Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





CLXXXVIII 15 страница



Что значит создать человека? Мне кажется, это значит высвободить в нём ту деятельность, что свойственна человеку. Создать поэта означает высвободить в нём стихи. И если я хочу видеть тебя ангелом, я высвобождаю из тебя окрылённые слова и уверенные движения танцора.

 

СII

 

Я сторонюсь тех, кто судит обо всём с определённой точки зрения. Вот этому борцу кажется, что он борется за великое дело; кроме своего дела, он ничего не видит вокруг. Мне важно, чтобы в нём очнулся человек, когда я заговорю с ним. Но я не верю, что от нашей встречи будет какой‑ то толк. Наш разговор станет военным манёвром и плутовством, собеседник переиначит мою истину, чтобы она послужила его собственному царству. И я не буду упрекать его, раз он ощутил себя значимым благодаря своему делу.

Идеально поймёт и не исказит моих истин тот, кого я назвал бы совершенным и просветлённым, он не превратит их в свои и не повернёт при случае против меня, он не работает, не действует, не борется и не разрешает никаких проблем. В моём царстве есть бесполезный светильник, он освещает лишь самого себя, но бескорыстно, он – самый утончённый и хрупкий цветок моего дерева, бесплодный цветок, ибо слишком чист.

Вот она, проблема взаимопонимания, проблема мостика между борцом за великое дело, совсем непохожее на моё, и мной. Проблема смысла в нашем языке.

Объединяет только Бог, который сделался явью. Ощутимое понятие «царство» связывает меня и моего воина, потому что и для него, и для меня оно одинаково значимо. Любящий вопреки всем стенам – одно целое с той, что стала душой и теплом его дома, которую дано ему любить и далёкой, и спящей.

Но вот передо мной посланник иного царства, и если я хочу играть с ним в игру более сложную, чем шахматы, если хочу встретиться с ним как с человеком, перешагнув ступеньку подвохов и взаимообманов, – ведь и воюя, мы можем уважать друг друга и чувствовать взаимное приятство, как это было с восточным государем, возлюбленным моим врагом, – так вот, если я хочу поговорить с ним по‑ человечески, мне нужен новый образ, новая картина мира, которая станет для нас новой мерой всех вещей.

Если он верит в Бога и я тоже, если он хочет привести к Богу свой народ, а я хочу открыть Божественное своему, то мы встретимся с ним как равные в шатре перемирия посреди пустыни, вдалеке от наших коленопреклонённых воинов, и будем молиться вместе, потому что нас объединяет Бог.

Но если для нас не найдётся Бога, который превосходил бы и его, и меня, у нас нет надежды на взаимопонимание, на связующие нити, ибо одна и та же вещь обладает различным смыслом, принадлежа твоей целостности и моей. Из одинаковых камней наши архитекторы строят разные храмы, и как нам договориться, если слово «победа» для тебя означает то, что я побеждён, а для меня то, что я победил?

 

И я понял, зная, что в разговоре ничего не значат мои слова, а только залог – тот, что обеспечивает их смысл и весомость, зная, что житейское не затрагивает ни души, ни сердца и просьба «передай мне чайник» взволнует только потому, что перед глазами возникло любимое лицо, что чайник был частичкой твоего домашнего царства, когда вы вдвоём пили чай после вашей любви, или, наоборот, возлюбленная навещала тебя только изредка и чаепитие для вас было редкостным праздником...

Так вот, я понял, почему берберы‑ изгнанники, для которых развязался Божественный узел, оставив их среди хаоса разноликих вещей, стали похожи на бессмысленную скотину, – кормили их хорошо, но они не преобразили хаос в незримую часовню, зримыми камнями которой были бы сами, – они были хуже скотины, потому что коровам не нужны незримые часовни, их небогатая радость в переваривании малой толики вещного.

Я понял, почему перевернула им душу песня сказителя, которого послал к ним мой отец, – сказитель пел о том, как безликие вещи, отражаясь друг в друге, обретают лицо и значимость.

Какое богатство – три белых камешка в руках мальчишки, хаос разноликого мира ничто перед ним.

 

CIII

 

Мои тюремщики разбираются в людях лучше, чем геометры. Поручи им дело – и убедишься. А если речь зашла, кому править царством, я подумаю ещё, кому его поручить – генералам или тюремщикам. Но уж конечно, предпочту тюремщика геометру.

Да, геометры научены вычислять, соразмерять, но они перепутали: искусство вычислений вовсе не мудрость. «Мы владеем истиной», – твердят они. Да, истиной вычислений. Конечно, можно попробовать управлять и с помощью их языка, но как он неуклюж, как неприспособлен для управления! И сложно, и кропотливо ты будешь сопоставлять и соизмерять, прежде чем принять меры, и меры твои будут всегда отвлечёнными. Реальные меры умеют принимать только танцоры и тюремщики. Потому что узники те же дети. И остальные люди тоже.

 

CIV

 

Геометры донимали моего отца.

– Править людьми должны мы, – утверждали толкователи геометрии. – Мы владеем истиной.

– Истиной геометров... – отвечал им отец.

– Так что же? Разве она не истинна?

– Нет, – отвечал отец.

 

– Они знают истину треугольников, – говорил он мне. – Пекарь знает истину хлеба. Если плохо вымесил тесто, хлеб не поднимется. Если перегрел печь – подгорит, если недогрел – сядет. И хотя мой пекарь печёт пышный хлеб с хрустящей корочкой и есть его одно удовольствие, он почему‑ то не приходит ко мне требовать, чтобы я поставил его управлять царством.

Ты можешь согласиться, что, возможно, я прав относительно геометров, но есть ещё историки, критики. Они показывают нам деяния людей. Они разбираются в людях...

Но я, – продолжал отец, – отдаю управление государством тем, кто сродни чёрту. Надо сказать, что с некоторых пор чёрт весьма усовершенствовался и недурно проясняет тьму человеческих взаимоотношений. Но скажи, есть ли чертовщина в пересечении линий? Потому‑ то я и не жду, что геометры, копаясь в треугольниках, сообщат мне что‑ то новенькое о дьяволе. В их треугольниках нет ничего такого, что помогло бы управлять людьми.

– Ты говоришь тёмно, – сказал я отцу. – Выходит, ты веришь в дьявола?

– Нет, – ответил отец.

И добавил:

– Что, собственно, значит верить? Я верю, что летом вызревает ячмень, вера моя не полезна и не вредна, потому что я просто обозначил лето как время года, когда вызревает ячмень. Некая уверенность есть у меня и относительно других времён года. Но вот я сопоставил свои уверенности и вывел некоторую закономерность: рожь, оказывается, созревает раньше ячменя, и я верю в это, потому что так оно и есть. Мне не важен ячмень, не важна рожь, мне важно было соотношение летних месяцев, я поймал его, а ловушкой были рожь и ячмень.

И он продолжил:

– Я могу объяснить тебе то же самое на примере статуи. Вряд ли ты думаешь, что для скульптора важнее всего нос именно таких очертаний, такой вот рот и подбородок. Нет, конечно. Ему важно их соотношение, которое воплотит, например, человеческую скорбь, потому что человек общается не с вещами – с тем узлом, который связывает их воедино.

Один дикарь верит, что звук спрятан в барабане. Он боготворит барабан. Другой верит, что звук в палочках, он боготворит палочки. Третий верит, что всему причиной его сильные руки, и посмотри, как он гордится ими, поднимая их вверх. А ты уверен, что барабанная дробь прячется не в барабане, не в палочках и не так уж зависит от силы рук; искусство барабанщика – вот для тебя главное.

Не будут править моим царством истолкователи геометрии, подспорье они возвели в абсолют, их позвали помогать строить храм, а они обожествили свою власть над камнями. А теперь с помощью законов о треугольниках хотят управлять людьми.

 

Мне стало горько.

– Что же, истины нет? – спросил я.

– Если бы ты сумел мне назвать то, что мучается в тебе от безответности, – улыбаясь, сказал мне отец, – я заплакал бы вместе с тобой, чувствуя себя калекой, лишённым возможности двигаться. Но я просто не вижу, что же ты пытаешься поймать. Влюблённый читает письмо любимой и счастлив независимо от качества бумаги и чернил. Любовь исходит не от чернил, не от бумаги.

 

CV

 

И вот что я ещё понял: люди попались в плен словесным фантомам, и они убедили их, что знания добываются путём расчленения целого; теперь, расчленяя, люди уничтожают собственное наследство. Уничтожают, потому что всё относительно верное для телесного неверно для духовного. А человек – ничего не поделать – создан так, что вещи для него пусты и мертвы, если не связаны и с бестелесным тоже; богатый скупец выбирает для себя всё‑ таки самую красивую вещь, потому что собственный дом он представляет богатым и прекрасным и золото для него – средоточие незримых сокровищ; и его жена просит драгоценную диадему не для того, чтобы причёска стала тяжелее, но потому, что эта диадема – условный знак, ступень иерархии, эмблема тайного господства.

Я отыскал тот таинственный родник, что утолит жажду твоей души и сердца. Единственный хлеб, который напитает тебя. Единственное достояние, которое нужно спасти. И если ты растратил его, то должен нажить непременно. Оглянись, ты оказался среди кучи обломков, и если животному в тебе хорошо и так, то человек в тебе голодает, не зная даже, какая пища утолит его голод, – ты так создан: чем больше ты пьёшь, тем больше жаждешь, но если одряб без живительной влаги, без трудов и погрузился в дремоту, то уже не ищешь себе ни трудов, ни чистой воды. Поэтому нет у тебя возможности узнать, в чем твоё спасение, и кто‑ то должен спуститься с горы и осветить тебе путь. И как бы умно тебе ни рассказывали, тебе не узнать, какого ты наработаешь в себе человека, – его же пока ещё нет. Моё принуждение сродни господству растущего дерева, дерево – это путь, преображающий песок и камень.

Ступень за ступенью приобщаю я тебя к сокровищам всё более весомым и всеобъемлющим. Хороши любовь, дом, царство, храм и год, что похож на часовню, освящённую праздниками, но если ты позволишь мне помочь тебе подняться на самую высокую из вершин, ты увидишь, есть у меня и другие сокровища, но добыть их так трудно, что многие отказываются от них по дороге, ибо новую картину я складываю из камней, взятых от тех храмов, что дороги их сердцу.

Но те, кто всё‑ таки рассмотрел мою новую картину, так вдохновлены ею, что в душе их пламенеет огонь. Открывшаяся цельность так светла, что кажется душе пламенем. Пылающими любовью назвал бы я этих людей.

Доверься мне и позволь созидать тебя, в душе твоей загорится свет.

 

Но тускнеет и ощущение Господа. Я уже говорил тебе: приходит день – и стихи смолкают. Как бы ни были они хороши, они не в силах питать тебя каждый день... Дозорный, что день и ночь ходит взад и вперёд, не может всё время пламенеть усердием во имя царства. То и дело развязывается для человека Божественный узел, что связует всё воедино. Загляни к ваятелю. Ему сегодня грустно. Глядя на мрамор, он покачивает головой: «К чему этот нос, подбородок, ухо? » – он не видит того, что хотел поймать. Сомнение – тоже твоя дань Господу, тебе недостаёт Его, и ты страдаешь.

 

CVI

 

Исполняя ритуал, ты приобщаешься. Рассеянно послушав музыку, обведя глазами храм, ты останешься прежним, в тебе ничего не рождается, не напитывается. У меня нет иного способа открыть тебе жизнь, которой я хочу для тебя, я могу только принудить тебя к ней, чтобы ты почувствовал её вкус. Как мне объяснить тебе эту музыку? Ты слышишь и не слышишь её, сердце у тебя не готово, ему некуда принять её и напитаться. Как уязвима твоя картина царства, от одного дуновения рассыпается она в пыль. Насмешка циника, недосып, капанье воды из крана – и вот ты уже лишился Господа. Ты уже оставлен. Сидишь на пороге у запертых дверей, ты в разладе с миром, и мир – только свалка ненужных вещей. Потому что привязан ты не к вещам – к Божественному узлу, связующему всё воедино.

Как мне приживить тебя, когда ты так легко отделяешься? Приживляя, я заставляю тебя чтить обряды. Я хочу уберечь тебя от поражения, когда выпадет тебе час сидеть на пороге у закрытых дверей. По той же причине не люблю я беспорядочного чтения. Я строю тебя изо дня в день, поддерживаю твой дух бодрствующим, чтобы ты приникал к источнику не из‑ за минутной слабости сердца, а пил из него постоянно, чтобы стал торной дорогой, открытой дверью, благодатным храмом, всегда готовым принять. Стань скрипкой, которая ждёт скрипача. И стихи, что я приготовил для тебя, это тоже твой путь наверх. Истинное знание у тех, кто восстанавливает позабытые дороги и подбирает людей, раскатившихся, словно щебень.

Я хочу, чтобы ты нашёл свою родину под стать и душе твоей, и складу. И опять, и опять я повторяю: моё принуждение освобождает тебя, принося единственно ощутимую свободу. Ты называешь свободой возможность разрушить храм, переставить слова в стихотворении, уравнять дни года. А я этот год превратил своими обрядами в часовню. Твоя свобода сродни пустоте пустыни. И где тебе обрести себя?

А я? Я зову свободой высвобождение тебя из тебя. Потому и спрашиваю у тебя: какая свобода? Свобода раба или человека? Свобода язвы или здоровья? Справедливость для человека или для грабителя? Против тебя, через тебя и ради тебя моя несправедливость. И конечно, раз я принуждаю отказаться от привычного и искать себя, я несправедлив к грабителю и бездельнику – гусеницам, которые не желают преобразиться, и заставляю их силой отказаться от привычного и всё‑ таки обрести самих себя.

 

CVII

 

Приучить – уже принудить. Но принуждение, ставшее привычкой, незаметно; ты не станешь упрекать меня и жаловаться на то, что коридор поворачивает, ведя к выходу.

Правила детских игр – тоже принуждение. Но детям нравится подчиняться им. Как интригуют мои именитые граждане ради почётных обязанностей, а что они, как не принуждение? А женщины? Как послушны они моде, выбирая свои наряды, а мода меняется что ни год. Мода – тоже язык, а значит, и принуждение. Никто не хочет остаться непонятым, хотя это обещает свободу.

Если камни, сложенные таким образом, я называю домом, ты не волен именовать их по‑ другому, потому что иначе останешься в пустыне непонимания.

Если я объявил этот день весёлым и радостным праздником, ты не волен сделать его будним днём, иначе останешься в одиночестве, отделив себя от народа, к которому принадлежишь.

Если я объединил в одно целое и назвал царством коз, овец, дома и горы, ты не волен отъединиться от него, иначе останешься в одиночестве, нет у тебя соратников, потому что все трудятся на благо царства.

Твоя свобода растопила горный ледник и превратила его в лужу: первое, чего ты добился, – одиночество: ты уже не крупинка ледника, который добрался до солнца, укрытый снежным плащом, ты – равный среди равных, ты такой же, как все, и всё же вы все разные и готовы возненавидеть друг друга, ваш покой – покой на секунду замерших шариков, ничто не превосходит вас в вашем мире, от всего вы свободны, даже от безусловных условностей языка, – все возможности общаться друг с другом утрачены, каждый ищет собственный язык, каждый празднует собственные праздники, все отделены друг от друга и более одиноки, чем одинокие звёзды, затерянные в пространстве.

Чего ждать от братства? Дерево не знает братства, а вы – частички дерева, оно вбирает вас в себя, оно приходит за вами извне, поэтому я и не устаю повторять: кедр – это принуждение для песка, не песок порождает кедр, а семечко.

Но как вам стать кедром, если каждый хочет вырастить своё дерево, а эти и вовсе не желают подчиняться дереву, они зовут его тираном и жаждут сами сделаться тиранами? Вас нужно расставить по местам и научить служить дереву, глупо настаивать на том, что дерево должно служить вам.

Поэтому я бросаю семечко и хочу подчинить вас его власти. Да, я несправедлив, если справедливость – это равенство. Я создаю картины, силовые линии и напряжённость. Но благодаря мне вы преобразились в обильную крону, и питать вас будет солнце.

 

CVIII

 

Я увидел: дозорный спит.

Его ждёт казнь. От его бодрствования зависят слишком много спящих, дыхание их замедлилось, жизнь течёт сквозь них, словно волны по тихой бухте. Зависят храмы, сокровища и святыни, что копились долго и медленно, словно мёд, – потом, мозолями на руках, ударами резца, ударами молотка, тяжестью камней, глазами, что слепнут от танца иголки по золотой парче, расцветающей цветами и узорами благодаря старанию набожных рук. Зависят житницы, полные зерна, собранного, чтобы облегчить суровую зиму. Священные книги в житницах мудрости, где покоятся залоги, обеспечивающие человеческое в человеке. Тяжелобольные, которым я облегчил мысль о смерти: смерть – необходимый, совершаемый в кругу семьи обряд, она легка и почти незаметна, она – передача в родные руки наследства.

Дозорный, дозорный, ты – смысл моих стен, а они – оболочка хрупкого тела города, они не дают ему расточиться; появись в них брешь – и тело обескровится. Ты ходишь по стене взад‑ вперёд, вслушиваешься в шорохи пустыни, что вечно бряцает оружием, постоянно волнуется, словно морская зыбь, вечно угрожает тебе и своей угрозой закаляет и укрепляет тебя. Как отделить то, что уничтожает тебя, от того, что тебя созидает? Один и тот же ветер строит барханы и разрушает их, один и тот же поток выглаживает скалу и стирает её в песок, одно и то же принуждение выковывает в тебе душу и лишает тебя души, одна и та же работа даёт тебе жизнь и отнимает её, одна и та же любовь переполняет тебя и опустошает. Враг придаёт тебе форму, он принуждает тебя к строительству внутренних укреплений, он для тебя то же, что море для корабля: море – враг, оно готово поглотить корабль, и корабль без устали сопротивляется ему, но то же море для корабля опора, ограничение и возможность обрести форму, веками форштевень разрезал волны, а они, обхватывая судно, лепили ему корпус, делая его всё более обтекаемым и изящным. Ветер рвёт паруса и надувает их, делая похожими на крылья. Не будь у тебя врагов, у тебя не было бы ни меры, ни формы.

Но что значат стены, если нет дозорного?

Часовой заснул – город беззащитен. Идёт враг и топит спящего в его собственном сне.

А дозорный мой спал, привалившись головой к плоскому камню, приоткрыв рот. Спал с младенческим выражением лица. Он прижал к себе ружьё, будто игрушку, которую берут с собой в сон. Я смотрел на него, и мне его было жалко. Жаркой ночью мне жаль человека за то, что он так непрочен.

Нестоек дозорный, бдительность его усыпил варвар. Пустыня одолела его, и он позволил воротам бесшумно повернуться в ночной тишине на смазанных петлях, чтобы варвары оплодотворили крепость, истощённой крепости нужен варвар.

Спящий часовой. Авангард противника. Ты уже завоёван, твой сон означает, что ты уже не принадлежишь городу, узел развязался, ты ждёшь преображения, ты – поле, приготовившееся принять семена.

 

А я представил себе город, разрушенный по милости твоего сна, потому что ты узел всему и ты всему развязка. Как ты прекрасен, дозорный, когда ты настороже, ты – чуткие уши и зоркие глаза моего города... Как благородна твоя любовь к городу и куда умнее рассуждений всех логиков, которые не любят, а делят его. Для них вот здесь больница, там тюрьма, а тут дом друзей. И дом этот тоже разделён на части, они видят одну комнату, другую, третью. А в комнатах видят вещи – одну вещь, другую, третью. И что они сделают с такой грудой вещей, из которой ничего не хотят построить?

Но, дозорный, если ты не спишь, ты оберегаешь город как целое, город, раскинувшийся под звёздами. Не этот дом и не другой, не больницу и не дворец – весь город. Не стонущего при смерти, не кричащую роженицу, не блаженный стон влюблённых, не писк новорождённого – оберегаешь многообразное дыхание единого тела разом. Целый город. Не бессонницу этого, не сон другого, не стихи поэта, не эксперимент учёного – переплетение сна и усердия, угли, подёрнутые пеплом, на которые смотрит Млечный Путь. Целый город. Дозорный, дозорный, ты приник ухом к груди возлюбленной и слушаешь тишину, покой и вздохи, которые не имеет смысла делить и различать, потому что это биение её сердца. Просто биение сердца. И ничего другого.

Дозорный, если ты не спишь, ты равен мне. Город покоится на тебе, а на городе покоится царство. Хотя я не сомневаюсь, что, когда я прохожу, ты преклонишь колени: таков порядок в этом мире, так восходит сок от корней к листве. Прекрасно, что ты воздаёшь мне почести, – кровь течёт по жилам царства, течёт любовь от юного мужа к юной жене, течёт молоко матери к младенцу, течёт уважение неоперившихся к мудрым, – но ты же не скажешь, что, принимая почести, я тебя обделяю? Ибо прежде других я служу тебе.

Когда ты стоишь в профиль и опираешься на ружьё, равный мне, подобие моё в Господе, никто не различит краеугольный камень и ключ свода, и разве кто‑ то из них ревнив к другому? Вот поэтому сердце моё переполнено к тебе любовью, и всё‑ таки я позову стражу и отправлю тебя под арест. Под арест, потому что ты спишь. Спящий часовой. Мёртвый часовой. Я смотрю на тебя с ужасом – в тебе спит, в тебе умирает царство. В тебе я вижу своё царство больным, о его болезни сообщает мне сон дозорных...

«Да, – думал я, – палач справится со своим делом и утопит моего дозорного в его собственном сне... » Но жалость поставила меня перед новым, нежданным противоречием. Сильные царства отрубают голову уснувшим дозорным, но царство, что снаряжает своих часовых для того, чтобы они хорошенько выспались, не вправе казнить. Ни в коем случае нельзя заблуждаться относительно суровости. Рубя головы спящим часовым, не пробудишь омертвелое царство, хотя царство неусыпно бдящее отсекает сонных стражей. Смотри не перепутай причину и следствие. Ты видел, что сильные царства рубят головы, и хочешь обрести силу казнями – нет, ты по‑ прежнему останешься бессильным шутом посреди кровавого месива.

Разбуди любовь, и в дозорных проснётся бдительность, они сами осудят тех, кто способен заснуть на посту: этот пренебрёг царством, значит, сделал себя изгоем.

Ты справляешься с собой при помощи дисциплины, к которой принуждает тебя начальник‑ капрал. Капралов школят сержанты. Сержантов – полковники. И все вместе вы зависите от меня, которого ведёт Господь Бог. Но если я усомнюсь, все мы окажемся посреди пустыни и над нами нависнет катастрофа.

Так вот, я хочу поговорить с тобой об одной таинственной вещи – о преданности. Ты спишь, жизнь для тебя словно бы исчезла. Исчезает она и тогда, когда помрачается в тебе вдруг сердце и ты чувствуешь только усталость. Вокруг ничего не переменилось, всё переменилось в тебе. Ты – дозорный, ты наедине с городом, но ты не влюблённый, что приник к груди любимой, ловя биение её сердца, ты не знаешь, размеренно оно бьётся или учащённо, слушать его стук можно только любя; твоя любимая затерялась в ночной разноголосице, ты слышишь голоса, мешающие друг другу: пьяная песня заглушает стон больного, плач по усопшему – крик новорождённого, шум ярмарки – пение в храме. Ты спрашиваешь себя: «При чём тут я? На что мне эта сутолока, этот балаган? » Ты забыл, что перед тобой дерево с корнями, стволом, ветвями, листьями, что нет для них общей мерки. Но откуда взяться преданности, если не ощущаешь того, кто в ней нуждается? Я уверен, ты не уснул бы, сидя у постели больной возлюбленной. Но сейчас распылилось то, что ты мог любить, ты – перед свалкой вещей, чужих, ненужных.

Развязался Божественный узел, что связывал их воедино. Но знаю: ты вернёшься, и хочу, чтобы сейчас ты хранил верность хотя бы самому себе. Я не требую от тебя лицемерия, не требую, чтобы ты немедленно что‑ то понял, почувствовал, откликнулся. Я слишком хорошо знаю, сколько душевных пустот претерпевает самая преданная любовь. Глядя на любимейшую из любимых, ты вдруг думаешь: «Вот, оказывается, какое у неё лицо... Как я мог полюбить его? И какой тонкий голос. Какую страшную глупость она сейчас сказала. Как нелепо поступила... » Твоя любимая распылилась на досадные частности, она больше не вдохновляет тебя, и тебе кажется – ты её ненавидишь. Но как ты можешь ненавидеть её? Раз сейчас ты не в силах любить...

И ты замолкаешь, смутно догадываясь, что настало для тебя какое‑ то помрачение. Любимая стала чужой и тебе не нравится. Не понравятся и стихи, если начать их читать. Чужими покажутся дом и царство. Ты утратил возможность голодать, насыщаться, ощущать Божественные узлы, что связуют всё воедино, теперь ты ничего не любишь, ничего не понимаешь. Мой уснувший дозорный, твои привязанности вернутся к тебе, и не по одной, а все вместе, как родная любимая семья, но, когда тебя постигло горе неверности, до́ лжно чтить в тебе дом, что опустел на время.

Вот мои часовые обходят по кругу крепость, и я вовсе не думаю, что все они пылают усердием. Большинство зевает и мечтает об ужине. Если все боги спят в тебе, то не спит желание телесного довольства: все, кому скучно, думают о еде. И я вовсе не жду, что их души будут непрестанно бодрствовать. Сопричастность целостности, Божественному узлу, что связует всё воедино, зову я душой, душа не ведает о преградах. Я жду, чтобы в одном из моих дозорных замерцала душа. Забилось сердце. Проснулась любовь, и на миг он ощутил щемящую значимость городской многоголосицы. Ощутил бы вдруг в себе пространство, дотянулся до звёзд, обнял горизонт и стал сродни раковине, шумящей шумом моря.

Мне достаточно, если хоть раз тебя осенит такое и ты во всей полноте ощутишь, что значит жить человеком, ощутишь готовность принимать эту полноту, потому что, как сон, желание, голод, она будет к тебе возвращаться, а твои сомнения – только недолгая отлучка, и мне хочется тебя утешить.

Если ты ваятель, к тебе вернётся исполненный смысла образ. Если пастырь – вернётся ощущение близости Господа, если влюблённый – вернётся полнота любви. Если дозорный – вернётся значимость царства. Чаша наполнится, если ты сохранишь в себе верность, если будешь блюсти свой дом, пусть сейчас он пуст и оставлен, но твой дом – единственная для тебя возможность насытить сердце. Ты не знаешь час исполнения, но знаешь – и это самое главное, – что только благодаря полноте ты полноценен.

Нудными часами учений складываю я в тебе то, что однажды воспламенится от прочитанного стихотворения, отягощаю исполнением обрядов и ритуалов царства, чтобы царство проторило путь к твоему сердцу. Ибо нет возможности одарить, если ты не готов принять подарок. Гость не придёт, если ты не построил дома, чтобы принять его.

Ах, дозорный, дозорный, расхаживая взад‑ вперёд по смотровой площадке, томясь тоской и скукой, что приходят жаркой, душной ночью, слыша городской шум, который тебе безразличен, глядя на дома, которые кажутся муравейниками, чувствуя себя в пустыне и всё же, несмотря на пустоту, стараясь любить, хотя нет любви, стараясь верить, хотя нет веры, стараясь сохранить преданность, хотя это бессмысленно, – ты готовишь себя к озарению, которое приходит как награда и дар любви.

Нетрудно быть верным себе, когда ты в ладу с собой, но мне хочется, чтобы, памятуя о своей полноте, ты повторял про себя: «Пусть мой дом озарится светом. Я построил его и содержу в чистоте... » Принуждение моё тебе в помощь. Своих пастырей я принуждаю приносить жертвы, хотя, кажется, жертвы эти бессмысленны. Принуждаю ваять моих ваятелей, хотя они разуверились в собственных силах. Принуждаю моих дозорных под страхом смерти проходить туда и обратно свои сто шагов, потому иначе они погибнут, – смерть уже в их душе, и они отъединили себя от царства.

Я спасаю их моей суровостью.

 

Представь себе воина, что собирается в путь в пустой караульне. Я посылаю его разведчиком в стан врага. Он знает: ему не вернуться. Враг наш настороже. Он предчувствует пытки, которыми будут выжимать из него вместе с криками тайны царства. Но он из тех, кого повязала любовь, он снаряжается с радостью, потому что радостно слиться навек со своей любовью, он готовится к брачной ночи.

Обнимая любимую в день свадьбы, ты счастлив не тем, что завоевал её и она наконец телесно принадлежит тебе: для тела сколько угодно девушек в весёлом квартале, и есть такие, что похожи лицом на твою любимую, – нет, благодаря твоей юной жене мир наполнился иным смыслом, всё обрело в нём иной цвет, иной тон. Иным стало вечернее возвращение домой, иным – утреннее пробуждение, ты словно бы копишь наследство, ты ждёшь детей, ты научишь их молиться. Всё изменилось, даже чайник, он мурлычет о вашем с ней чаепитии перед ночью любви. Она переступила твой порог – и превратила пушистый ковёр в мягкий луг. Тебя одарили счастьем. Вселенную твою одарили смыслом, но это счастье так далеко от вещей, которыми ты пользуешься. Счастье не от подарков, не от телесных ласк, не от полученных привилегий – оно от Божественного узла, связавшего всё воедино.

Вот воин, он идёт на смерть, и тебе кажется: в этот миг он лишается всего, у него не будет даже прощального поцелуя, ждёт его только жажда, палящее солнце, ветер и скрипящий на зубах песок, ждут враги, чтобы выжать из него тайну; воин снаряжается на смерть, чтобы войти в эту смерть в своей одежде смертника, и тебе кажется: он должен стонать от смертной муки, как стонал преступник, приговорённый к виселице, и точно так же отбиваться от палачей, заступаясь за своё несчастное тело; так вот, воин, который снаряжается на смерть, совершенно спокоен, – посмотри, у него спокойные глаза, он шутит с товарищами, шутки его – знак дружеской привязанности, а вовсе не фанфаронство, не нарочитое мужество, не пренебрежительное отношение к смерти, в нём нет преувеличенного, наносного, он спокоен, словно вода, и, словно спокойная вода, он ничего от тебя не скрывает, ему немного грустно, и без смущения он говорит о том, что ему грустно. Скрывает он только свою любовь. Потом я скажу тебе почему.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.