Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Александр Иличевский 6 страница



Вечером следующего дня он радостно шел по берегу Клязьминского водохранилища, пешим ходом покрывая обратную дорогу из Шереметьевского аэропорта в Долгопрудный. Огромные лопухи, шатры и колоннады зарослей «медвежьей дудки» скрывали его рост. Быстроногим лилипутом он входил в травяные дебри, будто съеживаясь перед накатывающим валом будущей пустоты.

XLПока он был в Дании, Наташа с Борей поженились и отбыли в Калифорнию.

Королев сменил кафедру, засел за диссертацию.

Но через месяц остыл и погрузился в дрему. Жил он уже не в Долгопрудном, а в аспирантском общежитии – небольшом флигеле на территории академического института, занимавшего простор древней московской усадьбы. Дворцовый английский парк с прудом и Эрмитажем скрашивали и усугубляли меланхолию Королева.

День напролет он бродил по дорожкам прекрасно расчерченного парка. Сначала обдумывал диссертацию, потом просто чутко блуждал, внимая сложной топологии паркового пространства. Внимательно наматывал на себя кокон траекторий своих прогулок, линий выверенности ландшафта: предоставлял глазу предаться партитуре элементов паркового ансамбля – искусной последовательности, с какой открывались перспективе пилонные ворота, лучевые клумбы, мостки, беседки, павильоны, церковка, Конный двор, Чайный домик, полянки, холмики, дорожки, аллеи.

Он садился на берег пруда, курил, скармливал булку двум чахлым лебедям и селезню. Бешеный селезень, яркий, как обложка журнала, наскакивал, поднимая бурную воду, хлопотал, щипался, мотал шеей как помелом, ряпая вокруг хлебную тюрю. Лебеди, похожие на худых гусей, отплывали переждать буяна.

В 1945 году по приказу Берии усадьба Голицыных была передана физикам-ядерщикам. Здесь был создан один из центров разработки атомного оружия: началось строительство атомного реактора. Позже Институт стал одним из ведущих в отрасли по фундаментальным исследованиям строения ядра и физики элементарных частиц.

На обширной, почти нетронутой территории, за дворцовым комплексом скрывался линейный ускоритель, давно не действовавший. Он размещался в пустынном корпусе, в зале с чередой иллюминаторов, шедших под потолком по периметру. Вот это храмовое освещение над задичавшими внутренностями «ядерного» ковчега, коленчатыми, величественными, как стылое колебанье звука в органном строе, – как раз и привлекало Королева. Он всходил ареной, взбирался в бельэтаж, садился повыше на стопку опечатанных ящиков, похожих на такие, в каких хранят артиллерийские снаряды, – закуривал, читал, поглядывал по сторонам. Динамичная пауза, полная драматичного беспорядка, занимала его взор. Умный хаос разнообразного хлама в зале ускорителя выглядел панорамой поля битвы. Груды твердого желтого пенопласта, взгорки и холмы брезентовых чехлов, скрывавших экспериментальные установки, клети детекторов, спеленатых в мотки и косички проводов, обставленных стойками с осциллографами и пыльными терминалами, – все это взметывалось и расходилось в конусе кильватерной волны, рассеченной бронированной тубой линейного ускорителя.

Королев сидел, поглядывал на страницу с формулами, осматривал потолочную лепнину, следил, как распускаются кисеи дыма, как стынут вверху на солнечных валах слюдяные плоскости; следил за пепельным котом, пересекавшим поле археологического боя, то пропадая, то непредсказуемо появляясь среди сложного ландшафта, а то вдруг взлетая прыжками в гору и съезжая на хвосте с брезента.

XLIКоролев мог часами сидеть над ускорителем. Случалось, он видел не то, что было перед ним. Сама по себе геометрия обзора была ему приятна. И вот почему. Пока он был в Дании, ему удалось месяц провести в Израиле – на научной летней школе. Это была прекрасная поездка, во время которой он почуял, что если его плоть и сделана из земли, то именно из той, что у него теперь под ногами. Впервые тогда он смог вообразить себя лежащим в земле без того страха, который в детстве у него вызывало это представление.

Прожил он те дни в небольшом домике – црифе. За ним, у мусорных ящиков вертелись худые с огромными ушами кошки – будто спрыгнувшие с египетских горельефов; вначале они сильно его напугали. Несколько каркасных бараков среди эвкалиптового леса стояли вокруг овальной впадины, поросшей травой. Такая же ровная, только круглая яма – элемент английского парка – имелась и здесь, в усадьбе. Она располагалась на вершине взгорка, в виде кратера, вокруг которого стояли несколько скамеек. По всей видимости, обе эти впадины по замыслу должны были быть наполнены водой, но они пустовали. Королев в шутку воображал, что вогнутые эти лужайки – приемники космической энергии. Каждый вечер спускаясь в центр земляной миски, он навзничь наблюдал стремительный южный закат, не похожий на закаты среднерусской возвышенности. Он понимал, как рассеяние Рэлея на атмосферных взвесях определяет палитру зорь, но знание впервые не взаимодействовало с необыкновенной гаммой немого впечатления.

Сразу полюбил бродить в окрестностях института, попечением которого проходила летняя школа. Гулял в обществе лохматой собаки Лизы, кормившейся у студенческих общаг. Дымчатые холмистые дали открывались перед ним со склона, принимали в себя, отливая в звонкое стекло, душу.

В подножье холма размещалась обрушенная усадьба. На втором этаже он подобрал несколько желтых клочков писем, написанных «химическим» карандашом по-английски. На обрывке конверта удалось разглядеть штемпель: 1926, London. Он положил листки под куски штукатурки, где лежали, и оглянулся.

Лиза, забравшись на развалины и пропав в косматом протуберанце, кусала зевком солнце.

Взор его парил. Он утопал в световой дымке, стремясь усладой вобрать весь ландшафт, весь – до последней различимой детали. Апельсиновые сады тянулись внизу сизыми кучевыми рощами по обеим сторонам петлистой грунтовой дороги. Закатные солнца в них висели на ветках под густой листвой: срываешь один плод, разламываешь, выжимаешь в подставленные губы, на пробу, утираешься от сока, идешь дальше, от дерева к дереву, выбирая. Лиза, носясь под деревьями, заигрывается со сторожевыми собаками, берет на себя их вниманье. Черные дрозды с желтыми клювами, оглушительно распевая, перелетают, перепрыгивают от куста к кусту в сухой блестящей траве. В ней он однажды наткнулся на огромную, как телевизор, черепаху…

Там, в окрестностях Реховота, на взгорье он мог также несколько часов просидеть на возвышенном месте – перед ландшафтом заката, тектонически вымещавшим его лицо, его сознание. Что думал при этом, он никогда выразить не мог, но ощущения сообщали, что происходило рождение нового стремления, нового движителя. Однажды это совместилось с тем, что во время легкого дождя он увидел над холмами шаровую молнию. Ничуть не удивился – знание физики газового разряда обеспечило его хладнокровие, но в ту же секунду он подумал: «Господи, какая чушь», – и тут же сорвался с места, кинулся вниз по склону, взлетел на другой – и снова в мути неба выхватил взглядом красноватый тихий шар, крупней человеческой головы, который то медлил, то скатывался, то поднимался, словно бы всматриваясь в подробности ландшафта…

Шар он тогда не догнал, и не слышал взрыва, но видение это отчетливо воплотило в себе чудовищное, предродовое напряжение сознанья. И сейчас, когда подымался в амфитеатр над ускорителем, он прежде всего старался так – хотя бы геометрически – снова вызвать в себе ту важную силу осознания. Но здесь все было тщетно. Сколько не пытался, сжигая куски проволоки между конденсаторными полюсами, почти ослепнув, увидеть в вольтовой дуге хоть кусочек той силы – той молнии, чтобы хоть как-то – эхом подражания вызвать ту силу сознания. И во впадине – в сухом пруду закат не ощущался внутренне, а был лишь пленкой на сетчатке. Только сильная память той невиданной и непонятной тяги, впечатлившая тогда тело где-то в солнечном сплетенье, удерживала его на плаву. И он боялся когда-нибудь ее понять.

XLIIОднажды в углу, под самым потолком Королев заметил неприметный пепельный обвисший колпак, мушиный куколь. Он стал следить за ним. Под вечер неясный предмет начинал шевелиться – и вдруг вспархивал, неистово кружил, маялся, опахивая плоскости лабораторных столов, беспорядочными волнами ощупывая стометровый цилиндр ускорителя, стопки свинцовых плит, обстоявших вокруг камеры с мишенью, по которой когда-то бил пучок частиц.

Сначала Королев и не догадывался, что это там висело – темно-серое пятно, капля, похожая на осиное гнездо. Он просто взялся смотреть на него, покуривая, думая о чем-то, что только потом, несколько дней спустя появлялось перед ним отчетливой скороговоркой – и пропадало задаром. И когда зашевелилось, стронулось, – Королев вскрикнул.

Ради этих неуравновешенных, как у бабочки, порханий, ради мгновенной виртуозности, состоявшей не в стремительности и стройности, а в неправомочной, аляповатой точности, выглядевшей гирляндой совершенного везенья, – Королев стал чуть не каждый день под вечер приходить в «машинный зал». Неподвижно выжидал этот момент медленного пробуждения, этот умственный выпад летучего мыша. Сначала оживала слепая мошонка – две морщинистых шишки потихоньку набухали, обтягиваясь кожистым черным глянцем. Затем прорезывались блестки зенок, вдруг дергалось рукастое крыло, внизу приоткрывалась долька сморчковой рожицы нетопыря.

Через час бутон распускался и разом срывался скомканным веером, картой, распахнутым кентавром полушарий, бесновавшимся то задом наперед, то выпадом вбок, на манер стрекозы, с низким хлопающим гулом, который был слышен только потому, что мышь изблизи изучал Королева, оглядывая путаницей зигзагов, молниеносных наскоков, то заходя с затылка, то целясь – и, потеряв интерес, вышмыгивался в узкий скол в верхотуре окна, освещенный лучиками трещин: проем этот был настолько узкий, что казалось, будто мышь прошивал закрытое окно…

Отчего он жил здесь один, почему ни разу не порезался при пролете через стекло, – то ли ему было выгодно отшельничать, то ли никто, кроме него, не умел так точно пролетать в щели отрицательной ширины, и где он собирался зимовать?! – все это было неясно, и оттого чувствовалась в нем одушевленность, по крайней мере, одушевленность умысла.

XLIIIФлигель – Молочный дом, где ночевал Королев, к счастью, стоял в отдалении от проходной, у которой слонялась ненавистная ВОХРа. По всей стране стервенели охранные службы, осознавшие, что утрачивают хлеб секретности. Открытое место для них было как пустое. Шинельная институтская охрана минуты по две мусолила пропуска: зыркая, беря на извод, создавая очередь. Даже днем Королев предпочитал перелезть через ограду.

В их общажке не было ни душа, ни горячей воды. Мыться приходилось в умывалке – в тазу, подогревая кипятильником в ведре воду. При сноровке хватало одного ведра для тщательной помывки.

Два его соседа-аспиранта – худой спортивный малый и белобрысый увалень, обретавшийся все время на постели, на которой и ел и писал, – были взвинченно погружены в тесты по английскому языку и специальности, необходимые для поступления в зарубежные университеты. Оба они бредили отъездом и воспринимали Королева как ничтожного неудачника, пренебрегшего или не справившегося с великолепным шансом. Они ненавидели Королева – и ненависть их была замещеньем боязни: так живые брезгуют мертвым не столько из гигиенических соображений, сколько из-за того, что боятся оказаться на его месте.

Королев понимал это и внутренне соглашался – да, он мертвец.

Он перестал с ними разговаривать.

Соседи перед сном мучили его стрекотом электрической бритвы и дребезгом бардовских песенок, издаваемых диктофоном. Задор этих гитарных дуэтов, простроченных глупыми стишками, однажды поднял Королева над койкой. Диктофон пробил окно.

В начале августа оба соседа один за другим получили приглашение в Университет Южной Калифорнии. Они купили помидоры, две бутылки марочного вина и призвали к застолью Королева. Он понуро сидел вместе с ними, слушал их лепет о предстоящем путешествии, о том, как завтра они пойдут сначала в посольство и сразу после – покупать валюту, что им надо успеть съездить домой – одному в Курск, другому в Сумы – попрощаться с родителями.

Повалившись спать, вскоре они заблевали проход между койками.

Королев спасся тем, что ушел в город: он любил на рассвете пройтись по пустым улицам, пересечь сквер, пойти вдоль слепящих трамвайных путей, над которыми вставало солнце, – вдруг медленным взрывом помещаясь под задним мостом поливальной машины, распустившей радужные мохнатые струи.

XLIVКоролеву нравился усадебный парк, он бескорыстно изучал его, подобно энтомологу, погружающемуся в узорный ландшафт мотылькового крылышка. Из куска толстой фанеры, картонки, рейсшины и проволоки он соорудил полозковое приспособление для съемки местности, – из листов миллиметровки составил альбом видов. Подолгу сидел над ним, штрихуя фасады, расставляя пометки, вытягивая стрелки, прорисовывая лебедей, а вместо селезня – кувшинку с жареной кверху ножками уткой. Составил он и себя на берегу пруда – из гибких веточек и бусинки головы. Но на следующий день стер.

Все эти занятия, связанные с кропотливой мелкой моторикой, ему были нужны для успокоения. Это был подходящий род медитации. Ни о чем особенном он в это время не думал, просто старался нащупать, выстроить внутри некую структуру сознания, которая сама бы продуцировала забвение. Дело это подвигалось трудно, но с верной постепенностью – иногда, правда, обжигая вспышками воспоминаний.

Например, о том, как каждый год в конце мая он натачивал о кварцевую лампу нож, брал две газеты, выходил из общежития, переходил железную дорогу и входил в березовую рощу.

Молодая листва печальными косичками свисала вверху на фоне гаснущего неба. Несколько парочек – студенты располагались там и здесь на опушках. Брезжили костерки. Слышался стеклянный звон: кавалеры поили подруг портвейном и березовым соком, который собирали в литровые банки, прикрученные проволокой под язычком надрезанной бересты.

Соловьи заливались по кустам. Щелкали, прядали, утькали, хлестали, взрывали воздух тугими многогранными объемами. Светлые стволы, прогнувшись в широком охвате, вели вокруг хоровод. Распознав ближайший источник трели, Королев пригибался, стелился. Остроносый комочек, подвижный крылатый карлик, блеснув на ветке глазом, вздувая зоб, закладывая клювик, задумываясь, спохватываясь, взметывая шейкой, выводил череду переливов.

Разглядев, Королев прокрадывался в сторону и ускорял шаг через редеющий лес к озеру. Выкупавшись, пронзив нырком и процарапав кролем топаз ночной воды, не обсохнув, улавливая от кожи тинистый запах, Королев пробирался на зады полей Опытной агрономической станции.

Три стеклянных параллелепипеда пылали в стороне жаром оранжерей. В этих высоких световых дебрях чудилось чириканье тропических птиц, трепетание колибри, шипение и шорох древесных змеек: там росли остролистые ананасы, розы, манго, пальмы. Алхимическая виртуозность помогала селекционерам выращивать химеры растений. Грядовые межи были уставлены шпалерами, увитыми невиданными видами лимонника, мальв, хмеля, гороха, омелы. Королев забирал левее, в темень, крался, покуда ноги не утирались тугим, холодным, лиственным ходом.

И тогда Королев припадал к земле, стелился пластуном. Вверху на отмели лунного света веско раскачивались островерхие бутоны. Листья, стебли поскрипывали, как мачты. Роса блестела ртутью. Вымокнув, он выбирался туда, где повыше и гуще, развертывал в несколько слоев газеты – и начинал жатву. Он подрезывал на ощупь тюльпаны, ерзая, потягиваясь, распространяясь вокруг на несколько своих ростов. Он берёг хрупающий, покряхтывающий звук, скрадывая нежно в ладонях тугие стебли. И после не мешкал, обжимал ведерную охапку цветов и выкраивался, то пятясь, то прыгая – прочь.

Обычно, запрятав в орешник ворох цветов, он коротал ночь у костерка в роще и ранней электричкой вез букет в Кунцево.

В последний год, перед отъездом, в воинство королевских тюльпанов затесался черный принц. Как собачья пасть, черно-багровая сердцевина открылась из-под газет в пучине алого.

Он закурил, то закусывая фильтр, то расслабляя челюсти для судорожного вдоха.

Она постояла, глядя на цветы. Вынула из строя черный тюльпан, выпустила его в форточку и, обернувшись, глядя прямо близоруко-раскосыми, ставшими еще огромней от слез глазами, распустила поясок, шагнула и, слепя волной нахлынувшей наготы, притянула его голову к груди, дав жаждой соска погасить всхлип затменья.

XLVВениамин Лозик был озабочен больше курительной трубкой, чем последним своим аспирантом.

Виделись они два раза в неделю – во втором этаже Эрмитажа, в библиотеке. Вид парка и пруда, в три окна и балкон открывавшийся Королеву с дивана, скрашивал часы беседы.

В кресле, свистя и хрюкая трубкой, обжигая пальцы догоравшими спичками, Лозик раскладывал пасьянс повествования. Обреченное на несходимость, оно носило характер анамнезиса неизвестного заболевания. Десять лет назад группа, в которую входил Лозик, провела уникальный эксперимент по измерению массы нейтрино. И до сих пор было неясно, что же им удалось измерить. Прочие участники давно разъехались по мировым научным центрам. Лозик медлил, только поздней осенью собираясь в Швейцарию.

Окутавшись клубами дыма, он вновь и вновь обдумывал вслух результаты эксперимента, его интерпретации. Нейтрино регистрировались в результате обстрела «мишени» высокоэнергетическим пучком протонов. Ускоряемые протоны поставлялись в синхротрон «источником». И «мишень», и «источник» содержали долю «примесей». Вопрос состоял в «нечистоте»: насколько эти примеси могли повлиять на результаты измерений.

Было приятно смотреть в парк. Только Королев иногда съезжал с кожаной спины дивана и приходилось поерзывать.

Лозик говорил медленно, но упоенно, повисая в сетях внутренних малопонятных перекличек, чувствуя себя в них, как в гамаке: лениво и вдумчиво. Его рассуждения время от времени перетекали в посторонние области, но к этому Королев относился с интересом, так как не читал газет и не слушал радио. Обычно это были косные, но азартные суждения о современности. Не раз они переходили то в экскурсы по истории создания Института, по истории усадьбы, то Лозик вспоминал послевоенное детство, округу Старосадского переулка, где вырос…

Высокий кабинет, обставленный книжными шкафами, взмывавшими до потолка, наполненный в большие окна светом, летучей тектоникой ландшафта, горящими в садящемся солнце деревьями, вызывал отчетливую геометрическую тягу. Она подхватывала, кружила, несла поверх парка, пруда – в стародавние помещичьи времена, в село Бояроши, располагавшееся над глубоким оврагом, полным кипенных зарослей благоуханного боярышника…

Здесь, на краю лощины в мае останавливался царский поезд. Владычица любовалась цветеньем, затем обедали в усадьбе Федора Голицына и ехали ужинать на Воробьевы лесистые горы, над раскинутой песней ландшафта, заведенной вокруг столицы свитком реки, – там уже были установлены шатры и куролесили фейерверки. Возвращались за полночь, уже тихо – без гоньбы и иллюминаций. В загородной усадьбе своей Голицын оказывал Елизавете Петровне интимную услугу: именно здесь императрицей был приближен и испробован в деле паж – Иван Шувалов.

Королев однажды ночью проник в Эрмитаж: ему вздумалось с балкона обозреть вид ночного парка. Скоро глаза его вбирали бледные потемки, в которых проступила дубовая лестница, с высокими, как подножка пассажирского вагона, ступеньками, тяжелая дверь, открывшая светлый объем, заблестевшие параллелограммы книжных омутов, кожаную мебель, холмисто лоснившуюся под лунным светом. Парк был полон жидкого серебра, еж пыхтел и шуршал под балконом, палый лист ложился на поверхность пруда; на дорожке показался охранник, но скоро повернул вправо, к дворцу. Королев закурил в кулак…

Ничто так не захватывало его, как простая идея «машины времени». В детстве кадры кинохроники представлялись буднями канувших веков, снятыми через скважину в воротах эпохи. Черно-белая пленка, ливень штриховки, рывки и суета повозок и немых крестьян, кланяясь, снимавших шапки у Сухаревской башни, – все это рассматривалось им не как несовершенство тогдашних кинокамер, а как несовершенство «машины времени», с помощью которой удалось подглядеть жизнь Сухаревки сто лет назад.

Стремление сквозь время пришлось под стать мизантропии. Королев всегда держал в уме операцию по устранению донных наслоений ландшафта. Его зрение, благодаря настройке, не замечало исторических деформаций. Он шел по Москве – и повсюду для него открывались то деревня, то перелесок, то роща, то овраг, то пахотные земли, болотца, вместо шоссе – распутица многоколейного тракта, отражавшая полосы мокрого неба, снежные облачка, редкий лес…

Королев считал, что люди – движители времени, что они мешают ему. Что это они своей мелочной цивилизованностью пригвождают его к настоящему. Будущего не существовало. Сколько ни пытался его выстроить, все время он наталкивался на нехватку материала. Будущее время должно было состоять не из прошлого, а из выбора прошлого, его осмысления, собранного по точкам созидающего отчуждения. Так пространство состоит не из протяженности, а из выбора окрестностей чувств, его взрывающих творением. Королев задыхался от недостачи будущего. Он не мог его выбрать, он нащупывал впереди пустоту. Так в темноте на плоскости человек натыкается на провал – и ползет вдоль края, временами останавливается, затаив дыхание, дотрагивается кончиками пальцев до невидящих глаз – и по локоть опускает в бездну руку: пальцы остервенело хватают пустоту.

Он догадался наконец, что будущего не существует потому, что человек перестал себя понимать, не справляется с собой. Что он перестал быть производной коллективной междоусобицы. Что его отъяли от пуповины родины. Что он утратил свою модель, теорию себя и теперь обречен маяться вне самопознания, придумывая себе допросные листы: «Кто ты? » – «Где ты? » – «Каков твой интеллект: искусственный, естественный? » – «Как ты предпочитаешь назвать завтра: вчера? пустота? » – «Не пугайся, если ты умрешь, ничего не произойдет».

Пока человек-умерший не был в силах создать человека-нового, пустота будущего отшвыривала его в непрожитое прошлое. И чем дальше, чем меньше вокруг оказывалось людей, тем было покойнее.

Когда-то в детдоме, в младших классах им показывали диафильмы. Один из них рассказывал о мальчике, наказанном тем, что он остался один-одинешенек на свете. Королев обожал представлять себя этим мальчиком, представлять, как идет пустыми улицами, как пронзительное одиночество открывает ему путь не к могуществу, но к самому главному – к воле времени. Сейчас он понимал, что эти соображения заменяли ему обоснование, что Бог не имеет к людям никакого отношения. Но это не умаляло знание этой странной, неопределяемой «воли времени».

Во время прогулок по парку его не раз занимала та же мысль. Он усиленно представлял себя в совершенном одиночестве. День заканчивался, надвигались сумерки, птицы примолкали. Ощущение усугублялось в пасмурную погоду – угрюмость требовалась для убедительности впечатления. И однажды вера пронзила его. Парк замер, что-то сдернулось в толще прозрачности, новое зрение промыло глаза – и гигант в цилиндре, с тростью, с лицом покрытым густой волчьей шерстью, возник в конце аллеи, равняясь плечом с кронами лип…

И еще однажды его посетили фигуры воображения. Тогда, на балконе, над ночным парком. Он прикурил еще одну сигарету. Просвеченный лунными спицами дым потек в кружевную тень листвы. Поверхность пруда там и тут тронулась кругами: сонные карпы жевали ряску. Как вдруг послышался грудной женский смех, топот босых ног, звон шпоры, пружины скрип и хлопок ладошки по дивану, быстрый вздох – и шепот, скорый, страстный, уносящий плоть его видений в горячие царственные ложесна, охотно зачавшие многие идеи расторопного камер-юнкера – и Университет, и Академию Художеств, и «Оду стеклу»…

XLVIДолго Королев основывал содержательность своего существования на приверженности научно-естественной осознанности мироздания. Само наличие математики и теоретической физики было для него доказательством незряшности бытия. Человеку он не доверял, но преклонялся перед разумом как перед носителем следа вселенского замысла.

И вот там, перед Лозиком, эта уверенность стала сбоить.

Равнодушие разверзлось перед ним.

Равнодушие это стало самым страшным, что он испытал.

Королев крепко задумался. Он думал так, как сломанная машина, не в силах двинуться дальше, перемалывает саму себя в неподвижности.

Вся его научная жизнь (а никакой другой у него никогда и не было) пронеслась перед ним феерическим скоплением моделей, теорий, разделов, отраслей, отдельных ярких задач. Проблема Лозика – понять, что было «нечистым» в эксперименте: «мишень» или «источник» – попала под понесшие шестерни.

Наконец он пробормотал:

– Цель. Или источник.

И ускорил шаг.

Весь день набрасывал петли по парку. Ничего не видел вокруг.

Вечером влетел в «машинный зал». Метался понизу, останавливался, снимал с установки брезент, сдергивал, валил ящики, стойки; снова принимался выхаживать.

Наконец понял, где находится, что это такое громоздится вокруг.

Забрался на ускоритель. Постоял, то наклоняясь, то отпадая на пятку. Взмахнул – и ринулся по тубе, взметывая руки, спуртом выдыхая, выжимая еще, еще – и «рыбкой» швырнул себя в гору оборудования, облепившего камеру с «мишенью».

Чудом не раскроил череп.

Очнулся поздно утром.

Голова была ясной. При касании болела шишка, на ощупь казавшаяся размером с четверть головы.

Выбираясь наружу, глянул вверх. Мыша нигде не было.

Пошарил глазами. Мышь торчал в окне, в щели, которую всегда прошивал навылет. Он еще слабо трепыхался, не в силах вырвать крыло из ранящего клина.

Королев попал в окно с третьего раза.

Зашиб он мыша или спас – его не интересовало.

XLVIIПлюс все это житье в Боярышевой усадьбе сопровождалось трагикомическими попытками бежать безденежья, угнавшись за пустым рублем. Но, как выяснилось, эта его факультативная работа в Президиуме Академии Наук не стоила и гроша: там чиновные проходимцы пытались привлечь его в разворовывание академических фондов, выделенных на проведение научных конференций.

Но само здание Президиума над Андреевским монастырем, над рекой и Нескучным Садом, над Воробьевыми горами, усыпанными искрящимся снежным светом – стоило того, чтобы там бывать. Ошеломительные виды из окон – с разной, порой головокружительной высоты, в зависимости от кабинета посещаемого академика, плюс само здание, баснословное по вычурности и топологической замысловатости: сплошь мрамор и золоченый дюралий, исход имперских времен, апофеоз позитивистской выспренности. Всякий раз Королев с испугом, как в тропические дебри, выходил из комнаты. Даже поход в столовку, не то что на верхние этажи – не гарантировал возвращения. Структура здания была переогромленна, но в то же время невероятно продуманна с какой-то шизоидной выверенностью и потусторонней рационалистичностью, от которой – от противного – у Королева тут же начиналось вертиго и паника.

Вся эта дерзновенная колоссальность неудержимо обрушивалась на него, отчего-то напоминая построения Третьего рейха. Бесчеловечная тщета и горделивая бессмыслица этих железобетонных, стеклянных конструкций и мыслей, уничтожающих человеческое достоинство, заживо хоронили Королева. Все это действовало сочетанием дикого интереса и удушения его тягой: бесконечные переплетающиеся лестницы, отсутствие сквозных сообщений, множество вновь и вновь, с каждым проходом мимо, первооткрываемых элементов архитектуры; прогулочный дворик на приставной крыше, лучи, ведущие к постаментам, на них статуи великих ученых: Ковалевская, Вейерштрасс, Остроградский, Ньютон – в полный рост, как грации вдоль дорожек и скамеек пустующего висячего сквера, над которым носится бес метели, вьюжит, крутит, поливая, уматывая все снежным шлейфом. Летний сад при Большом концертном зале, где обычно выпивали академики, представлял собой аквариум высотой метров тридцать, полный зарослей – пальм, магнолий, олеандра, лимонника, бегонии…

Создавалось впечатление, что академиков моложе ста лет на банкеты не допускали. Зал был полон Циолковских с ушными трубками. Они спутывались бородами, опускали лица в блюда с устрицами, официанты распутывали им бороды, раскрывали артрические объятия. Кто-то из старцев танцевал, кто-то пел пьяную польку с профурсетками, поставляемыми массовиками-затейниками, кто-то отдыхал, завалившись в островок с целой рощицей фикусов.

Стеклянная Ротонда на втором этаже, полная хрустальных люстр и кадок под тропическими деревами, выглядела как некий колумбарий с бюстами мертвых академиков по кругу, в натуральную величину, выполненных с изобразительной точностью – как Иван Грозный, воскрешенный антропологом Герасимовым. Королев боялся туда заходить: жуткое зрелище; он убедился там, в ротонде, что скульптура по сравнению с подражательной копией – это жизнь по сравнению с трупом.

Вдобавок Королев наслышался от сотрудников, что здание якобы построено на монастырском погосте, а подвалы внизу неисчерпаемые, проходящие под рекой в немыслимые катакомбы и бункера, предназначенные спасти имперскую науку от ядерной бомбежки. Он верил этому, всюду видя невероятные вентиляционные и силовые системы, латунные склепы автоматических станций пожаротушения, лифтовые шахты на каждом углу, в которых среди ночной тиши выл и рыдал, бесновался, толкал створки дверей запертый дух-сквозняк. К тому же поражал центр трансатлантической интернет-связи: гофрированные стояки, увитые кабелями, уходящие в двадцатиметровую ребристую высоту трансформаторов, питающих гиперболоиды космических локаторов-антенн, которыми был уставлен периметр крыши и проч. Королеву порой казалось, что он находится в декорациях гигантской космической станции, запущенной в недра преисподней… И по всем этим потокам кабелей и пневмотрасс, уложенных в алюминиевые лотки под потолком, по всему этому, когда открывались вентиляционные заслонки, ночью бегали крысы. Они пищали и взрывались веером искр на оголенных, прогрызенных местах силовой изоляции, которые, видимо, привлекали их поживой – обугленными тушками собратьев.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.