|
|||
Мечтатели 2 страница
Раздался второй выстрел, который оказался телефонным звонком. Мэттью посмотрел на будильник, стоявший на спальном столике: на самом деле он спал не более семи минут. Teo позвонил ему и сказал, что уже после того, как они распрощались на площади Одеон, он все–таки купил «Монд». «Дело Ланглуа» занимало всю первую полосу. Удивительно, но трое молодых людей, как один, настолько неотрывно следили за происходящим на экране Кинотеки, что долгое время оставались в полном неведении о том, что творится в тени этого экрана. Дворцовый переворот готовился не менее тщательно, чем рейд коммандос. Сегодняшнее закрытие Кинотеки было не более чем coup de gr& #226; ce{15}, спровоцированным грудами телеграмм, прибывавших в министерство от кинематографистов всего мира — они дарили копии своих картин Ланглуа, лично Ланглуа, и они запрещали их показ в том случае, если Ланглуа будет уволен. Из всего этого потока информации Мэттью сделал один–единственный вывод, сформулированный им в стиле теорем формальной логики: Кинотека закрылась; в Кинотеке он встречался с Teo и Изабель; ergo{16}, встречаться с ними он больше не будет. Тень на стене от телефонной трубки превратилась в тень револьвера, приставленного к виску. — Значит, завтра мы не увидимся? В трубке повисло молчание. Затем издалека донеслось: — Ты хочешь сказать, не пойти ли нам в Шайо просто так? — Да нет, я хотел сказать… Мэттью всегда стремился к тому, чтобы раствориться в потоке событий. Он позволял им поглотить себя и увлечь за собой, почти как в конце просмотренного им вместе с друзьями нелепого, но трогательного фильма: Эдит Пиаф уносится к небесам на монмартрском фуникулере, в то время как слово Fin стремительно надвигается на зрителя, словно поезд, выезжающий из туннеля. В том случае, когда нужно было решить, какой фильм посмотреть, в каком ресторане пообедать или в какую сторону пойти, он всегда предоставлял инициативу другим. И вот, впервые за все время их дружбы, он рискнул предложить что–то сам: — Давайте завтра встретимся просто так. Посидим, выпьем. Телефон чем–то похож на замочную скважину, где вместо глаза к отверстию приложено ухо. Он отсеивает ненужный шум с эффективностью радиоприемника. Тео, которому никогда не приходила в голову мысль повстречаться с Мэттью за пределами Кинотеки, уловил слабую нотку мольбы в голосе приятеля. — Ну… — ответил он с некоторым сомнением, — мне придется сбежать с занятий. Но, черт побери! — почему бы и нет? Давай встретимся в «Рюмери», в три. Знаешь где? Oн произнес это тоном человека, который привык, что его распоряжения всегда выполняются, человека, который привык заставлять других ждать в полной уверенности, что они будут ждать столько, сколько потребуется. — Возле Сен–Жермен–де–Пре? Ну, разумеется, знаю. — Будь там в три. Чао! Мэттью положил трубку, натянул стеганое одеяло до подбородка и закрыл глаза. Для него эта дружба была как хождение по канату. Но каждый раз канат был перекинут через новую пропасть. Где–то на бульварах немузыкально завывали полицейские сирены. Ждать. Мэттью ждал. Он сидел на плетеном стуле на выдержанной в песочных тонах закрытой веранде: «Рюмери», вертя в руках стакан с лимонадом. Он пришел без десяти три, а сейчас уже пятнадцать минут четвертого. По крайней мере, такое время показывали уличные часы на бульваре напротив. Мэттью, у которого были тонкие, хрупкие запястья, никогда не носил наручных часов. Пряжка и ремешок давили на вены, создавая ощущение, словно какой–то невидимый доктор постоянно прощупывает его пульс. Поэтому ему приходилось доверять уличным часам, причем он считал точным то время, которое показывали первые попавшиеся по дороге часы, и дальше действовал в соответствии с ними, независимо оттого, сколько еще других часов попадалось ему на глаза. Ждать. Для того, кто ждет, парадокс Зенона, который отрицает возможность всякого движения, не столько парадокс, сколько непосредственное переживание. И Мэттью испытывал это на себе. Для того что бы Teo, выйдя из квартиры родителей на улице Одеон, прошел небольшое расстояние, отделявшее его от «Рюмери», он сначала должен был (рассуждал Мэттью) добраться до бульвара Сен–Жермен. Но, перед тем как дойти до бульвара, ему предстояло пересечь перекресток у «Одеона» и спуститься по улице Одеон, а еще раньше — сделать шаг с тротуара на мостовую. И так он разрезал путь на все меньшие и меньшие отрезки, пока не увидел мысленным взором Teo, застывшего на пороге спальни, просунувшего руку в рукав пиджака. Ожидая, Мэттью рассеянно посмотрел на группу молодых американцев, которые прошли мимо кафе. Они походили на черепах, согнувшихся под грузом своих рюкзаков–панцирей. Одетые в цветастые платки, халаты, мокасины, водрузившие на нос большие круглые очки с затемненными стеклами, нагруженные гитарами и фляжками в кожаной оплетке, волочащие за собой сбитых с толку детей, они, словно каким–то чудом, все разом собрались на перекрестке бульваров Сен–Жермен и Сен–Мишель, как индейцы в своей резервации. Они блаженно курили косяки с марихуаной, передавая их по кругу, будто это были трубки мира; они с таким упорством собирались именно в этом квартале Парижа, словно их чартерные рейсы приземлялись прямиком на площади Сен–Мишель и выруливали на стоянку между фонтаном и сомнительного вида арабами, продававшими из–под одной полы гашиш, а из–под другой — проездные на метро. На часах было уже двадцать минут четвертого. У китайцев есть поговорка: «Когда вы заставляете кого–то ждать вас, вы даете ему тем самым время вспомнить все ваши недостатки». Но Мэттью относился к типу людей, которые в подобных случаях вспоминают свои собственные провинности. Ему казалось, что это он сам виноват в том, что Teo опаздывал на встречу. С Изабель все было ясно: ее надменность подавляла Мэттью целиком. В ее присутствии слова, которые требовалось сказать, приходили ему на ум, только когда в них уже отпадала всякая необходимость. Но в Teo он ощущал некое благородство, которое не подавляло и не унижало его. Как нередко случается, это было истиной только отчасти. Конечно, бывали моменты, когда они с Teo беседовали на равных, предаваясь утонченному наслаждению общения закоренелых киноманов, общение с большей свободой, чем они могли себе позволить в присутствии Изабель. Правда, и в этих случаях призрак Изабель, бесплотный, как привидение, стоял у Teo за спиной, и тогда лицо ее сливалось с лицом брата, образуя новое, третье лицо, принадлежащее совсем другому человеку, создавая тот эффект, которого фотографы добиваются путем наложения одного фотопортрета на другой. Именно этого третьего и любил Мэттью. Но любовь эта лишала его сил. Он заикался, как деревенский простак из водевиля. Простейшее предложение превращалось тогда для него в трудную скороговорку.
Мэттью все еще ждал. Душевный подъем, который он ощутил вчера вечером, положив телефонную трубку, угас. Он снова шел по канату, натянутому над новой пропастью. Было двадцать пять минут четвертого. На тротуаре перед «Рюмери» стоял уличный музыкант, молодой марокканский скрипач. Он играл, довольно посредственно, мотив «Вилья» из оперетты «Веселая вдова». Мэттью внимательно рассматривал его из своего стеклянного убежища. Время от времени, когда чарующая, дразнящая мелодия начинала замирать, он вновь подхватывал ее на лету взмахом смычка, накручивая ее на свой инструмент так, как на деревенской ярмарке накручивают на палку кусок мягкого сукна. Хотя музыкант играл с улыбкой на лице, сама его игра навевала меланхолию на слушателя. Он был носителем микроба меланхолии в том смысле, в каком некоторые люди являются носителями инфекционных заболеваний: не болея сами, они заражают других. Это был один из тех моментов, когда Мэттью был крайне подвержен воздействию подобной инфекции. Он казался себе антигероем какого–то претенциозного фильма из тех, что он недолюбливал. Чем–то вроде душевно утонченного изгоя, бредущего по залитым ярким неоновым светом бульварам среди веселой, шумной толпы, спешащей ему навстречу. Звуковая дорожка фильма должна быть только музыкой, исполняемой настоящими уличными музыкантами, которых режиссер подберет сам во время широко разрекламированного в прессе шествия по улицам, скверам, паркам и переходам метро. Основная тема — мелодия «Вилья» — будет переходить от одного инструмента к другому, от одного уличного музыканта к другому: от старикана у «Флоры», чокнутого, с улыбкой такой же широкой, как меха его гармоники, до слепца, играющего на варгане, расположившегося на площади Монж, — чтобы создавалось впечатление, что мелодия эта преследует нашего героя по всему Парижу.
В половине четвертого наконец появился Teo, неспешно бредущий по бульвару. Он был не один: Изабель, заскучав дома, решила присоединиться к компании. Она была одета в «костюмчик» от Шанель довоенной эпохи, с расшитыми обшлагами рукавов и блестящими пуговицами, который был ей мал как минимум на пару размеров. Teo же облачился в свой обычный вельветовый костюм и сандалии, так что парочка эта производила неизгладимое впечатление на составлявших постоянную клиентуру «Рюмери» вдовствующих представительниц среднего класса, которые попивали горячий пунш, закутавшись в шали, и рассказывали друг другу жутковатые истории о болезнях и лекарствах, а также на случайно затесавшегося в их ряды чопорного одинокого мужчину в очках, уткнувшегося в свой номер то ли «Монд», то ли «Нувели обсерватер». Ни Teo, ни Изабель и не подумали извиниться за получасовое опоздание. Им даже и в голову не пришло, что Мэттью мог бы уйти. Teo пробежал глазами меню, а Изабель взяла со стола книгу в мягкой обложке, которую читал Мэттью. Пролистнув страницы, Изабель воскликнула: — Что? Ты читаешь Сэлинджера по–итальянски? Molto chic{17}. — Мне сказали, что язык легче всего изучить, если читать на нем книжку, текст которой знаешь почти наизусть. — Очень интересно. Но на самом деле Изабель было вовсе не интересно. Она только что изобрела новое выражение и теперь смаковала его. Отныне все, что раньше было для нее sublime — фильм, кружевной пеньюар, восточная ширма, — превратится в molto chic. Как регулярные читатели колонки «Расширьте ваш словарь» в «Ридерз дайджест» считают, что их репутация интересных собеседников зависит от того, сколько раз в день они произнесут слова «квинтэссенция», «апоплексия» или «целибат» с небрежностью, с какой иные произносят имена общих знакомых, так Изабель, наткнувшись на новое выражение, долго не могла с ним расстаться. Иногда это была цитата — из Наполеона, например: «Люди готовы поверить в любую чушь при условии, что она не упоминается в Библии», которую она повторяла к месту и не к месту, несмотря на то что саму ее никак нельзя было назвать ревностной католичкой. Или же это была насмешливая кличка — однажды данная, закреплялась ею навсегда за какой–то вещью. Изабель курила русские сигареты, внешне напоминавшие палочки сиреневой декадентской губной помады. Как–то она переименовала их в «Распутинские» и с тех пор, когда очередной окурок в пепельнице, как его ни дави, все продолжал дымить, Изабель жеманно улыбалась и повторяла одну и ту же шутку, делая вид, что только что ее придумала: «Ясное дело. Распутина так просто не убьешь! » Teo и Мэттью между тем решили, что они отправятся на метро в Трокадеро к шести, словно ровным счетом ничего не случилось. Существовала, хотя и ничтожная, вероятность, что все уладилось и вернулось на круги своя. Им ужасно хотелось застичь судьбу врасплох.
Прохладный, но не такой уж пасмурный вечер был полностью в их распоряжении. — Мы можем посмотреть фильм, — предложил Мэттью, — в обычном кинотеатре. — Да там смотреть–то нечего, — отозвался Teo. Он брезгливо вытащил из креманки розовый бумажный зонтик, который закрывал мороженое от лучей никому не видимого солнца, и принялся открывать и закрывать его крошечный складчатый купол. Из кармана он извлек покрытый чернильными кляксами последний номер «L'Officiel des Spectacles»{18} и бросил его Мэттью. — Да ты сам посуди. Teo имел обыкновение каждую неделю в среду утро как только появлялся свежий помер журнала, помечать корявой маленькой звездочкой все те картины, которые они уже видели. Трудно было найти страницу, на которой звездочки Teo не сливались бы в сплошную линию. — В любом случае, — продолжил он, — мы успеваем только на четырехчасовой сеанс, и тогда мы опаздываем в Кинотеку. Насмешливый голосок внезапно ворвался в их беседу: — Да вы спятили! Teo покраснел так, словно его перебил кто–то посторонний. Он буркнул: — Что это на тебя вдруг накатило? — Вы что, не понимаете, какими идиотами вы вы глядите? Вы оба. Вы не можете не понимать, что Кинотека закрыта. Закрыта. Ехать в Шайо сегодня вечером абсолютно бессмысленно, и вы оба это знаете. Если бы вы не были такими трусами, вы бы купили газету и сэкономили билет на метро. — Во–первых, — парировал брат, — газета стоит дороже билета на метро. Во–вторых, это ты утверждала что Ланглуа восстановят в должности не позднее чем сегодня. И, в–третьих, я не помню, чтобы кто–то звал тебя пойти вместе с нами, да и сюда ты явилась без приглашения. Выпалив эти многочисленные и веские доводы, он сполна расквитался с Изабель, и гнев его несколько умерился. Закончив, он откинулся в кресле и принялся снова играть с бумажным зонтиком. Изабель перешла в контратаку: — Я бы все равно пошла с вами. Просто чтобы посмотреть, какую ты скривишь рожу, когда увидишь, что решетка опущена. Вчера вечером ты так просовывал нос между прутьями, что я боялась, он у тебя там застрянет! Ты выглядел так, точно вот–вот заревешь. Мэттью, правда, он выглядел отвратительно? Тебе не стыдно было стоять рядом с ним? В жизни не видела более жалкого и постыдного зрелища! Очень жаль, что мой брат такое же ничтожество, как и все киноманы. Как Патриций. Как Жак. Такой же закоренелый неудачник. Мэттью не отважился вставить ни слова. Он чувствовал себя еще более чужим в этой компании, чем обычно. Он молчал так же, как молчит одетый в пижаму малыш, стоя посреди ночи в обнимку с плюшевым медведем и прислушиваясь к оскорблениям, которые звучат за дверью родительской спальни и которые он не скоро забудет. Teo тоже ничего не ответил нa тираду Изабель. Вместо этого он надавил на рычажок зонтика с такой яростью, что тот вывернулся наизнанку, как это бывает с настоящими зонтами в ветреный день. — Итак, — изрек он наконец, — ты считаешь, что в Кинотеку идти не стоит? — Напротив, очень даже стоит, — возразила Изабель. — Даже и речи не может быть, чтобы не сходить туда. Просто мне противно смотреть, как вы разводите нюни над программой, словно два последних сопляка. — Так что ты предлагаешь? — Что я предлагаю? — сказала она, блистательно подражая Петеру Лорре{19}. — А вот что… И тут она склонилась над столиком и перешла на шепот, словно в сцене из боевика, когда главный негодяй начинает излагать сообщникам план установления мирового господства. Вот что предложила Изабель. В свободное от лекций и Кинотеки время Teo педантично составлял список своих любимых фильмов на листах с перфорацией, купленных у «Жибер жён», которые по мере заполнения он вставлял в скоросшиватель. Грызя ручку, он составлял список ста лучших фильмов всех времен в одной папке, в другую, гораздо более измусоленную, он заносил сто лучших фильмов каждого года. Этим делом он занимался с десяти лет и год за годом вносил в свои списки все новые и новые изменения и уточнения. Но одному фильму Teo хранил верность всегда: это был годаровский «Bande & #224; part»{20}, в котором трое героев–проказников мчатся по коридорам Лувра с целью побить рекорд времени — девять минут сорок пять секунд, — за которое можно осмотреть (а вернее, мель ком увидеть) коллекцию музея. И Изабель предложила попробовать побить этот рекорд. Teo вдохновился идеей. В его глазах такой поступок мог бы стать жестом протеста, донкихотского отказ примириться с закрытием Кинотеки. Если фильмы не показывают в залах, что ж — они будут разыгрывать их на улицах. Даже в самом Лувре, если потребуется. Хихикая, словно дети, затеявшие какую–то шалость, Тео с Изабель, оторвав край бумажной скатерти, начертили на нем схему лучшего маршрута. Напрасно Мэттью взывал к осторожности. Он боялся, что если их поймают, то он, как иностранец, попадет в неловкую ситуацию. Он уже представлял себе позорное возвращение в Сан–Диего, перерыв в учебе, будущее, поставленное под угрозу. Для Мэттью прелесть кино в том и заключалась, что его чародейство, его дразнящее волшебство не выходило за рамки белого экрана, за пределами которого лежал мир повседневности. Он был одним из тех людей, что посещают ярмарку в качестве безучастных зевак, ожидающих со страхом того момента, когда возбужденные спутники усадят их самих на какие–нибудь американские горки. Но Тео и Изабель стояли неколебимо на своем. Как любая постоянная пара (характер связи здесь не столь важен), они представляли собой нечто вроде двуглавого орла, головы которого то пытаются выклевать друг другу глаза, то ласково касаются клювом клюва. Двое против одного — вернее, двое против целого мира, — они с легкостью отметали любые возражения. — Разве вы не понимаете, — говорил Мэттью, — что меня депортируют, если нас поймают? — Не волнуйся, малыш, — бросила Изабель, — нас не поймают. — Откуда ты знаешь? У Изабель на все имелся ответ: — В фильме же их не поймали, а если мы побьем рекорд, то нас тем более не поймают. Ты сам посуди. — Слушай, Изабель, это все, конечно, забавно, я был бы не прочь, но… — Мэттью, — перебила Изабель, глядя ему прямо в глаза, — это испытание. Либо ты его пройдешь, либо нет. Тщательно подумай: от твоего ответа зависит многое.
На площади Сен–Жермен–де–Пре перед «Кафе де Флор» царило оживление. Шпагоглотатель давал представление. На дальней стороне площади терпеливо ждал своей очереди, прислонившись к балюстраде церкви, второй исполнитель — юноша в мятом костюме Арлекина на высоких ходулях. Когда наша компания прошла мимо него, он скрестил ходули так же непринужденно, как будто это были его собственные ноги. Нервничавший Мэттью тащился позади, слишком деморализованный, чтобы продолжать протестовать. Они прошли по улице Бонапарта, а затем свернули на улицу Изящных Искусств. Справа, неподалеку от набережной Вольтера, стояла балерина Дега в ржавой металлической пачке. Слева, прямо напротив нее, — изваяние самого Вольтера, который, как показалось Мэттью, внимательно следил за ними взглядом из–под морщинистых каменных век. Три сердца: два легких, как воздушные шарики, и третье — тяжелое, как камень, — пересекли Сену по мосту Карусель. Когда троица брела по мосту, батомуш быстро проскользнуло под пролетом внизу. Обе его палубы были украшены фонариками, так что суденышко походило на океанский лайнер в миниатюре Оно скользнуло под мост, исчезнув и чудесным образом тут же вновь явившись, целое и невредимое. Вдалеке за щеголевато–симметричными парками Лувра виднелась конная статуя Жанны д'Арк, искрящаяся в лучах солнца как золотая безделушка. В воздухе в этот миг пахнуло едким дымом фейерверка, и Мэттью тут же невольно представил обугленные останки Орлеанской девы. Внезапно, не сказав ни слова, Изабель и Teo припустились бежать. Они торопились приступить к соревнованию. И до дверей Лувра они добежали, слегка запыхавшись.
— Вперед! — скомандовал Teo. Они тормозили на поворотах, задрав ногу на манер Чарли Чаплина. Они заставляли задремавших смотрителей вскакивать со стульев с удивленными возгласами. Группы туристов бросались от них врассыпную. Шедевры пролегали мимо. Девы в одиночку и с Младенцем… распятия… святые Антонии и святые Иеронимы… картины Фра Анджелико, закутанные в золотую фольгу, как шоколадные конфеты с ликером… нахальные курносые херувимчики, вцепившиеся в подушки облаков и молотящие ими друг друга, словно мальчишки в школьном дортуаре после отбоя… Moнa Лиза… Ника Самофракийская… Венера Милосская, воображаемые руки которой они отломали на бегу. Изабель бежала вместе с Мэттью чуть позади Teo — после не очень удачного старта они все быстрее и быстрее продвигались в глубь музея. Монахи Эль Греко… автопортреты Рембрандта… картины Давида и Энгра… «Плот Медузы»… и вот они выходят на Финишную прямую, проносясь мимо элегантных, но в то же время кентавроподобных женщин на картине Сера «La Grande Jatte»{21}, которые прячутся от натиска пуантилизма под своими отделанными рюшечками парасольками. Ни один смотритель не поймал их, и ни разу они не сбили никого с ног. Ни разу не споткнулись и не упали. Они навлекали на себя чудеса, как иные люди навлекают на себя беды. И что самое главное, они побили рекорд на пятнадцать секунд!
Грудь в грудь они выбежали из Лувра и бежали, пока не оставили далеко позади себя парк и не очутились на набережной. Там все трое остановились, согнувшись пополам и ловя ртом воздух, схватились за бок, где кололо. Эйфория, вызванная совершенным подвигом, вернула блеск глазам Изабель. Она обхватила обеими руками Мэттью. — О Мэттью, мой маленький Мэттью, ты был просто восторг! Просто восторг! И она поцеловала его в губы. По правде говоря, Тео до самой последней минуты подозревал, что Мэттью запаникует и в решительный момент остановится с трепещущим сердцем, готовый к бегству, на старте. Обрадованный, что друг прошел испытание и не опозорился в глазах Изабель, он протянул ему братскую руку. Но Мэттью опередил его. Возможно, потому, что он все еще находился под влиянием какой–то животной энергии, которой наполнил его предпринятый забег, а возможно, просто почувствовал, что случай не скоро представится во второй раз, он привстал на цыпочки и сам поцеловал Teo. Teo отшатнулся. Казалось, он вот–вот покраснеет до ушей и скажет что–нибудь такое, о чем потом будет жалеть. Но теперь Изабель опередила его, тихо повторив несколько раз низким, грудным голосом: — Он один из нас… один из нас… Брат мгновенно понял намек сестры. Таинственно улыбаясь, он повторил вслед за ней: — Один из нас! Один из нас! Кто, услышав эти слова, не вспомнил бы о насмешливом зловещем возгласе гномов, лилипутов, бородатых женщин и искалеченных безруких и безногих уродцев на пиру в честь свадьбы карлика Ганса и Клеопатры, здоровой, пышной гимнастки на трапециях в фильме Тода Браунинга{22} «Уродцы»?
На горизонте, неизбывный как луна, зажегся маяк Эйфелевой башни, указующий им дорогу домой. Небо, рассеченное полосами света, напоминало ломоть бекона. Изабель, только что расширившая свой кругозор в ходе длившегося девять минут тридцать восемь секунд курса истории искусств, сострила: — Почему, когда природа берется подражать искусству, она всегда выбирает худшие образцы? Закаты всегда напоминают Арпиньи{23}, вместо того чтобы напоминать Моне. Неприятный сюрприз поджидал молодых людей у дверей Кинотеки. Вход в сквер со стороны авеню Альбер–де–Мун был загорожен. Под голыми деревьями расположились приземистые серые фургоны, которые, как было известно, принадлежали военизированным полицейским формированиям, СРС. Группы офицеров СРС в кожаных куртках слонялись по тротуару, куря одну за другой сигареты «Голуаз» и машинально поглаживая свои дубинки и ружья, заряженные резиновыми пулями. В зарешеченных окнах фургонов, неприветливых, как бойницы средневекового замка, виднелись лишь головы в касках офицеров, оставшихся внутри. Иногда в окне мелькала рука или поднималось плечо, и по этим движениям можно было заключить, что внутри режутся в карты. В недоумении Teo и Изабель метнулись через площадь Трокадеро в направлении эспланады. Мэттью последовал за ними. Он чувствовал, как возбуждение, овладевшее им в Лувре, капля за каплей покидает его. На эспланаде не оставалось ни пяди свободного места. Демонстранты взбирались на фонтаны, чтобы лучше видеть, так что при этом на них и их соседях не оставалось сухой нитки. Другие, взявшись за руки, раскачивались из стороны в сторону, напевая битловскую песню «Yesterday»{24}. Время от времени в поле зрения попадало лицо какой–нибудь знаменитости. Не Жанна ли Моро мелькнула там? А это, в черных очках, — наверняка Катрин Денёв. А вот в толпе — не Жан–Люк Годар ли с ручной кинокамерой на плече? На самом высоком парапете царит актер Жан–Пьер Лео; он громко зачитывает хриплым голосом манифест, неразборчивые копии которого тут же распространяют в толпе демонстрантов. Манифест озаглавлен «Les Enfants de la Cin& #233; math& #232; que»{25} и заканчивается так:
Заклятые враги культуры захватили последний бастион свободы. Не позволяйте им одурачить вас. Свобода — это не привилегия, которая дается кем–то, а право каждого, которое обретается в борьбе. Все, кто любит кино — здесь, во Франции, а также во всем мире, — с тобой, Анри Ланглуа!
Имя Ланглуа, несомненно, было паролем. Услышав его, толпа двинулась на Кинотеку. В то же самое время сопровождаемые какофонией свистков, высоко подняв в воздух дубинки и прикрыв лицо металлическими щитами, бойцы СРС высыпали из фургонов, построились в цепь и перекрыли авеню Альбер–де–Мун, оставив недоигранными партии в покер. Вынужденные отступить, демонстранты вернулись на эспланаду, причем развернувшийся авангард шел напролом, сминая задние ряды, пока вся мятущаяся толпа, обезумевшая и лишившаяся руководства, то ли бегом, то ли маршем не оказалась на площади Трокадеро, а затем втиснулась в узкую горловину авеню им. Президента Вильсона. Наконец на пересечении авеню им. Президента Вильсона и авеню Йена, где еще один неприступный барьер из щитов в три ряда стоял поперек, толпа окончательно остановилась, и эспланада вновь была предоставлена ее обычным обитателям. Как дети, очарованные блеском золота охотничьих рогов, алыми куртками всадников, хлопками, похожими на звуки открываемых бутылок шампанского, фокстротом и квикстепом, выбиваемым копытами коней, путают саму Охоту с охотничьим балом, наши три героя перепутали кино с битвой, в которой решалось будущее кинематографа. Они попросту наслаждались игрой одетых в красочные костюмы и великолепно загримированных актеров. Они аплодировали звездам. Они удовольствовались ролью свидетелей, невинных свидетелей. Но фильм чересчур затянулся. Они ушли, не досмотрев его до конца. Вереница жертв еще тянулась с поля боя, им помогали спуститься по лестнице в метро те кто покинул его невредимым, а наших героев уже и след простыл — их можно было разглядеть только на общем плане как три почти незаметные точки, удаляющиеся по набережным.
На перекрестке у «Одеона» они, как было заведено распрощались друг с другом, но на этот раз прощание их получилось неожиданно безыскусным и страстным. Поскольку решение отправиться в Шайо они приняли импульсивно, без должной подготовки, то не прихватили с собой обычных сандвичей. И только теперь им стало ясно, как они проголодались. — А где ты поужинаешь? — спросил Teo небрежно. У тебя хоть газовая плитка в гостинице–то есть? Мэттью вспомнил свою комнатенку, изогнутую в форме буквы L, с отставшими во многих местах желтыми обоями, и прислоненный в углу лист оконного стекла на подставке из дерева бальзы, который заменял ему зеркало. — Плитка? Нет, плитки нет. Готовить не на чем. — А как же ты обходишься по вечерам? Вопрос обескуражил Мэттью. Но он не решался сказать, что до сего дня каждый вечер проводил в компании Тео и Изабель. Он не знал, что, возвратившись домой, они совершали налет на холодильник: вареные яйца и сандвичи были для них не более чем легкой закуской перед ужином. — Ну, — ответил он неуверенно, — я всегда могу съесть кускус у себя в квартале. Или купить кебаб и пронести его в номер под курткой. А может, — добавил он неуверенно, — может, мы отправимся поужинать куда–нибудь вместе? Тео повернулся к Изабель: — Не против? Изабель скривила личико в брезгливой гримаске и протянула: — Не–а! Изабель не хочет идти в противный Латинский квартал и есть там противный кускус. Мэттью пожалел о том, что не прикусил вовремя язык. Он понял, что исчерпал отпущенную ему на этот день долю везения. — Ну что ж, я, пожалуй, пойду, — сказал он, пожав плечами и собирая всю свою смелость для того, чтобы распрощаться первым. Тео бросил на него взгляд, в котором читалась нежность, смешанная с иронией. — Может, тебе все же лучше пойти с нами? — В каком смысле? — Пойти к нам домой и там поужинать. А что ты думаешь, Изабель? Мэттью украдкой следил за лицом Изабель, готовый уловить ничтожнейшую тень досады на нем. Но Изабель улыбнулась: — Отличная идея. Пошли, Мэттью. Самое время познакомить тебя с нашими родителями. Мэттью понимал всю иронию, заключенную в этой фразе, как и иронию всех ласковых слов, обращенных к нему Изабель. Но, как любой человек, страдающий от нeразделенной любви, он не мог позволить себе быть привередливым. Неважно, с какой интонацией сказаны слова: они сказаны — и довольно. Для его ночных грез этого было достаточно. Ведь каждую ночь, перед тем как заснуть, он анатомировал прошедший день, словно труп. — Я бы не отказался, — сказал он и добавил с хорошо просчитанной непосредственностью: — А я уж думал, вы меня никогда и не пригласите. С этого момента он уже не нуждался в суфлере, потому что выучил свою роль наизусть.
Родители Teo и Изабель жили на втором этаже в одном из домов на улице Одеон; подниматься нужно было по узкой винтовой лестнице со двора, неотличимого от тысячи других дворов Левого берега. Квартира была очень большой, если исходить из числа комнат, но на самом деле комнаты все были крохотными и низенькими и казались еще меньше из–за стоящих повсюду книжных шкафов.
|
|||
|