Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧЕРЕЗ ЧАС 7 страница



 

 

Я не пошёл к нотариусу вместе со всеми и гулял по берегу чахлой речонки, гулял вдоль ограды огромного старого парка («Дом творчества» — гласила бронзовая вывеска рядом с массивными, крепко-накрепко запертыми воротами), гулял и бродил по улицам, на которых никто не обращал на меня внимания. И наконец вышел на площадь, стеснённую внушительными каменными домами. Немаленькая площадь казалась захламлённой, как тёткина квартира: из-за этих домов, сквера и мощной триумфальной арки, на вершине которой крылатый гений правил шестёркой лошадей. Вздыбленные лошади были похожи на присевших на задние лапы дракончиков.

В сквере на скамейке двое измождённых юношей в цветных жилетках на голое тело пили пиво. Я остановился послушать.

— Я ношу кастет, потому что стал нервным, — говорил один. — Чуть что — лезу в драку. А ситуация, в которой я лезу в драку и меня же при этом изобьют, представляется мне в корне неверной. Понимаешь, о чем я?

— Я-то понимаю, а вот косари озлились. Говорят, ты Гагиному племяннику челюсть сломал.

— У косарей каждый урод чей-то племянник. Я ведь не специально ему челюсть ломал, Гагин он там или не Гагин; мне вообще не в мазу людей калечить. Всё нервы. Мне приходится носить этот чёртов кастет, понимаешь?

— Я-то понимаю…

Я пересёк площадь, углядел аптеку и вошёл. КЛОПОГОН — встретил меня один плакат. ЯД ЗМЕИ СУРУКУКУ — другой. Получше ознакомиться с автовским гедонизмом мне еще предстояло, и для начала я оглядел витрины чисто платонически.

Аптека, не спорю, была богаче наших, посетители — поярче. Что-то вроде клуба обнаружилось на широких диванах в углу. Там же, за стойкой, девушка в коротком белом халате смешивала коктейли и мороженое. Бездельники всех возрастов пили, лакомились, закидывались, нюхали и беседовали. Аптечное радио заливалось непритязательно-дружелюбной песенкой. Оконные стёкла частично были цветными, и солнечный свет заставлял их гореть ярко-ярко.

 

 

Заглянув в широкое окно кафе в том же доме, я обнаружил своих компаньонов за завтраком. И вот уже я сам глотаю омлет, поджаренную грудинку, булочки с мёдом, кофе — а мне наперебой рассказывают о тёткиных владениях, о громадности наследства — об огородах, огородах, огородах.

— Свежая картошка уже есть, но она какая-то немотивированная, — не в тему говорит Фиговидец, разглядывая тарелки на соседнем столике.

— Что с ней не так?

— Не знаю, — задумывается фарисей. — Я могу только чувствовать и подозревать, а что с ней в действительности… — Он чешет нос. — Счастлив тот, кто постиг тайную суть вещей. Вопрос в том, вправду ли то, что мы постигнем суть, и та ли это суть, к постижению которой мы так стремились, и если тайная суть после того, как её постигли, по определению перестаёт быть тайной, то не перестаёт ли она быть также и сутью. И вообще, кто скажет, что то, что мы сумели постичь, имеет к тайной сути какое-либо отношение.

— Фигушка знакомого встретил, — смеётся Муха.

— Да уж. — Фиговидец подливает себе кофе и закуривает. — Не люблю я людей, которые врут, не глядя в глаза, — сообщает он. — Если уж врёшь, делай это нагло. Видел Дом творчества?

— Только ворота.

— А конвой?

 

 

Писатели ездили в Дом творчества в принудительном порядке, и конвой сопровождал их как в целях безопасности, так и для того, чтобы литераторы не разбежались. Изучать жизнь они решительно не хотели. Поэты отбивались особенно энергично. («А поэтам-то зачем жизнь изучать? » — «Ну, их же нужно обеспечить страданиями». ) По утрам, под надёжной охраной, творческие работники знакомились с трудовым процессом на фабриках, электростанциях, в мастерских, прачечных, закусочных и прочем подобном. Творческие встречи с местными проходили в атмосфере взаимной нетерпимости, а взаимное обогащение опытом сводилось к тому, что одни ещё больше презирали «быдляков», а другие — «жопатых». (Почему-то тощий писатель был редкостью и не вполне даже писателем: как правило, он что-то умел помимо книжек, зарабатывать пытался помимо книжек и мечтал пристроиться куда-нибудь в архив или библиотеку. ) В остальное время писатели неудержимо напивались в своих комнатах или слонялись по парку и били друг другу морды. О своём знакомом Фиговидец рассказал, пожимая плечами, дистанцируясь так, что это уже выглядело неприличным. В данный момент знакомый сочинял детектив в трёх томах, и в каждом действовали олигархи, губернаторы, профсоюзные боссы, таинственные владельцы фриторга, косари, портовые грузчики и другие персонажи, которых автор отдал на милость своего воображения. «Этот человек думает, что Охта — где-то за Павловском, — сказал Фиговидец, — у китайцев во лбу третий глаз, а бедность — причина всех бед этого берега. А хуже всего, что на бумаге у него выходит такая же каша, как и в голове. Ну куда это годится? Ты же, блядь, писатель, гармонизируй! Пусть и с трёхглазыми китайцами, но дай же мне единый мир, дай целостность, что-то такое, что свяжет человека, дерево, дождь, вот эту ерунду на подоконнике…»

Я повернулся вслед за его указующим пальцем. На подоконнике лежал яркий журнальчик: девульки, машинки. Я сморгнул, потому что лицо на обложке (худое злое лицо с длинным носом и мрачными глазами) не могло появиться там ни при каких обстоятельствах. Когда я взял журнал в руки, он показался мне тяжёлым, как смертный грех. Лицо же казалось то тем, то не тем; женщина словно ускользала из моей памяти, по своей воле появляясь и пропадая.

 

 

Когда мы возвращались на квартиру, я, зазевавшись, налетел на ковырявшегося в помойной куче радостного. Он мельком взглянул, всхрапнул и снова зарылся в объедки. Что-то меня встревожило. Я схватил его за плечо, развернул к себе, всмотрелся. Да, я не ошибся. Один глаз у него был светло-карий, почти жёлтый, другой — зелёный.

Пара моих собственных глаз измученно смотрела на меня с чужого грязного лица.

«Что ж ты, Разноглазый? » — спросил я.

 

 

Мы прогуливаемся с Фиговидцем вдоль решётки Дома творчества, ища подходящую дыру. Мы идём в гости к приятелю Фиговидца, и я надеюсь найти в прохладе парка убежище от затей автовского гедонизма, который после недели практики из наслаждения стал истязанием.

Полдня просидеть в аптеке, полдня в кафе и встретить ночь в клубе — жить такой жизнью без привычки к ней оказалось невозможным.

Это была богатая и беспечная провинция; косари (владельцы огородов) определяли её жизнь; почти все местные были с ними в родстве или у них в услужении, но даже эти последние не надрывали себя работой. В каждом заведении были завсегдатаи, кто не мог прийти с утра, появлялся вечером. Все аптеки работали круглосуточно. Все, кому надоедало сидеть на одном месте, перемещались куда-нибудь ещё. Сам Добыча Петрович или его юные клерки (в простодушном подражании патрону щеголявшие в чёрном и цветном под чёрным) вели нас от забавы к забаве, сквозь пёстрый смеющийся мир, и не сразу стало ясно, что многообразие его удовольствий — это только многообразие галлюцинаций, а их запас неуклонно истощался, питаемый теми сплетнями и сплетением отношений, которых не знал и не мог почувствовать посторонний.

Сплетничали в Автово самозабвенно — это их хоть как-то мобилизовало.

Цель жизни, смысл жизни — такие вещи необязательны, если они есть, и давят всей своей тяжестью, если отсутствуют. Поэтому местные с таким самозабвением ссорились, мирились, интриговали: вместо одной большой цели у них было много маленьких, а преимущество малой цели — в её достижимости. Наши новые знакомые закидывались и действовали, а мы закидывались и скучали, наши интриги оставались простыми и жалкими, из числа тех, которые можно осуществить с любой встречной блядью — и не было никакого утешения в том, что сами мы, если взглянуть глазами наших мимолётных партнеров, оказывались важной и экзотической деталью уже их интриг, и интриг не простых, а многоходовых и сложных. Но и экзотика быстро выдыхалась, потому что, если речь не шла о новом сорте травы, прелесть новизны не была для Автово такой уж прелестью.

Да ведь и мы могли устать: от новых людей, новых мест, толкотни впечатлений. Муха хотел домой, Фиговидец хотел домой; оба жаловались, что в Автово всего вдоволь и ничего не происходит. Казалось бы, в кои-то веки броди, гуляй безбоязненно (достаточно было не заступать дорогу нервным парням с кастетами), однако никто из нас особо не бродил и гулял без куража. Фиговидец отыскал местных анархистов и разочаровался, причём в объяснение смог предложить лишь фразы типа «зажрались» и «где-то сейчас мой Хер Кропоткин…» Муха, всегда готовый к социальной адаптации, ни в какую не адаптировался и томился, целыми днями составляя списки вещей, которые купит на П. С. Он даже привлёк фарисея к походу по местным магазинам — и они, разумеется, поругались и ничего не выбрали. («Он мне говорит: „Ой, какая курточка! “ — Какая, говорю, вот эта? ВОТ ЭТО, наполовину из синтетики, с кривым швом и нитками не в тон? — А он мне говорит: „Это модно — такие нитки! “ — А я ему: Ты хотел шикарную вещь, а не модную! Разноглазый, хоть ты объясни! ») Я ходил загорать на окраину Джунглей, в холмы за огородами и лежал в траве, ощущая, как она растёт.

 

 

Парк, в который мы проникли, был огромным — больше Летнего сада — и очень древним. Пугающе старые дубы и вязы сплошь закрывали небо, трава чередовалась с папоротниками и мхом. Мы аккуратно обогнули изящный павильон, в котором размещался пост внутренней охраны, полюбовались из кустов на сам Дом — чудесный и игрушечный, как розово-белый торт, особняк, — проползли сквозь сирень и, наконец, в запущенной, заросшей беседке встретились с человеком, писавшим трёхтомные романы.

Имя его было Людвиг и он, во-первых, принадлежал к тем тощим писателям, которые силились вернуться в нормальную жизнь, а во-вторых, был спиритом и ученым секретарём тайного общества невропатов.

— Это хорошо, — сказал он, глядя на разложенные нами дары. — Тут добраться до аптеки — целое приключение, да и одобряется это только для модернистов. Мы, реалисты, довольствуемся водкой. — Он пожал плечами. — Традиция.

Я счел это не традицией, а идиотизмом.

— Идиотизм — отличительное свойство любой настоящей традиции. Именно по идиотизму её узнают.

Часть даров Людвиг отделил в кучку и с поклоном пристроил в дальнем углу беседки.

— Духи-то невидимые, — невозмутимо пояснил он, когда я стал озираться. — Окружают нас, где-то здесь гуляют. Пусть попользуются.

— Лучше б ёжиков колбасой кормил, — сказал Фиговидец.

— И ёжиков кормлю. — Он машинально взял протянутую ему марку. — О, нет, спасибо, только не кислота. Это опасно для мозгов.

— Людвиг, ну зачем писателю мозги?

— Не всю же жизнь буду горбатиться, — ответил Людвиг кротко.

Неряшливо одетый, нечисто выбритый, но с хорошим запахом и какой-то бесконечно милой повадкой, он, хотя и отчётливо безумный, привлекал. Причина насмешливой неприязни к нему Фиговидца крылась не в нём, а в самом Фиговидце, который был достаточно независим, чтобы знаться с однокашником, покинутым людьми его круга, и слишком сноб, чтобы не мучиться из-за такого знакомства, и достаточно честен, чтобы не скрывать от себя, что в мучениях такого рода есть нечто подлое.

Мы поговорили о духах. Фиговидец фыркал и фыркал.

— Ведь это, как и остальное, зависит от того, насколько далеко ты готов зайти, — заметил писатель.

— Нинасколько. Я никуда не иду.

— Тогда в один прекрасный день тебя потащат.

— Ехать так ехать.

— Духи враждебны? — спросил я.

Людвиг почесал за ухом.

— Иногда да, иногда нет. Самое трудное для нашего ума в том, что в их настроении нет логики. Нельзя разделить духов на враждебных и дружественных, потому что один и тот же дух никогда не бывает постоянно враждебен или постоянно дружелюбен. С другой стороны, дружелюбным дух становится не тогда, когда его задобрили, а враждебным — не тогда, когда его оскорбили. Угощая их, я ни на что не рассчитываю, и это первый шаг для любого спирита.

— Ёжики, небось, благодарнее, — буркнул Фиговидец.

— Кто может знать? Довольно того, что ёжик получает свою колбасу.

— А духи — нейролептики.

— Что-то такое я почувствовал в Джунглях, — сказал я. — Они всё время были рядом, вокруг… Трудно объяснить. Я просто чувствовал чьё-то присутствие и не мог сказать, кто это и чего оно хочет.

— Ну как же, как же, — Людвиг оживился, — духи дикой природы — самые сильные, сильнее их только кладбищенские, и то не всегда и не на всяком кладбище.

— Верно. На кладбище тоже чувствовалось.

— Хотел на Волково зайти, — хмуро пожаловался Фиговидец, — так сталкер, дерьмец, ни в какую. Так упёрся — проще убить, чем с места сдвинуть. На Волково ему нельзя, на Новодевичьем у него скит — какой скит, какого чёрта…

— Знаешь, ты не жалей, — осторожно сказал Людвиг. — Нас туда возили на экскурсию…

— Как это возили?

— На автобусе.

— Через Джунгли на автобусе?

— На Волково дорога проложена, хотя и дрянная. По такой проще пешком дойти, но нас боятся пешком выпускать. А сталкеры дорог не признают, даже плохих, поэтому он вас повёл, как сам ходит. У сталкера ведь главная задача не дойти, куда шёл, а получить некое мистическое переживание…

— Мозоли мы там получили.

— Знаешь, сталкер не дерьмец, как ты выразился, он искатель духовного опыта…

— Про Волково рассказывай.

— При Лавре кладбище видел? Вот то же самое, только ещё противней. Всё почищено, начищено, вылизано, таблички натыканы, трава выполота, даже скамейки зачем-то стоят. Парковые.

— Парковые скамейки? — в ужасе переспросил Фиговидец. — За ним что же, следят?

Людвиг сдержанно кивнул.

— Всё благоустроено.

Они торжественно и мрачно пялились друг на друга, а я переводил взор с одного на другого и гадал, чем провинились скамейки и почему благоустроенность звучит в речи фарисеев ругательством, и почему тогда Фиговидцу неинтересны бегущие от неё искатели духовного опыта. Всё же я знал, что задавать прямой вопрос сейчас бессмысленно, если не вредно, и молчал, поглядывал в угол беседки, прикидывал, в какой момент духи примутся за угощение и как оно на них скажется. А прямой вопрос — наихудший способ узнать правду.

 

 

Когда Людвиг проводил нас до дыры в заборе и мы вылезли, то увидели у ворот небольшую, но шумную толпу. (После многие говорили о провокации, устроенной косарями, желавшими открыть на территории Дома Творчества аптеку, что, по их уверениям, положительно сказалось бы на творчестве; я-то тогда подумал, что это рядовая встреча читателей с писателями, и именно так она и должна проходить. ) Мы подошли как раз в ту минуту, когда местные, более или менее организованно покричав о бездарности и аморальности мастеров пера и наскучив драть глотки, перешли к увлекательнейшей части программы: они разбирали по одной книги, сложенные поодаль аккуратными стопками, потрясали ими в воздухе, раздирали их, бросали на землю, топтали и оплёвывали. Писатели боязливо наблюдали со своей стороны ограды.

Фиговидец схватил меня за плечо. Я обернулся и удивился его бледности.

«Марачки, бездельники! — кричали читатели. — Отрабатывайте гонорары! Вот вам, вот вам! Лживые грязные книжонки! »

«Не надо! Не надо! » — раздался голос за оградой. Потом слова перешли в отчаянно громкий нечленораздельный вопль, и один из писателей как умел полез через решётку. Его не успели удержать; можно сказать, что не успели, а можно — что не сильно старались. Он спрыгнул, зацепившись и порвав штаны, побежал и остановился перед книгами в пачках, растопырив руки. «Автора! Автора! » — загоготали в толпе, и книги в руках на лету превратились в камни. Автор скоро упал и молча скорчился под градом летящих в него книг.

— Палку бы, — сказал я, глядя на толпу. Фиговидец вышел из оцепенения, завизжал и бросился на пикетчиков. На его счастье появились неторопливые дружинники с дубинками и в два счета разогнали бойцов. Фиговидец, кряхтя, поднялся и поднял на ноги пострадавшего. (Писатель был человечек нелепый, жалкий и, с прискорбием сообщаю, обоссанный. ) Постояв, он, как только его отпустили, бухнулся на колени, подхватил с земли растерзанную книжонку и стал её тереть обеими руками.

— Такая маленькая книжка, — бормотал он, — и сколько в ней крови.

— Да это же у тебя из носа кровь капает! — Фиговидец ухватил его за шиворот и оттащил в сторону. — Очнись!

— Сколько крови… Это моя первая книга.

— Первая книга, первая книга! — Фиговидец яростно размазал своим платком по лицу страдальца кровь, сопли и слёзы. — Подумаешь! Сперва не найти издателя, потом не найти читателя, потом какой-нибудь маститый пердун пишет к ней предисловие! Ещё десять таких у тебя будет! Двадцать пять!

— И всё кровь, кровь…

Увидев, что опасность миновала, писатели прибежали на помощь. Они толклись вокруг и гневались. Один, жирный, что-то крикнул о геноциде. Другой, ещё жирнее, призвал меня в свидетели.

— Свидетели чего?

— Как — чего? — завопил он. — Дискриминации и позора и бесконечных унижений! Нас травят как крыс! Трактуют как скотов бессмысленных! Сами крысы! Сами скоты! Невежественный сброд! Отрыжка цивилизации! Доторчались до того, что берутся судить об Искусстве!

— Бывает, — сказал я. — Бывает.

 

 

Размышляя впоследствии, как вышло так, что я недооценил поганца, я наскрёб для себя множество оправданий, из которых в расчет можно принять одно: поступок Жёвки настолько не вязался с его характером, что предвидеть его было не проще, чем собственную кончину. Фарисей потом говорил, что виноваты мы сами, что действительный характер мы подменили нашим представлением о нём, ни на шаг не отступая от этого закоченевшего представления ни в мыслях, ни в поведении, сведённом к череде узаконенных планомерных унижений. Фиговидец говорил, что любой человек, бесконечно помыкаемый, способен взбунтоваться в ту именно минуту, когда кажется, что он окончательно забит и сломлен, но Фиговидец не понимал, что пятнадцать лет карьеры школьного учителя были бы невозможны для человека, который умел бы отслеживать, осознавать, переживать и копить нанесенные ему обиды и, как следствие, — бунтовать. Жёвка запоминал причинённое ему зло — любое животное запоминает причинённое ему зло, — но тот, кто оставлял его в покое, переставал для него существовать (до следующего раза). Гад кинул нас не в отместку, и то, что он вообще осмелился нас кинуть, пришло первоначально не в его голову.

Началось все с того, что Жёвка попал в красивые руки кралечки Добычи Петровича — был отмыт, одет, всё вопреки его воле и сопротивлению, — а кончилось в тот день, когда, поняв, что он остаётся в Автово, я велел ему рассчитаться, оставил дело на Муху и ушёл торговать у соседа-контрабандиста перегон на В. О. (Мы рассудили, что с В. О. попасть на Финбан проще, чем пытаться пройти ночью через Город. На карте всё выглядело так удобно и близко. ) Между Жёвкой и Мухой произошло, со слов Мухи, следующее.

— Ну, поц, — бодро сказал Жёвке Муха, — пошли в контору, выдашь нашу долю фриторговскими бонами. Ты те два огорода продал?

— Не собираюсь я ничего продавать, — ответил Жёвка и попытался улизнуть. Застать его теперь одного было большой удачей: подле вечно крутились конторские, краля, агенты косарей и набивавшаяся в бедные родственники шпана.

Муха вспылил.

— Я тебе говорил, что мы возьмём долю баблом, а не огородами. Зачем нам огороды в Автово, если мы уезжаем?

— А вам их типа никто не предлагает. Я расписку не писал.

(Сомневаюсь, чтобы расписка нам помогла, но почему я её не взял в самом начале? Пусть законные заковыки были у нас не в ходу, и вопросы решались любыми путями, кроме юридических — чем бы помешала маленькая милая бумажка с печатью и подписями свидетелей? С подписью, например, Миксера? )

Муха сперва не понял, потом оторопел, потом разозлился.

— Ах так? — сказал он. — Расписка затерялась? Мы тебя свяжем и увезём голого с собой обратно, владей оттуда своими плантарями, заодно память освежишь.

Затем Муха запер изменника и ушел в аптеку унять нервы. Жёвка (жадность окрыляет) вылез в окно и помчался к поверенному. Тем временем Фиговидец и Добыча Петрович пили чай в конторе и беседовали о майолике. (Я не раз замечал, что направление коллекции, если кому-либо на нашем берегу вообще приходило в голову коллекционировать, клонилось всегда в сторону изящной архаики, чего-то изысканного, труднодоступного и труднопонимаемого, тогда как в Городе любили собирать нашу агитационную живопись, рекламные листовки, брошюрки анархистов, шерстяные коврики и прочий подобный хлам. ) Когда тираду о прозрачной глазури Возрождения перебил хрипло дышащий Жёвка, Добыча Петрович мгновенно спровадил фарисея («и так ловко, технично, я еле поклониться успел»), и тот, размышляя и о майолике, и об ухватках поверенного, и не столько о майолике, сколько об умении некоторых людей третировать на грани хамства именно тех, для кого было бы достаточно и вежливого намека, пошел искать Муху.

Встреться они своевременно, помочь это всё равно не могло. В последующие часы было много путаницы, беготни (отдельно и крупным шрифтом: О ТОМ, КАК ФИГОВИДЕЦ СПАСАЛ СВОИ ЗАПИСИ), и после несчастий, о которых стыдно рассказывать (вспомнил я, как насмешила меня прореха в штанах бедного марачки), мы очутились на закате среди складов и кранов порта: Фиговидец с ватником под мышкой и перевязанной пачкой дневников и рисунков, Муха с биноклем, набором ножниц и карманами, набитыми пачками египетских, и я — с пустыми руками.

Потрясённые, мы смотрели на Большую Воду. Это было неописуемо. Ещё Нева? — уже Залив? — Большая Вода была ярко-голубой. Блаженная, глубокая голубизна затопляла окоём, в неведомом, неразличимом месте сливаясь с небом. Вода угадывалась только по более сильному блеску.

— Вот как это было на краю ойкумены, — сказал Фиговидец с благоговением. — Господа почётные дураки, начнем жизнь с чистой страницы.

Контрабандисты ни за что не повезли бы нас в долг (хотя фарисей и наплел им, что он один сын у богатой матери), но среди них нашелся человек большой души, готовый рискнуть прибылью и принципами, лишь бы сделать подлянку Добыче Петровичу.

Я не спрашивал, чем ему так удружил ласковый поверенный. Забавно, но я расстался с ним без злого чувства: из-за того ли, что мы всё-таки унесли ноги, а ведь маячил шанс остаться рабами на плантациях, пленниками в чулане; или потому, что его сильный, хищный и не угаданный мною ум поленился напасть первым. Мое легкомыслие избавило его от многого; а было бы любопытно посмотреть. Контора, в её роли всеобщего посредника, была значительной силой в кругу косарей, чающих урвать клок друг у друга, но эта же роль могла сильно стеснить Добычу Петровича, если бы я, так бездарно потративший десять дней, нашел время заручиться поддержкой любых конкурентов — должны же были достаться Жёвке в наследство какие-нибудь конкуренты. «Гарантии! — взывал я к поверенному. — Сепаратное соглашение! »

Я веселил себя подобными мыслями — и мало-помалу они из веселящих становились терзающими, — а солнце садилось, никуда не спеша. Плавящаяся лава воды и воздуха поглотила землю и небо и текла от солнца во все стороны, дыша необычным золотым ветром. Этот ветер нес с собой множество обещаний, переворачивающих душу, и в то же время то в одном, то в другом его случайном, стороннем дуновении сквозило отчетливое признание, что ни одно из них сдержано не будет, что обещания даются просто так, и не нужно страшиться, что они прорастут и дадут всходы, что намёком заключенные в них тоска и жажда выйдут на свет, что горестное и торжественное овеществится в горькое и тяжёлое — и, наконец, это волшебное, сотканное из того, чего нет, пламя затвердеет в самый обыкновенный камень. И я начинал понимать, почему такой тоской, такой иссушающей жаждой было для Фиговидца прекрасное, которое пребывало вечным лишь потому, что вечно умирало, забывая себя в каждый следующий миг. Закат горел, выжигая в слишком податливых сердцах неизлечимые следы, а во мне разгоралось желание всё переиграть. Я не хотел терять деньги. Я поднялся сказать ребятам, что остаюсь.

Дальнейшее слиплось в какой-то ком, из которого высунулась рука и ударила меня по голове (быть может, палкой). Я очнулся в медленно раскачивающемся катере: контрабандисты не обманули и везли нас на Васильевский.

— Что это было?

— Не знаем, миленькой, — беззаботно сказал Фиговидец. — Может, солнечный удар? Ты сидел в сторонке, сам с собою беседовал, а потом подскочил и хлопнулся в обморок. Неприятно завершать путешествие таким пассажем, да, Муха?

— Ага, — отвечал Муха. — А что если нам теперь поехать в настоящую экспедицию? — Он поправил тряпочку у меня на макушке. — Лежи, лежи. Не прямо же сейчас.

— На краю географии мы уже побывали, — фыркнул Фиговидец.

— Мы поедем за пределы ойкумены!

Фиговидец фыркнул ещё выразительнее.

— Это куда? В Москву?

— А хотя бы, — сказал отважный Муха.

Фарисей остроумно прикинулся незаинтересованным и, отвернувшись, замурлыкал: «Утро туманное, утро седое…». Он напевал, катер мотало, в моей голове что-то моталось, перекатывалось от края к краю. Блестела, горела вкруг лодки вода. Над водой, в небе, мы неслись золотым сверкающим облаком.

— Эту песенку, — сказал я. — Спой мне её от начала до конца. Пожалуйста.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.