все это валится на него. Он отбрасывает, оступается, встает. Бормочет:

– Только… Где ты? … Я дойду, Маха. Дойду…

Чугунная решетка, прислоненная к развалившемуся ящику, ударяет его по ступне. Он видит лежанку полную лапника, сухой травы. Отбрасывает корзину, споткнувшись, забирается на полати.

– Дойду…

Засыпает.

Во сне он храпит, поворачивается, стонет.

По стене ползет луч – спица небесного колеса.

Пятнышко света наползает на пришпиленную вырезку из журнала. Это портрет Гагарина, в шлеме. Пятнышко останавливается. Тает.

На исходе петли пылит по дороге автобус. До выезда на заброшенное шоссе еще 16 километров.

Ранние сумерки.

Рабочий карьера лезет на стойку, включает четыре прожектора. Один направляет в сторону лощины, где стоят два заброшенных вагончика. Косой свет далеко выхватывает слабую тропинку.

Парень влезает в кабину дробилки, пускает дизель. Прогрев, дает малый ход. На многие километры пустоши раздается, эхом перекатывается таинственный ход машины. Будто где-то далеко на узловой станции, не спеша, верстают порожние составы. Дробилка по сантиметру вгрызается в известняковый разлом.

Карьер полон белого света.

В глубинах ночи он таится ослепительным зернышком.

Крепкий веснушчатый парень спрыгивает с дробилки. У него в руках ружье.

Таинственный гул дробилки будит человека в вагончике. Он ворочается, из-под лежанки сыплется труха. Нащупывает в корзине флягу и, приподнявшись, делает несколько глотков.

Вспоминает, как его товарищ перед отплытием пугал их. Мол, что в этих пустых местах – аномальная зона. Смеялись: пускай заберут, зато на «тарелке» полетаем.

Засыпает.

Автобус вразвалку вываливается на трассу, берет прямой напор.

Грибники кемарят, кивая на ухабах.

Звездная ночь реет над лесом, над речным простором.

У стойки прожекторов в карьере стоят высокие «козлы». Рядом сидят четыре здоровых пса, братья. Они смотрят вверх наливными лемурьими зенками. На «козлах» наклонно дымится таз. Парень ставит ружье, снимает псам ужин. Огрызаясь, прикусывая друг друга за загривки, клацая зубами о миску, обжигаясь и жадно дыша паром, собаки в несколько мгновений опустошают лохань.

Парень схватывает ружье, выбирается из карьера, сваливается по тропе в лощину, взбирается на холм, пересекает овраг – там и тут прожектор все слабее добивает ему в спину.

Приближаясь к вагончикам он прибавляет темп, лицо его твердеет, большой палец снимает предохранитель, он скатывается в изложину к опушке, отталкивается с переворотом, выстрел, разворачивается с колена – в другой вагончик – выстрел, тугой гулкий хлопок пробивает лесную пустошь, проснувшиеся птицы вынимают клювы из-под крыла, шарахается сова, человек очнулся, садится на лежанке, смотрит на слабое свеченье дыр в стене, – выстрел, нагибается к корзинке, нащупывает флягу, щелчок по коробке с жуком, – выстрел, вновь с переворотом ловко пропускает плечо под локоть, не дав прикладу коснуться земли, поместив в ружейный замок центр тяжести кульбита, выпрямляется, делает глоток – выстрел – еще глоток, выстрел – дыра размером со звезду прошивает стенку, лоб, выбивает затылочную кость, пробивает задник, бьется о сосну, рикошетит, зарывается в листья.

Затвор срыгивает в ладонь пустую обойму.

Дробилка дрожит, звонко ухает, замолкает.

Парень бежит обратно.

В карьере к нему радостно выкатываются псы. Провожают до теплушки.

Ежевечернее упражнение завершено.

CVIЧерез неделю в карьер спускаются два ракетных тягача «Ураган». С них спрыгивает бригада рабочих.

Начинается демонтаж оборудования, разворачивается погрузка на колесные платформы.

На рассвете третьего дня на том месте, где стоял автобус с грибниками, останавливается милицейский «уазик».

Туман в низине плотный как молоко.

Слышно, как падают с веток капли.

По поручению районной прокуратуры молодой участковый милиционер (только что вернулся из армии), в ведении которого находятся восемь полупустых деревень, выпускает с заднего сиденья овчарку, достает из «бардачка» компас, спички, планшет, надевает болотные сапоги – и отправляется на осмотр места предполагаемого происшествия.

Восход солнца пробирается в чащу теплыми струями. Пробуждаются перекличкой птицы. Нежная шелуха бересты шевелится вверху, светясь. Дятел оглушает дробью.

Несколько часов он бродит по лесу, ввязывается в буреломы, идет по высокому берегу лесной речки, всматривается вниз, в завалы, навороченные половодьем. На пригорках останавливается, вынимает из нагрудного кармана театральный бинокль, медленно поворачивается вокруг оси.

Собака давно перестала искать, покорно идет рядом, лишь изредка отвлекаясь – то на белку, то на муравейник, подле которого чихает, трет лапой по морде, облизывает нос.

Участковый выходит к Оке. Здесь светло, блики жарко гладят щеку, жалят глаза. Высокий лесистый берег далеко разворачивает могучее движение взгляда.

Раскрывает планшет, ставит на карте метки, очерчивает район поиска.

Еще раз просматривает заявление, поручение, набрасывает отчет.

Собака зашла в воду и скачками преследует лягушку.

Сержант закуривает. Сегодня у него день рождения. Мать напекла пирогов. Вечером он зайдет к Ирке и приведет ее к матери. В сарае у него на кирпичах и слегах стоит лодка. На дно навалено сено. И вот они выпьют, закусят пирогами, попьют чаю с тортом. Он пойдет провожать Ирку. Заведет в сарай. Предложит покататься на лодке.

Собака подбегает и, отряхнувшись, осыпает брызгами.

Сержант морщится от резкого запаха псины и двигает коленом, отодвигая морду собаки.

Он вспоминает дело об ограблении Дубинской церкви. Еще один «висяк». Всего-то пять икон бичи вынесли. Дешевые иконы. Оклады – латунь. Надо навестить пункт сбора цветного металла. Поинтересоваться у Прохора.

CVIIРанней весной в карьер спускается на охотничьих лыжах бородатый человек в спортивной куртке, в сильных очках, с рюкзачком, к которому приторочено кайло.

Речка ярится полой водой. Бурлит. Обваливает берег. Человек оглядывается на лес, в котором что-то плещется, сыплется, ухает.

Человек тщательно изучает разлом, оставленный дробилкой. Он откалывает породу, подсовывает под толстенное стекло очков, некоторые сколы укладывает в рюкзачок.

Ослепительное безмолвие простирается за его спиной.

В конце марта, еще снег не сошел, вокруг одного из вагончиков стали нарастать один за другим несколько муравейников. Муравьи работали с напористой безостановочностью. Крупнозернистый снег таял, стекленел, сверкая, щелкая на солнце. Муравьи, шевеля усами, проводя по ним лапками, вдруг скользили, срывались с льдинок. Лужицы, потеки преодолевались по веточкам, сонные мотыльки на них, тащимые тяжеловесами, дрожали, качались парусами.

Через неделю пять высоких правильных конусов равноудалено стояли близ вагончика, описывая вокруг него многоугольник.

В течение всего лета больше никто не появлялся в этой местности.

Жена капитана родила мальчика.

Муравейники простояли еще несколько лет.

Река текла.

Понтонный мост закрылся.

Понтоны вытащили на берег, разрезали, разобрали на металлолом.

Буксир перегнали в К.

Карьер заполнился водой.

Мостик снесло в одно из половодий.

Муравейники один за другим растаяли в течение лета.

Скелет, раскинутый на лежанке, побелел.

Линии ног, рук, шеи указывали на вершины исчезнувшего пятиугольника.

ОСЕНЬ

CVIIIУвидев скелет, они с Вадей дрогнули и подались назад.

Надя не испугалась, осталась, осмотрелась.

Долго потом они сидели на берегу, подумывая, что делать.

Стал накрапывать дождь. Надя побежала к вагончику.

Они вернулись.

Надя перетаскивала кости, аккуратно складывала у порога. Делала она это аккуратно и ласково. Иногда поглаживала череп.

Человека похоронили за карьером.

Вадя связал березовый крест. Королев укрепил его камнями.

В вагончике Надя навела порядок, и зажили они хорошо.

Вадя рыбачил, Надя была с ним.

Королев ходил по лесу и думал.

Надумал он наконец то, что осень на носу, что дойти по теплу они не успеют и что надо побеспокоиться о зимовке.

Километрах в семи Королев нашел деревню. За ней располагался монастырь. Церкви в нем были разрушены, на территории с конца 1950-х годов располагалась психиатрическая лечебница.

Одна церковь в монастыре восстанавливалась – вокруг нее стояли шаткие леса. Двое мужиков поднимали на них носилки с раствором. Им помогал рослый человек в подряснике, с длинными волосами, собранными в косичку. Было что-то чрезвычайно странное в рваных движениях этих двух мужиков – неловкое и в то же время напористое, словно это были только что разделенные сиамские близнецы, упорные в отталкивании друг от друга, упорные в притяжении…

CIXПостояв, оглядевшись у трансформаторной будки, Королев пошел прямиком в госпитальную столовку. Черная хромая собака встретилась ему на пороге. Уступая дорогу, она обсмотрела его, скакнула – и в глазах ее качнулась кивком пугливость, смешанная с приветливостью. «Такой добрый взгляд бывает у горьких пьяниц», – подумал Королев и, прежде чем войти, оглянулся на унылый сад. На аллейке за памятником неизвестно кому он увидел девушку. Она подбирала кленовые листья – и сейчас подняла к солнцу букетик, любуясь.

За порогом кухни обдало вонью гнилых овощей, и клубы пара – влажно, мерзко, как потные старушечьи плечи в переполненном трамвае, тронули Королева по щекам, запястьям, обвили шею.

Он едва стерпел осмотреться. Марбургские полушарья нержавейных котлов. Лохмы штукатурки. Повелительное наклонение сводчатых толстенных переборок. Гора по грудь картофельных очисток, двадцативаттная дрожащая лампочка, повисшая на ситцевом пояске. Над бело-грязными халатами стояли три пары глаз, источавшие равнодушие.

Один халат встал и выплыл наружу. Спасенный, Королев выпал за ним на крыльцо. Это был широколицый, как соловей-разбойник, человек. Его лысину тщательно скрадывала белая панама. Насмешливая заинтересованность оживляла морщинистое обветренное лицо, которое сложно распялилось на улыбке, обнажившей отсутствие зубов. Другие два молодца появились на пороге, доставая и закуривая заначенные на притолоке бычки.

Не успел Королев и рта открыть, как человек в панаме что-то затараторил. Из того, что он говорил, ничего нельзя было понять. Вся его болтовня была одна лицевая ужимка. Бойко двигая челюстью и выталкивая из просторного запавшего рта язык, человек, казалось, получал наслаждение от самой необузданной подвижности языка. При этом глаза говорящего жили отдельно от мимики и искрились смышленым живым интересом.

Королев беспомощно поглядел на двух других. Один – с поразительно правильными чертами лица, в свитере с высоким горлом под халатом, с вихром над чистым лбом, стремительным носом и толстыми надменно-мягкими губами – качал головой, соглашаясь с товарищем. Другой – загоревший до черноты, жилистый мужик с упорным взглядом – смотрел больше себе под ноги. Иногда он взглядывал на Королева с ненавистью. На месте левого уха у него было ровное место с аккуратной дыркой, а на раскрытой голой груди висела иконка на шерстяной замусоленной нитке, такая закопченная, что ничего невозможно было разглядеть.

– Мужики, где-нибудь пожить не найдется? – медленно выпалил Королев и зажмурился.

Королев познакомился с батюшкой, руководившим строительством. Отцу Даниилу требовались подсобные рабочие, и он согласился взять их троих. Это был крепкий молодой человек с прямым взглядом и особенной статью. Когда Королев узнал, что отец Даниил в юности долго занимался восточными единоборствами, он понял, откуда у священника такая размеренная походка, по которой можно сказать определенно, что перед вами человек твердый, стойкий.

Еще через час он познакомился с доктором, бесстрастным человеком с добрым лицом. Невысокий, плотный, с лысой головой, покрытой беретом, он выслушал Королева и попросил привести к нему для собеседования его товарищей.

– Не пьете? – быстро спросил он, поздоровавшись.

– Ни грамма, – кивнул Вадя.

Доктор в свою очередь рекомендовал им отца Даниила, настоятеля восстанавливавшегося монастыря. В нескольких словах он рассказал о священнике. В этом Королеву почудилась некая странность, словно бы доктор использовал свой рассказ как памятку самому себе, словно он расстанавливал некую внутреннюю диспозицию. О. Даниил – игумен лет тридцати семи, бывший инженер – пока что освоил только подвальный этаж главного храма: там он и жил, и проводил службы, на которые приходили три старухи из деревни, да еще доктор, бравший с собой кого-нибудь из больных.

Виктор Иванович – доктор, почему-то сразу поверивший Королеву, предложил им заняться котельной и быть в помощь отцу Даниилу, по усмотрению.

Надя закивала и отошла в сторону.

Вадя смотрел с равнодушным вниманием.

Монастырь представлял собой безрадостное зрелище. Путь к нему лежал через темный ельник. Расположенный на взгорке, на который через мост подымалась петлей дорога, он вместе с небом открывался взору семиярусной колокольней. На стенах его только частично осталась серая штукатурка. Старинная багровая кладка утяжеляла впечатление от архитектурного склада. Название свое некогда богатая обитель вела от прозвища разбойника, триста лет назад промышлявшего в этих местах, и вдруг обратившегося в подвижническое покаяние. Разбойник выкопал землянку, стал затворником – и через несколько лет к нему потянулись люди.

Внутри, кроме множества построек, находился еще и огромный задичавший яблоневый сад. Он так разросся, что четыре из восьми монастырских ворот нельзя было открыть без того, чтобы не выкорчевать десяток старых тридцатилетних деревьев. Башни монастырские были захламлены чрезвычайно. Старая врачебная рухлядь, сгнившие винтовые лестницы, конторские книги, заплесневевшие больничные архивы наполняли эти башни доверху.

Картину завершала полоса отчуждения, увитая с двух сторон колючей проволокой, две смотровые вышки, карликовых размеров, дощатый забор под ними, зачем-то выкрашенный в голубой цвет. Три года тому назад сюда приезжали киношники – снимать фильм о концентрационном лагере. С тех пор декорации не разбирали, неизвестно из каких соображений. Сумасшедшие, одетые в синьковые, лиловые тельники, треухи, выходили на прогулку – на площадку подле этих вышек. Особый звук издавали сумасшедшие на прогулке. Королев обожал вслушиваться в этот тревожный, будоражащий гул. Больные безостановочно брели вразброд, как мотовило, и гудели – глухо, напористо, будто растревоженные пчелы.

CXОтец Даниил и главный врач лечебницы были соратниками, несмотря на то, что введение в строй монастыря предполагало выселение больных.

Большая заслуга доктора состояла в том, что он каждому больному сумел дать функцию, без поблажек. Доктор сумел устроить жизнь так, что каждый, если еще мог, ощущал свою нужность для остальных. Среди больных были и конюх, и грибник, и врачеватель, и художник, и косец. Доктор устроил кругом игру, к которой с удовольствием подлаживались его подопечные, находя в ней меньшую скуку, чем ту, что исходит от праздности. Мизерная поддержка государства вынудила доктора основать в монастыре нечто вроде крепости. Оставшись практически на самообеспечении, он не стушевался. Регулярно ездил в Калугу по старым связям добиваться медикаментов, припасов, – привозил мешки с мукой, крупой, старой одеждой. Однажды привез гардероб разорившегося цирка-шапито. Благодаря чему некоторые больные носили синюю с лампасами цирковую униформу, или клоунские балахоны, или гимнастические пижамы, усеянные люрексом.

Доктор в самом деле определил Королева в котельную – и в избу при ней. Королев просил Вадю и Надю поселить отдельно. Новое его жилище было неказисто. Стремительно покосившиеся бревна составляли графический рисунок, который удивительно передавал неудержимое разрушение жилища, как-то по винту, под землю. Но если обернуться в угол, то напротив – изба устремлялась как будто бы вверх, словно ребром ладони спичечный коробок, в котором он, задыхаясь потемками, отупев от невесомости паденья, поскребывая ощупью по дну и стенкам, мгновенно обрастал хитином и приземлялся майским хрущом, нелепым, огромным. Потом, выползши, тяжким взлетом набирал высоту – долго, плоско, до тех пор, пока не срезался верхушками травы, из которой после вновь выпутывался на взлет чуть не целое утро.

А еще в избе висели разные картинки: идиллические пейзажи Павла Сороки, кустодиевская «Купчиха», «Натюрморт с селедкой» Петрова и отдельно, ближе к углу – «Запорожские казаки пишут письмо турецкому султану».

Пол певуче скрипел в двух местах, подбираясь вверх, как палуба при легкой качке. Бревна сруба были переложены валиками пакли. Кое-где она клочьями выбивалась наружу, означая мышиные ходы. Мышиный помет, похожий на рассыпанный шрифт мелких литер, покрывал навесную хлебницу. Выцветшие репродукции были густо засижены мухами.

Тоска взяла его. Он посмотрел в окно. Девушка, тогда у столовой подбиравшая опавшие листья, смотрела на него сквозь пыльное, заляпанное каплями дождя стекло. Необычайно детское – и в то же время покоренное красотой, – ее лицо казалось щемящим.

Торжество красоты сочеталось с обреченностью.

Королев отвернулся. Еще раз осмотрел стены.

Снова взглянул в окно.

Девочка шла через лужайку к черной церкви.

CXIОсобенное – но кратковременное раздолье наступило осенью, вместе с удачей. На столбе у автостанции он увидел объявление: «На дачу требуется сторож».

Позвонил с почты, отрекомендовался местным жителем. В пятницу почистился, в субботу утром пошел на встречу с хозяевами. Отворил калитку. Из-за джипа выскочила овчарка, прижала к забору. Хозяйка поспела, отогнала пса. Молодая. Понравилась, засторонился, чтобы не благоухать. Загоревшая вся, свежая, с упругими жестами, плавная. Наверное, с юга недавно вернулась. Поговорили. Пойдемте, говорит, представлю мужу. Поднялись, показала аккуратный дом. Овчарка все время лаяла, тонко, будто каркая, переходя за ними из комнаты в комнату. Будто говоря: «Не смей, не трогай, все опоганишь». В кухне сидел над рюмкой и салатом здоровый мужик. Он говорил по телефону: «Да. Да. А кому легко, Сережа». Зыркнул на Королева, кивнул жене.

Женщина выдала аванс, обещала навещать, расплачиваться помесячно. Потом повела его по соседям, знакомиться. Те кивали, просили: «Вы уж и за нами присматривайте, не обидим».

Так Король обзавелся дачей. Стал жить один, ходил в гости к Наде и Ваде, в монастырь. Напрямки – на косогор и через лес. К себе не звал.

Так осень стронулась с места. И он к ней потянулся, повис.

Ему нужно было купить малярный скотч, чтобы заклеить щели неплотно пригнанных дополнительных рам. Недавно их пришлось снять с чердака и вставить – грянули заморозки, и яблони охапками мокрой листвы засыпали крыльцо, террасу, дорожки. Новые паданцы за ночь оседлывал медный медленный слизняк. Слива, еще чудом держащая плоды, пьянила густой сладостью из лиловых дряблых бурдючков. Лесные птицы перебирались в сады. На заборе орали сороки, уже свистала с подоконника пеночка и, клюнув раму, заглядывала в комнату круглым вертким глазом, боком прижимаясь вплотную к стеклу, как часовщик к лупе. На пустой кормушке по утрам оглушительно пинькал гладенький зинзивер, и вчера вдруг затарабанил на поленнице дятел. Серебро туманных утренников, которое он зябко стал замечать с крыльца – в рассветных сумерках, сквозь послесонье, – теперь все больше затягивало во внутренний волшебный лес мечтательной тоски и жути. Словно бы увлекая в декорации обложной романтической оперы, из которой невозможно было ни выбраться, ни отыскать ни одного живого артиста… Каждое утро он подбирал паданцы, ночью с сердечным обрывом хлобыставшие о землю. Сквозь сон, с треском, как пуля слои одежды, они пробивали решето ветвей, поредевшую листву, замерший воздух.

Серый, агатово просвечивающий слизняк успевал выесть у полюса кратер – и продолжал на глазах медленно, часами погружаться в плод: отборные «коричные» он утром складывал в плетенку, из которой с ножичком лакомился в течение дня.

Он любил сидеть на холодной веранде, в шапке, укрывшись пледом, глядя сквозь книгу – или надолго застывая взглядом поверх опрозрачневающих садов, поверх лоскутов проступивших крыш, кое-где курящихся дымоходов, – над холмами беднеющей, тлеющей листвы, над багряными коврами маньчжурского винограда, пожаром раскинувшегося по оградам, над полукружьем луговины, над лесным раскатом – над протяжным речным простором, пронизанным летящими день за днем паутинными парусами, – над воздухом, восходящим дымчатыми утесами, грядами, уступами – вниз, к излучине реки, уже мерцающей стальным блеском, уже пучащейся на повороте стремнины осенним полноводьем – крупной зыбью, против которой, случалось, долго, почти безнадежно, карабкался в лодке рыбак.

Иной раз моторный дельтаплан, покачиваясь, или вертолет рыбнадзора, закладывая стремглав вираж, пересекали на бреющем излучину.

И он начинал задремывать, погружаясь в свое хрустальное текучее счастье, бессильно думая о скотче…

Путь до магазина был близким, но трудным. Следовало преодолеть целый ярус поймы, чтобы попасть к замысловатому дому, по периметру облепленному пристройками…

Наконец он засыпал, слизняк выползал на крыши, тучнел, подымался выше труб, стекленел, трогал усиками дымчатый воздух, тянул дорожку рассеянного света, – и совсем отделялся от зренья, оставляя его на прозрачной горке, по которой он катился к магазину…

Он входил в помещение, звякал китайский бубенец – пучки люстр, ряды фигурного текучего стекла, гирлянды, стеклянные полки с садовым, плотницким, столярным инструментом, с тарелками и блюдами, мисками и тазами – выстраивали вокруг него лес, и он брел покорно, путаясь в гамаках, обходя бруствера поролона, свитки линолеума, стопки тазов… В укромной глубине этого причудливого пространства он видит девушку, как она нагибается зачем-то, он видит ее бедра, его тянет к ней, – она распрямляется, поднимая в руках люстру, которая сложна, легка и ажурна, но со второго взгляда оказывается головой великана.

Жуткий Олоферн, свитый, вылепленный из цветного льющегося стекла, запавшие мертвые глазницы полны земли, шевелятся наполненные свеченьем волосы. Бедра льнут, скользят и превращаются на мгновение в серебряных сильных рыб. И становится безопасно, приятная блажь растекается по телу, наливаясь в паху кристаллом.

Она поднимает люстру – и та выплывает у нее из рук, Королеву не видно, слишком много люстр, ажурности, провалов и проходов прозрачности – и он следит дальше за Юдифью, вдруг понимая, что никогда не станет ею обладать, что имя ей почему-то Авилова, что есть у нее пожилой и достойный муж, хозяин этого хозмага, пусть не любимый – добрый и достойный. Конечно, она – телом предназначена Королеву, но суть не в этом. А в знании, что никогда не покусится на нее, что останется отшельником – во имя иного влечения, какого – еще не ясно, но сила которого вотвот овладеет им, набравшись восходящей инерции от этих головокружительных, проворных, жарких бедер, почему Авилова? Но нет, он не отличает пристойность от непристойности, он производит влечение не от инстинкта, – какой все-таки мучительный и сладостный этот сон, – но от Бога. Он ни в коем случае не монах, монашество тут ни при чем. Просто если бы не Бог, он давно бы уже удавился. Конечно, Авилова. Да, абсолютная память на имена и лица. Хотя если любишь, никогда не вспомнишь, так всегда бывает: первый способ понять чувство – надо попытаться вспомнить лицо, и если нет, не вспомнить черт, а только цельный, текучий, проистекающий в ускользании облик, то все: попался. И снова Бог здесь ни при чем. А уж тем более иудеи. При чем здесь иудеи – Авилова ведь не еврейка. А что если он, Королев – еврей, кто знает? – он насторожился. Пусть так и будет, хотя это надо еще проверить. Кто родители, ему известно, но они чужие умершие люди, их не спросишь. И все-таки. И все-таки не спать, не спать, нельзя… Как много света, как весь объем прозрачен, как плывет и реет, и река слепит… И не только потому, что Христос был иудеем и Богоматерь была еврейкой, – он любому, кто слово скажет против евреев, голову оторвет… Но снова здесь Авилова совсем уж ни при чем. И вот эта чехарда сменяется простым сном, глубоким, где невозможны слова, где воля цветных точных смыслов берет под уздцы. Королеву дальше снится карта. Карта всех его чувственных наслаждений. Это просторный, размером и с простыню, и с равнину, и с плато подробный космический снимок, на котором реальные и выдуманные места, где он получал наивысшее наслаждение, отмечены пятнами света. И ползая с наивным ошеломлением, как младенец по цветастой скатерти, погружаясь в эти туманности на черном бархате ночи, в эти ракушечные скопления трепетных удовольствий, Королев вспоминает каждую точку, каждое окно, листву за ним, воздушных кружев синеву, дождь прошел, и капли отстукивают по пластиковой кромке, и звенит в ушах, и накатывает волна, теплая и соленая как кровь, и это очень близко к смерти… И вот вглядевшись в эти точки, совпав и соотнесшись и с Копенгагеном (полуподвал на Ойстергаде, долгий пляж, сосущий шаг песок, ночь, костры на ветру, мемориал Холокоста, фонарь, доходяга за колючей проволокой, пристальный взгляд, сладостная теснота седана), и с Улан-Удэ (урчащий медвежонок бродит в изголовье, толстый скользкий ковер сосновой хвои, платье колкое, накрахмаленное, потрескивает), и с Орлом (вокзальные пирожки, обжигающие язычком раскаленного повидла, квартира с дырой в полу, разваленный бешеной борьбой диван, клинок в паху, утром иней во всех окнах слепит), и с Вяткой (контейнерная фура, набитая стиральными машинами, жара, скрипучий облак ложа из упаковочного пенопласта, поле ржи наконец напитывается закатом, стрекочут кузнецы, пучок васильков, истома, спутник светляком кроит созвездья), и с Саратовом (зной, лесополоса, маячит белый элеватор, накинулась с ножом – в шутку, вонзила рядом в землю, грузовик клубящейся кометой рассекает степь), и с Оренбургом (покорная бархатная татарочка в балке, вскипевшей сиренью, пищат суслики, дикие тюльпаны, жаворонок звенит и вьется, истребитель распускает ленту), и с Астраханью (цирк, балаган, упившийся пыльный клоун, безумная рычащая акробатка – на вонючей попоне, постеленной на клетке с тиграми, зверь колотится в прутья, с тумбы рвет свисающий край подстилки), и с Копановкой (браконьеры привезли двух девочек-калмычек на рыбалу, волжский остров, катанье в лодке по серебряной протоке, скользит луна, бьет рыба на стремнине, легкое дыханье). И вот он видит точку, где был, но не в силах вспомнить случай: в центре плато. Да – было, было, сообщает карта, но вот дикость: как?! Как приравнять Святую Землю к сырой каморе на Ойстергаде – туман вверху стелется по переулку, моросью вползает в фортку, какая-то полоумная девка в разодранных простынях, пахнущая полынью, тиной, шанелью… Как вот это существо с кроваво перепачканным помадой ртом, по щекам с глупыми слезами жестокого, невозможного счастья, как эту сладостную нечисть можно сравнить с кристальным составом святости, телесными волнами скользящим над склонами Галилеи, как?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.