Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Клоун Шалимар 7 страница



Во время устройства праздников соперничество между обеими деревнями все же давало себя знать, случались и перепалки. В моменты неудач Бомбур Ямбарзал все еще не упускал случая обвинить Абдуллу Номана в том, что из-за его кулинарной инициативы Ширмал лишился части доходов от своего ремесла. «Если бы не Пачхигам и не этот их хинду шеф-повар, – нашептывал ему коварный голос, – то именно ты, а не проходимец Булбул снова стал бы первым человеком в Ширмале». Повсеместное уменьшение праздничных церемоний тяжело отразилось на благосостоянии обеих деревень. К середине шестидесятых атмосфера в Кашмире не располагала к веселью. Бывали недели, а то и целые месяцы, когда Абдулле Номану начинало казаться, что дни народного комического театра сочтены: что веселые истории о плутах и проказниках уже никому не нужны; что им не выдержать соревнования с новинками кино, которые завозили на грузовичках в самые отдаленные уголки Кашмира. Не меньше Номана тревожился и Бомбур Ямбарзал, он начал опасаться, что пристрастие кашмирцев к гастрономическим изыскам уже не передастся новому поколению. И все-таки, несмотря на то что периоды между выступлениями у актеров становились всё длиннее, заказы на них продолжали поступать, как, впрочем, и на устройство банкетов. Родители по-прежнему договаривались о свадьбах детей, и помешать этому не могло даже присутствие индийских войск. Браки по любви тоже стали не редкостью – все-таки на дворе стояла середина двадцатого века, так что, в силу оптимистичного и упрямого стремления человечества вообще к воспроизводству в любые, даже самые тяжкие времена, а также благодаря свойственному кашмирцам в частности ожиданию праздника желудка продолжительностью в неделю по случаю очередной свадьбы, жителям обеих деревень голодная смерть пока не грозила.

Тем не менее спустя полтора года после появления Стального Муллы семнадцатилетнему более или менее мирному сотрудничеству пачхигамцев и ширмальцев пришел конец, причем самым неожиданным образом.

Лето 1965 года выдалось тяжелое. Между индийскими и пакистанскими войсками одно столкновение уже произошло, правда далеко на юге, в районе Ран-Кучха, но по всему Кашмиру поползли слухи о масштабной войне. По дорогам громыхали колонны тяжелой техники, небо гудело от самолетов. Стороны осыпали друг друга угрозами: «На применение силы ответим превосходящей мощью! » – провозглашали одни. «Остановим агрессию! » – слышалось в ответ. Грохот, завывания. В воздухе пахло грозой. В войну играли дети – маршировали, грозили друг другу, отступали и наступали… В том году самый богатый урожай дал страх. Это страх вместо яблок и груш пригибал к земле ветви деревьев, это страх вместо меда закладывали в соты пчелы; страх, словно ил, копился на залитых водой посадках риса и, как сорняк, глушил нежную поросль шафрана на полях. Водяным гиацинтом страх разрастался на глади вод, а овцы и козы на высокогорных пастбищах сотнями гибли по непонятным причинам. Для актеров, равно как и для поваров, почти не стало работы. Ужас убивал все живое, словно чума.

Построенная для Булбула Факха мечеть была довольно скромным сооружением: деревянная крыша, беленые глинобитные стены. В задней ее части – две комнаты без окон, где жил сам мулла. Никаких отдельных помещений, где могли бы молиться женщины, предусмотрено не было. Самым примечательным предметом в мечети была кафедра, откуда вещал Булбул Факх. Она находилась в центральном молельном зале: сооруженная в честь Стального Муллы из металлолома – с рядами пришедших в негодность фар по обеим сторонам пюпитра, с помятыми автомобильными крыльями, смотрящими вверх, словно рога, и щербатой решеткой от радиатора в качестве подставки, – она производила пугающее впечатление. Пол, правда, был устлан, как положено, молитвенными ковриками. В последнюю пятницу августа Стальной Мулла с этой страшноватой кафедры объявил о начале своей собственной военной кампании.

– Есть враги внешние, и есть враги в нашей собственной среде, – провозгласил он скрежещущим, как ржавый металл, холодным голосом.

Оказалось, что под внутренним врагом подразумевался Пачхигам – деградирующая деревня, где, несмотря на преобладающее число мусульман, в совете старейшин лишь один человек являлся правоверным мусульманином, остальные трое – идолопоклонники, а пятый и вовсе еврей. Более того: один из индусов провозгласил себя главным шеф-поваром и стал вводить в практику употребление кислого молока. Главное, самое неоспоримое доказательство морального упадка в Пачхигаме мулла приберег под конец. Это доказательство – единодушная поддержка, которую оказали там распутной и позорной, неправедной и еретической, уже четыре года продолжающейся противоестественной связи между Бхуми Каул, называющей себя Бунньи, и Номаном Шер Номаном, иначе именуемым клоуном Шалимаром.

Полковнику Качхвахе донесли об этой проповеди почти сразу. Мало сказать, что подобная проповедь была недопустима. Она носила явно провокационный характер. Она заслуживала принятия серьезных превентивных мер – ареста и заключения под замок лет этак на семь. Полковник Качхваха слышал эти идиотские истории про стальных мулл и считал, что им всем надо дать по башке (и наплевать на звон, который при этом раздастся), и пусть себе гудят, сколько влезет. Этот вонючка Факх – фундаменталист пропакистанского толка, к тому же он еще имеет наглость вещать про внутреннего врага, в то время как сам и является таковым. Да, стальной кулак против стального муллы! Так-то оно так, и всё же, всё же…

Полковник Хамирдев Качхваха образца августа 1965 года сильно отличался от неуверенного в себе, ошалевшего от похоти осла, четыре года назад позволившего нагло оскорбить себя какой-то Бунньи Каул. С одной стороны, его сделали ответственным за разработку реальной военной операции, с другой – сбои с восприятием реальности и сложности мнемонического порядка стали еще ощутимее. Его отец благополучно скончался, так что необходимость умереть в бою, дабы заслужить отцовское одобрение, перестала быть актуальной. В тот день, осенью 1963 года, когда он получил известие о смерти Качхвахи-старшего, полковник Черепаха снял с руки позорящие его браслеты и приказал водителю везти себя к сринагарской крепостной стене. Там он взобрался на самый верх и, повернувшись спиной к знаменитым торговым рядам, швырнул блестящие кружочки в мутно-коричневые воды Джелама. Он чувствовал себя чуть ли не сэром Бедивером, вернувшим озеру волшебный меч Эскалибур (правда, браслеты являли собой символ слабости, а не силы). Во всяком случае, ничья чудесная, обернутая белой парчой рука не явилась из густо-коричневых глубин, чтобы принять сей бесценный дар. Браслеты бесшумно легли на гладкую непрозрачную поверхность речной воды и быстро пошли ко дну. Вяло качнули ветками тополя, тихо прошелестели свое «прости» по-осеннему раскрасневшиеся листы чинар. Полковник Качхваха лихо взял под козырек, скомандовал себе: «Кругом, марш! » – и другой, уверенной походкой зашагал навстречу своему новому будущему.

Под его командой теперь было много людей. Эластик-нагар принял такие размеры, что его стали называть лопнувшим Эластик-нагаром. Барабаны войны гремели всё громче, транспортные самолеты прибывали круглые сутки и высаживали всё новые и новые партии джаванов – рвущихся в бой юных солдатиков со стеклянно блестевшими глазами.

Качхваха стал одним из главных координаторов крупномасштабной военной операции по переброске частей к линии фронта. Вскоре туда же предстояло отправиться и ему самому. Начальник Эластик-нагара отбывал на театр военных действий. Он намеревался наголову разбить врага, и, что самое главное, при этом ему не возбранялось остаться в живых. А вернувшись героем домой, наслаждаться заслуженным успехом у восхищенных молоденьких женщин не только не возбранялось, но и всячески приветствовалось всем обществом. В предвкушении этого момента облаченный в галифе полковник похлопал по икре стеком. После смерти отца он стал мечтать о возвращении домой. Он представлял, как вернется героем и сможет выбрать себе любую из целого сонма прославившихся своей красотой раджпутских женщин с обведенными черным углем сверкающими глазами; Качхваха представлял, как они, в облаках кружев и органди, стоя посреди парадных зеркальных комнат, раскрывают свои объятия ему, герою-триумфатору… Женщины, много женщин, да еще каких! Они одной с ним крови, это розы пустыни, те, кто привык ценить воинскую доблесть, не то что эти тупые кашмирские девки, такие, как Бунньи, например. Он запретил себе предаваться мыслям о Бунньи, хотя до него доходили слухи о том, что она с каждым днем хорошеет. Скоро ей будет восемнадцать – ее красота вступит в лучшую пору своего первого цветения… Но он старался не думать об этом. Он научился держать себя в руках. И он гордился собой: несмотря на многочисленные провокации, несмотря на оскорбление, нанесенное ею его полковничьей чести, он не обрушил карательных мер на эту деревню, на это сборище подозрительных типов и фигляров. Ему не хотелось, чтобы о нем, Хамирдеве Качхвахе, сказали, будто, пользуясь служебным положением, он сводил с кем-то личные счеты, чтобы у кого-то появились основания обвинить его в не совсем достойном поведении. Он доказал сам себе, что может быть выше всего этого. Главное – дисциплина. Главное – не ронять достоинства. Кто такая Бунньи? Да никто, особенно в сравнении с ожидавшими его истинными дочерьми раджпутов – пусть даже он пока что не знает ни их имен, ни их лиц, а лишь мечтает о них. Ему нужны именно такие женщины, те, что из мира грез. Любая из них стоит десяти Бунньи.

Он, как истинный военный, стремился к тому, чтобы все у него – в том числе и в голове – было разложено по полочкам; он хотел держать под замком ящик со всеми своими странностями и вести себя как все нормальные люди. Иногда ящик сам собой все-таки открывался, и это его огорчало, хотя подчиненные давно привыкли к сбоям в его ощущениях и странным его выражениям. Теперь офицеры не удивлялись, когда он выговаривал им за то, что у них негнущиеся лиловые голоса, и солдаты молчали, когда во время парада полковник одобрительно говорил, что они благоухают, как цветы жасмина, а повара понимающе кивали, когда полковник распекал их за то, что тушеный ягненок получился «неприцельным». Так что ситуация с органами чувств, можно сказать, находилась под контролем. С памятью, то есть с ее избыточностью, дело обстояло куда хуже. Количество накопленных фактов давило на него с такой силой, что заснуть становилось все труднее. Не забывалось ничего: ни таракан, шесть месяцев назад выползший из решетки в душевой, ни единожды увиденный дурной сон, ни одна из тысяч карточных игр, сыгранных им в течение долгой военной жизни. Стопки событий прошлого, имена, лица требовали для себя в памяти все больше и больше места, толкались и теснили друг друга, а невыносимый груз застрявших в мозгу фактов и дат заставлял таращить глаза от ужаса бессонными ночами. Он заключил, что оба сбоя как-то связаны между собой. К медикам полковник за помощью не обращался, потому что знал: обнаружение любых, даже самых незначительных психических отклонений может повлечь за собой увольнение из армии. Вернуться домой с таким диагнозом? Это было немыслимо. Потому что тогда ни о каких красавицах не будет и речи. И в конце-то концов подобное свойство памяти – это же не психическое расстройство, даже если воспоминаний скопилось столько, что иногда кажется, будто они у тебя уже из ушей торчат и в глазах отсвечивают. Память – это дар, это позитивное качество, это ресурс для любого профессионала.

Что же касается недавней проповеди… Да, конечно, вонючка Булбул во всеуслышание поносит за веротерпимость целую деревню; да, он подстрекает к насилию и защищает воинствующий ислам, что само по себе есть разжигание антикашмирских и антииндийских настроений. И тем не менее чертов мулла поступил правильно, заклеймив эту девку и ее дружка, которые имели наглость пренебречь всеми обычаями и приличиями, как общественными, так и религиозными, а все жители деревни их в этом поддержали, причем среди них наверняка есть и политически неблагонадежные, члены Движения за освобождение. Главари этого движения, смутьяны были далеки от религиозного фанатизма и стальных мулл недолюбливали. Так что, пожалуй, для него, Хамирдева Качхвахи, разумнее всего было занять выжидательную позицию. Людские ресурсы следует беречь, времени мало, находиться в нескольких местах одновременно невозможно, а вот-вот начнется большая война. Так что речь идет не о том, чтобы закрыть глаза на происшедшее, а об установлении неких приоритетов. Почему бы не дождаться, пока эти обе группы смутьянов не перебьют друг друга, и не предоставить этой маленькой шлюшке шанс пожинать последствия своего непотребного поведения? Если затем потребуется зачистка, то оставшихся на месте сил вполне хватит на то, чтобы разобраться с ситуацией. Тогда придет черед и муллы Булбула. Да, так тому и быть. Сейчас самое правильное – не предпринимать ничего. Это будет по-государственному верное решение.

Полковник Хамирдев Качхваха задрал ноги на стол, прикрыл глаза и на какое-то время отключился от внешнего мира; как мальчик, приложивший ухо к раковине, он вслушивался в непрерывные шумы и невнятный гул голосов прошлого, доносившиеся изнутри.

 

 

Почти восемнадцать лет минуло со смерти прорицательницы-гуджарки Назребаддаур, однако это не мешало ей при необходимости вмешиваться в дела живых. Это подтверждали многочисленные свидетели, в чьи дома она являлась, преимущественно во время сна, обычно для того, чтобы о чем-то предупредить. («Не упусти эту девочку, срочно жени на ней своего сына, потому что ее первенцу суждено стать великим святым», – велела она лодочнику, заснувшему в своей шикаре на озере Гандарбал, вследствие чего бедняга вскочил и свалился за борт. ) Умершая Назребаддаур казалась даже более веселой, чем была в последние дни своей жизни. Некоторые передавали, будто она сама это признавала – говорила, что ей легче работается и не приходится заботиться о скотине. Однако когда она заявилась к Бомбуру Ямбарзалу, то была мрачнее тучи. Пузатый ваз а очнулся посреди ночи и увидел склоненное над ним ее лицо с одиноко торчавшим зубом. «Если ты не начнешь действовать немедленно, то пламя междоусобной войны, разожженное Булбулом, сожжет дотла обе деревни», – сказала она, и темнота поглотила ее, оставив Ямбарзала лежащим в холодном поту. Спустя несколько секунд он услышал голос муллы: тот призывал на утреннюю молитву – азан, только на сей раз призыв к молитве оказался призывом к оружию.

Везде, где официальная информация находится под строгим контролем, наиболее ценным альтернативным ее источником становятся слухи. Так вот, согласно слухам, в тот день племя стальных мулл призвало всех кашмирцев взяться за оружие, чтобы очистить родную землю от индийских солдат, а заодно и от пандитов-хинду. Однако Бомбуру Ямбарзалу об этих слухах известно не было. Он никак не связывал все это с политикой, для него это было глубоко личным делом. Он скатился с постели и бросился бежать. Задыхаясь и спотыкаясь, весь в поту, он бежал без передышки до главных кухонь и там стал готовить себя к бою. Вооружившись, он перевел дух и медленным, решительным шагом двинулся по главной улице в направлении мечети, что стояла в самом конце деревни. Он шествовал, можно сказать, с королевским величием, только у сего короля вместо сабли за пояс были засунуты кухонные ножи и тесаки, вместо кольчуги он был с ног до головы обвешан котлами и котелками, а вместо шлема на его голове красовалась огромная сковорода. Кровь свежеубиенных кур капала с его тучного тела, ею он вымазал себе руки, лицо и все свое кухонное вооружение; для полной уверенности, что искомый эффект не пропадет раньше времени, он даже захватил с собой маленький бурдюк, наполненный свежей кровью. Вид у него был пугающий и в то же время комичный, так что дети и женщины, с тревогой ожидавшие выхода из мечети мужчин с готовым решением по поводу похода на Пачхигам, растерялись, не зная, что лучше – плакать или смеяться, но в конце концов стали делать и то и другое. Бомбур Ямбарзал выпрямился, горделиво закинул голову и зашагал к дверям мечети. Толпа последовала за ним.

Достигнув дверей, он вынул из-за пояса, словно мечи, две огромные поварешки и принялся барабанить ими по своей кухонной амуниции с грохотом, способным разбудить даже мертвых, если бы мертвые не предпочли мирно спать под землею и никак не реагировать на этот дикий шум. В этот момент из дверей мечети вывалилась толпа мужчин с осоловевшими от религиозного бдения глазами, а за ними не на шутку разгневанный мулла Булбул Факх.

– Посмотрите на меня! – вскричал Бомбур. – Перед вами – тупое, смешное и кровожадное чучело! Неужто вы все решили стать такими, как оно?!

С той поры прошли годы, но люди Ширмала не забыли этого с несвойственным бескорыстием совершенного Ямбарзалом великого поступка. Превратив милые их сердцу предметы ремесла в олицетворение ужаса, пожертвовав болезненно развитым чувством собственного достоинства и выставив самого себя в неприглядном, смешном обличье, Бомбур заставил односельчан пробудиться от непонятного, сомнамбулического сна, сбросить с себя мощный гипноз жестоких искусительных речей Булбула Факха. Нет, сказали мужчины, они не поднимут руку на соседей, они будут жить как прежде, а если и будут убивать, то лишь скот и птицу для праздничных пиров на радость людям. Когда Булбул понял, что проиграл и разящий меч его призывов затупился, наткнувшись на комичный персонаж Ямбарзала, он без единого слова скрылся в мечети и вскоре вышел с тем же самым грязным узелком, с которым явился в Ширмал.

– Слепцы, – сказал он на прощанье. – Вы еще не готовы воспринять мои слова. Но грядет война. Она необходима, ведь ее причина – безбожие, падение нравов и торжество зла, и она будет очень долгой, ибо человек вообще грешен от рождения, а кафиры – неверные – грешники вдвойне. Войну, подобную этой, быстро не остановишь. И вот когда вы откроете для меня сердца свои, я, может, еще и вернусь.

Бомбуру Ямбарзалу уже перевалило за пятьдесят, он был холостяком и давно оставил надежду найти себе подругу жизни. Однако когда он, весь в кровавых подтеках, громыхая котелками, шествовал обратно к кухням, чтобы скинуть с себя нелепые доспехи, в которые облачился ради мира и справедливости, то в глазах и на лицах женщин заметил то, чего не видел многие годы, – нежность и симпатию. Недавно овдовевшая жена его помощника, Хасина Карим, которую все звали просто Харуд, то есть Осень, по причине отливавших медью волос, была красивой женщиной и матерью двух взрослых сыновей. Они заботились о ее материальных нуждах, но обогреть ее тело было некому. Теперь она, не дожидаясь, что ее попросят, проводила Ямбарзала до кухонь, помогла избавиться от сковородок и котлов и смыть кровь. Когда они закончили уборку, Бомбур впервые в жизни сделал попытку сказать нечто приятное особе женского пола.

– Напрасно все зовут тебя Харуд, – начал он. – Тебе больше подошло бы имя Сонтх, то есть Весна, потому что ты такая же свеженькая, как сама весна.

Но смущение сыграло с ним дурную шутку, и вместо «сонтх» его неповоротливый язык выговорил «сонф». Вышло, что он сравнил Хасину с анисовым семенем, получилась полная ерунда, и он густо покраснел от смущения. Женщина же легко коснулась его руки и вполне серьезно сказала:

– Мне по душе, что ты не привык говорить комплименты. Никогда не доверяла говорунам.

Однако тот день остался в памяти людей не только благодаря подвигу Ямбарзала, но из-за приключившейся тогда же большой беды. Трое братьев Гегру – Аурангзеб, Аллауддин и Абдулкалам, – безбородых шалопаев и бездельников, которым Бомбур не мог доверить обслуживание гостей и использовал их лишь в качестве мойщиков посуды, не замеченные никем, кроме Булбула, выскользнули из задних дверей мечети и в воинственном настроении двинулись к Пачхигаму, то и дело прикладываясь по очереди к бутылке темного рома, чего Булбул наверняка бы не одобрил. Они вернулись много позднее, уже глухой ночью, и заперлись в пустой мечети. И как раз вовремя. Потому что еще не успело рассвести, когда по деревне к мечети бешеным галопом, разбудив всю деревню, промчался Большой Мисри. Он был верхом, с перекинутыми через плечо ружьями и с топорами за поясом.

– Гегру! – крикнул он. – Вы встретились с моей дочкой, а теперь предстанете перед Всевышним!

Зун Мисри изнасиловали. Это случилось, когда она шла на Кхелмарг собирать цветы. С тропинки ее затащили в лес, придавили к земле и испоганили. Несмотря на то что на голову ей накинули мешок, она по гнусавым, писклявым голосам легко догадалась, что ее обидчиками были в стельку пьяные братья Гегру. Она слышала, как старший, Аурангзеб, сказал, что коли им не удалось поймать главную потаскуху, то сгодится и ее подруга; Аллауддин согласился, прибавив, что эта тоже хороша, никогда даже не смотрела в их сторону.

– Ну вот, дорогуша, – хихикнул Абдулкалам, – зато уж мы сейчас тебя разглядим, будь уверена!

Надругавшись над Зун, все трое убежали. Зун нашла в себе силы спуститься к Пачхигаму и пугающе бесстрастным, ровным голосом поведала во всех подробностях о случившемся Бунньи, Гонвати и Химал. Она и подумать не смела о том, как самой сказать отцу, а ее матери уже не было в живых. Они омыли ее, они пытались ее утешить, говоря, что ей нечего стыдиться, но Зун сказала, что с воспоминаниями о том, как над ней надругались, как трое братьев попользовались ею, с сознанием, что в ее теле их семя, она не сможет жить дальше. Бунньи, которую мучило раскаяние за то, что подруга пострадала из-за нее, что раны и удары на самом деле предназначались ей, сама сообщила о происшедшем отцу Зун. Большой Мисри не стал избавлять ее от груза ответственности.

– Вы трое отвечаете за ее жизнь, – только и произнес он, седлая коня. – Если она умрет, я спрошу с вас, понятно? – С этими словами он вспрыгнул в седло и понесся во весь опор.

Протрезвев, братья поняли, что теперь их жизнь и гроша медного не стоит; они могли уповать лишь на то, что, запершись в мечети, смогут дождаться появления полицейских, которые помешают отцу Зун распять их, изрубить на куски или избрать любой другой вид мести. Планы у Большого Мисри по части возмездия для каждого из троих действительно были довольно свирепые, и когда плотник рассказал сельчанам о том, что они сотворили, ни у кого не возникло охоты его урезонивать. Тем не менее все решили, что плотник не должен заходить в мечеть и нарушать святость убежища. Большой Мисри привязал коня к стволу дерева и пророкотал:

– Я останусь здесь, пока вы не выйдете, даже если мне придется ждать двадцать лет!

– Нас трое против одного, и мы хорошо вооружены! – собрав остатки мужества, выкрикнул Аурангзеб.

– Лучше думайте о себе! – отозвался великан-плотник. – Будете выходить по очереди – я из вас всех кебаб сделаю. Выйдете все разом – все равно успею положить двоих, прежде чем вы меня уделаете, и еще неизвестно, кому из вас суждено уцелеть.

– К тому же имейте в виду, что вам, сопливым подонкам, придется иметь дело не с одним Мисри, а со всеми взрослыми мужчинами в деревне! – гневно выкрикнул Ямбарзал.

Чтобы предотвратить возможность бегства, мужчины взяли мечеть в кольцо. Через несколько часов прибыл-таки джип, набитый полицейскими. Они предупредили, что не допустят самоуправства, но на них никто не обратил ни малейшего внимания. Бомбур уведомил насмерть перепуганных Гегру, что ни еды, ни воды им не дадут.

– Посмотрим, сколько вы продержитесь! – громко сказал он напоследок.

Всё в белых порезах от истребителей, кричало небо. В приграничье, возле Ури и Чхамба, где полковник Качхваха в полном неведении об осаде в Ширмале завоевывал себе боевые награды, шли бои. Война между Индией и Пакистаном началась. Она продолжалась двадцать пять дней, и каждую минуту из этих двадцати пяти дней, за исключением необходимых отлучек за ближайший куст, Большой Мисри провел, сидя на корточках, неподвижный, словно скала, у дверей мечети Булбула с седлом под боком. Из кухонь ему исправно приносили еду, а мальчик-конюший задавал корм и выгуливал его коня. Пачхигамцы навещали его ежедневно, и с их слов он знал, что Зун жила у Номанов, вела себя тихо и спокойно и даже стала изредка улыбаться. С Большим Мисри всегда сидел на страже кто-нибудь из ширмальцев, полицейские тоже дежурили у мечети посменно. Братья выкрикивали угрозы, упрашивали, стенали, плакали, выли, ссорились между собой, каялись, но так и не вышли.

Через двадцать пять дней небо перестало содрогаться.

– Мир! – сказал Бомбур Хасине Карим.

Мир и вправду настал, но странный какой-то, обагренный кровью. Умолкшее небо саваном нависло над Ширмалом.

– Как ты думаешь, они еще живы? – спросил Бомбур Ямбарзал Большого Мисри.

Тот встал и, пошатываясь от изнеможения, как солдат, возвращающийся с поля боя, произнес:

– Они и всегда-то были жалкими слизняками. И сдохли, словно крысы в мышеловке.

Его слова были восприняты как надгробное слово.

Большой Мисри убедился лично, что все выходы надежно заперты, и только тогда решился прекратить бдение. Ключи он забрал себе. Военная полиция в лице усталого офицера вяло запротестовала.

– Возвращайтесь к себе, – сказал ему Мисри. – Никто из живущих в этой деревне никаких преступлений не совершил.

– А если они живы?

– Если живы – пускай постучат, им откроют, – был ответ.

Но никто не постучал. Маленькая мечеть на краю деревни так и осталась стоять запертая, ни одной живой душой не посещаемая. Невероятное количество событий, которые пришлись на один лишь день – начало войны, полный провал миссии Булбула Факха благодаря Бомбуру Ямбарзалу с его котелками и сковородками, мерзкое преступление братьев Гегру и их решение запереться в мечети и умереть, – все это, вместе взятое, вытеснило из памяти людей саму мечеть, словно и не было ее никогда. Природа заявила на нее свои права: деревья выступили из леса и окружили ее, цепкие лианы и колючие кустарники оплели ее и переплелись ветвями. Словно сказочный замок, на который наложено заклятие, исчезла она из виду, со временем сгнившая крыша ее провалилась, дверные петли изъело ржавчиной, замки отвалились; время съело и саму память о братьях Гегру. Неистребимым остался лишь суеверный страх, настолько сильный, что ничья нога не ступала туда, где встретили смерть от трусости и голода трое братьев. И так было до того дня, пока мертвые не возвратились. Однако этому назначено было случиться еще через двадцать с лишком лет. Меж тем Зун продолжала жить и мало-помалу, благодаря стараниям подруг, даже стала походить на себя прежнюю, хотя былая беззаботность покинула ее навсегда. Так уж получилось, что замуж ее никто не звал. Что было, то было, и с этим ничего нельзя было поделать. Никто не догадывался, что Зун держало в жизни лишь одно – то, что братья исчезли с лица земли вместе с мечетью, куда сами себя заточили. И это позволило ей убедить себя, будто они не существовали, а значит, не было и того, что они совершили. День их возвращения из мира мертвых станет последним днем ее земной жизни.

 

 

В 1965 году полковник Хамирдев Качхваха вернулся в Эластик-нагар из района боевых действий, изменившись в очередной раз. Смерть отца на короткий период освободила его из плена не оправдавшихся родительских надежд, однако опыт войны снова засадил его за решетку, причем из этого каземата ему уже не суждено было выбраться до самой смерти. Фронтовая жизнь не оправдала надежд полковника Черепахи. Война, которая, по его разумению, была призвана расставить все точки над «i» и внести полную ясность в сумятицу событий, ясность победы или поражения – неважно, – по сути дела, не решила ничего. Мизерным успехом и множеством напрасных смертей – вот чем она обернулась. Ни одной из сторон не удалось убедительно доказать свои права на землю Кашмира и отвоевать у другой хоть малый кусок территории противника. После замирения ситуация стала еще более сложной, чем двадцать пять дней назад. Этот мир способствовал разжиганию еще большей ненависти, этот мир принес еще больше горечи, этот мир привел к еще более сильным противоречиям между обеими сторонами. Что касается лично полковника Качхвахи, то для него мир так и не наступил; день за днем услужливая память проигрывала ему каждый час, каждый миг фронтовой жизни: ядовито-зеленую сырость окопа, тугой, словно мяч для гольфа, комок страха в горле, разрывы снарядов, смертоносными пальмовыми листьями раскиданные по небу, кислые, дышащие порохом гримасы трассирующих пуль, радужное свечение открытых ран и оторванных конечностей и непрекращающуюся лавину смертей. По возвращении в Эластик-нагар он заперся у себя и опустил шторы на окнах, но война продолжалась. Как в замедленной съемке, бесконечно длился рукопашный бой, в котором его жалкая, провонявшая потом и кровью жизнь могла в любую минуту разлететься, словно тонкий стакан, на тысячу осколков – вот от этого самого штыка или того ножа, вот от этой гранаты или вон из-за той орущей морды; бой, в котором одно движение щиколотки, один поворот бедра, один наклон головы, один жест руки мог вызвать из растрескавшейся земли волны тьмы, и она станет наплывать на солдатские тела, отнимая у них силу, отнимая надежду, отнимая ноги, заволакивая их обескровленные ноги… Ему нужна была темнота, его личная мягкая темнота, чтобы не явилась та, другая, жесткая. Он был обречен на мягкую темь и на войну до скончания дней своих.

В гарнизоне было неспокойно. Считали мертвецов, выхаживали раненых, в крови все еще бушевало пламя недавних боев. Они сражались, а те, ради кого они воевали, никакой благодарности к ним, похоже, не испытывали. Те, ради кого они воевали, не заслуживали того, чтобы из-за них умирали люди. Среди мусульманского большинства населения Долины с одной стороны приобретали все большее распространение бредовые идеи о вражеской оккупации, с другой – о счастливой жизни в соседнем, мусульманском государстве. Этим людям невозможно было что-либо объяснить. Они неспособны были понять шаги, которые предпринимались ради их же защиты как в военное, так и в мирное время. Некашмирцам, к примеру, запрещалось приобретать здесь в собственность землю. Однако этот прекрасный закон для местных не существовал, и в Долине селились люди, никакого отношения к Кашмиру и его культуре не имеющие. Сюда стекались представители горных племен, фанатики всех мастей и просто открытые враги. Законы защищали граждан Кашмира, а неблагодарные граждане продолжали призывать к сопротивлению и самоопределению.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.