Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





CLXXXVIII 13 страница



– Для чего, Господи, заставляешь меня идти по пустыне? Я весь в шипах и колючках. По одному твоему знаку пустыня бы преобразилась – жёлтый песок, дальний горизонт, жгучий ветер не жили бы по отдельности, стали бы царством, я воспрял бы духом и проникся Твоей близостью.

Но я понял: если Бог отдалился, Он подаёт о Себе весть ощущением пустоты. Море для моряка исполнено смысла. Для мужа исполнена смысла любовь. Но приходит минута, и моряк спрашивает: «Зачем оно мне, это море? » Спрашивает муж: «Что она, эта любовь? » Как им тоскливо, уныло. Всё при них по‑ прежнему, нет Божественного узла, связующего всё воедино. И у них нет больше ничего.

«Если Господь оставит и мой народ, как оставил меня, – думал я, – у меня будет муравейник с муравьями, потому что в душе их угаснет рвение. Не играют в кости, если кости – костяшки и ничего больше».

И я понял, что ум мне не в помощь. Да, конечно, можно продумать кладку храма, но кладка не главное, – главное не в камнях. Да, конечно, можно продумать, какими будут нос, уши, губы статуи, но они не главное, – главное не в глине. Главное – залучить Божественный свет. Он осеняет расставленные нами ловушки, чуждые его природе.

 

Я – ваятель, я высек статую, статуя есть принуждение. Образ всегда принуждение. Я что‑ то уловил и сжал кулак, желая не упустить. Не говори мне о свободе поэтического слова. Я подчинил слова друг другу, следуя своему внутреннему порядку.

Может случиться, что мой храм разберут и сложат из камней другой. Есть смерть, есть рождение. Но не говори, что у камней есть свобода, – есть храм.

Я не вижу, в чём принуждение противоречит свободе. Чем больше я проторил дорог, тем свободнее ты в выборе. Хотя каждая из дорог – принуждение, потому что я оградил её дорожными столбами. И что ты имеешь в виду, говоря «свобода» и не видя перед собой ни одной дороги? Или ты называешь свободой блуждание наугад в пустоте? Поверь, принуждение новой дороги увеличит твою свободу.

Без пианино, гитары сможешь ли ты свободно отдаться музыке? Твоей статуе необходимы уши и нос, вот тогда ты свободно ищешь улыбку. Запреты, ограничения, правила шлифуют, оттачивают культуру, благодаря им так утончённо‑ изысканны её плоды. За толстыми стенами моего замка душевная жизнь богаче, чем у подонков на пустыре.

Добровольно ты принял обязательства или не добровольно, в этом отличие свободы от принуждения, с любовью или без любви, но мы обязаны поклониться королю. Желающий подняться повыше или собрать духовное сокровище согласен на принуждения. Ты следуешь обряду, он стеснил тебя и устремил вверх. Глядя со стороны, как самозабвенно играют другие дети, огорчённый ребёнок требует, чтобы и его научили правилам игры, он тоже хочет играть, а значит, жить. Грустно тому, кого не зовёт в храм вечерний благовест. Поёт рожок, но не для тебя побудка, а твой счастливый приятель кричит: «Слышишь? Меня зовут! » Глухое раздражение и скука – спутники тех, для кого нет ни благовеста, ни пения рожка. Они свободны, они вне жизни.

 

LXXXIV

 

Не стоит смешивать слова разных языков, хотя, верю, тебе так недостаёт прилагательного, чтобы передать яркую зелень ячменного поля, а у твоего соседа оно есть. Но слово только знак. «Жена у меня красивая», – сказал ты, но разве кто‑ то понял, как ты её любишь? «Мой друг так скромен», – сказал я, но разве кто‑ то узнал, как я к нему привязан? Мы не передали и малой толики того, что живит нас. Мы определили, как определили бы неодушевлённый предмет.

Есть на свете народы, которые как качественное ценят иные, чем мы, качества, которые ищут имя совсем иной картине, что увиделась им сквозь общую для нас всех вещность мира. И они нашли имя своей картине. Можно найти особое слово и для беспричинной тоски, что щемит вдруг сердце на пороге дома, когда садится солнце, меркнет свет и впереди лишь потёмки с тусклой луной, тоска эта сродни страху перед смертью: как быстро сонное детское дыхание становится прерывистым дыханием болезни, похожим на последние усилия усталости, карабкающейся в гору; слыша его, тебе становится так же страшно: а что, если твой малыш не захочет карабкаться дальше? – и тебе так хочется взять его за руку и помочь. И вот ты это своё нажитое умещаешь в одно слово, им начинают пользоваться, и оно становится родовым наследием твоего народа.

Но передал ты всем нам уже известное. Мой язык не стремится передать цветущую полноту качества, в нём нет слова, обозначающего «розовый цветок», зато он умеет сплетать слова и ловить тебя их сетью. Слова моего языка не представляют воочию женского лица, но красоту его ты угадаешь по тому, как у тебя вдруг захолонёт сердце, будто от глотка ледяной воды в зной.

Так дорожи возможностями, которыми одарила тебя душа твоего народа, дорожи умением сплетать слова, как плетут ивовые корзины и рыболовные сети. Смешивая слова разных языков, ты не обогатишь человека – опустошишь. Человек, желая выразить переживаемое, отыскивает новые средства, но ты предложил ему готовое, стёртое, и он успокоился; он стремился передать нового себя, себя прозревшего: вернувшись из пустыни, он понял, как ярок зелёный ячмень, но ты предложил ему чужой запас, он перестал вглядываться в себя, он им походя воспользовался.

 

Ты занялся бестолковой работой, решив дать названия всем на свете цветам и оттенкам, собирая названия повсюду, где они только есть; решив поименовать все оттенки чувств и обращаясь за именами во все края, где переживают и чувствуют, заимствуя из тех языков, которые по воле случая запечатлели в слове опыт поколений или личный опыт души, например, ощущение щемящей тоски сумерек. Тебе кажется, всемирная тарабарщина обогатит людей. Но не словарный запас – Божественное достояние человека, – изъяснение самого себя, своей сокровенной сущности, которой не исчерпать никаким словом. В наших силах дать её только почувствовать, но слов, будь их как песчинок в пустыне, как капель в море, всё равно окажется мало.

Какое имеет отношение то глубинное, что ищет сказаться в тебе, к куче наворованных слов, что засорили твой язык и мешаются?

 

Именовать стоит лишь горные пики, отличные от уже известных, благодаря которым ты по‑ новому увидел мир. Я создал произведение и, возможно, с его помощью сотворил в тебе новую истину, – назови её, и она останется божеством в святилище твоего сердца. Только божество по‑ иному связывает для нас знакомое, заставляет по‑ новому увидеть давно известное.

Так пойми же, я постиг. И рад коснуться раскалённым железом твоего сердца, оставив клеймо, которое поможет тебе расти. Рад, потому что не хочу, чтобы ты блуждал впотьмах.

Но имей в виду, словом ты только обозначаешь ключ свода, постигаю я его не словесно, невозможно обозначить ни собственную суть, ни жизнь. Я не умилюсь, не растрогаюсь, если ты раскрасишь небо алым, а море синим, – не задаром ли ты хочешь получить доступ к моей душе?

Связующие нити твоего языка – вот путь ко мне, стиль – это путы Бога, говорю я. С ним ты передал мне устойчивость твоего костяка, ритм твоей жизни, ни у кого другого таких не сыскать. А если со всех сторон только и твердят что о звёздах, да о горах, да о родниках, кому придёт в голову подниматься на вершину, чтобы из звёздного родника утолить нестерпимую жажду светящимся молоком?

Даже если в чужом языке уже есть слово для того, что я ищу выразить, и, выразив это, я ничего не создам и не обогащу мир, не отягощай этим чужим словом свой язык, если оно не надобно тебе каждый день. Бог, которому молятся изредка, не настоящий.

Но если моя картина озарила тебя иным пониманием вещей, уподобилась вершине, что упорядочила пейзаж, став подарком тебе от Господа, дай ей имя, придумай слово, чтобы она не забылась.

 

LXXXV

 

Тоска по жизни, питающей душу, истомила меня. И я почувствовал – ненавижу приверженцев насущного. Они твердят о своей любви к реальности, но что, кроме хлеба, обещают они человеку? Хлеба, чей вкус так мало изменила цивилизация. Я и до сих пор говорю о воде, преобразившейся в поэзию.

Ты счастлив, сделавшись губернатором моей провинции. Счастлив, потому что я, зодчий, создал царство, которым ты восхищаешься. Ощущением счастья ты обязан мне, хотя меня нет с тобой рядом и я тебе не в помощь. Тешит тебя не реальность – утехи тщеславия неосязаемы, – тешит та значимость, какую обрела реальность, сделавшись царством.

До пятнадцати лет умащали юницу благовонными маслами, она знает, что такое поэзия, изящество, тишина. От нежного лица её веет покоем, и сколько в нём глубины и значимости, покой её сродни освежающей воде родника, – так неужели ты мне скажешь, что твою ночную жажду утолят одинаково и она, и купленная тобой девка только потому, что тела их схожи?

Тебе кажется, ты стал богаче оттого, что не отличаешь одну от другой, не тратишь времени на ухаживание, – и, конечно, девкой делаются куда скорей, чем принцессой, но поверь мне, ты обеднел.

Может быть, тебе не понравится принцесса, стихи тоже не даются задаром как нежданное наследство от дядюшки, они – твоё собственное восхождение вверх; может быть, тебе не по вкусу будет её утончённость, ведь есть музыка, которой тебе никогда не услышать, потому что ты не пожелал учиться, – но это вовсе не значит, что принцессы плохи, это значит, что тебя ещё нет.

В безмолвии моей любви я слушал, как двое беседуют. Беседа перешла в крик. Засверкали ножи. Ими решают спор подонки, осевшие в грязных лачугах. Они жадны только до жратвы и дерут глотки только из‑ за того, что уместилось в десяток скудных слов. Но не за женскую плоть ты готов пришить соперника, эта женщина для тебя – кров, без неё ты беспризорный изгой. И вечерний чай не в чай тебе, потому что её нет рядом.

Но если, увидев, как дорожат люди вечерним чаем, ты, из присущей людям близорукости, возвеличишь чаепитие и заставишь всех поклоняться чайнику, они разлюбят чай и у тебя не будет ни вечерних чаепитий, ни любви.

Если ты проникся значительностью материнства и радостью иметь детей, видя, каким благоговением окружена роженица – возле её постели тишина, словно у алтаря, – ты снова не видишь целого. И вот ты стараешься, чтобы рожали как можно больше, строишь повсюду больницы, огромные, как хлев или конюшня, и размещаешь в них стада беременных женщин.

Ты убиваешь то, ради чего старался, – никому не интересны чувства коровы, когда идёт массовое разведение скота.

Я взращиваю в человеке душу, поэтому ставлю перед ним преграды и границы, загораживаю от каждого сад: я хочу благоговения перед детьми, и поэтому требую, чтобы детей было как можно меньше, на словах, только на словах, – потому что они должны стать дорогими сердцу. Я не доверяю логике, я верю только в перепады почвы, поощряющие прилив любви.

Если ты есть, ты растишь своё дерево, но если дерево задумываю и создаю я – я протягиваю тебе только зёрнышко. Оно – возможность, в нём таятся самые разные цветы и плоды. И если ты принимаешь его и начинаешь расти, то вырастешь моим, но непредсказуемым деревом, потому что предсказаниями я не занимаюсь. Я дал тебе возможность жить, жить самим собой. Но твоя любовь будет плодом моей любви.

 

LXXXVI

 

Я споткнулся о порог – бывают времена, когда распадается язык и при помощи слов ничего не улавливается, ничего не предсказывается. Эти люди пришли ко мне, предложили вместо ребуса мир и потребовали разгадки. Нет у мира разгадки, потому что нет в мире смысла.

– Скажи, что нам делать – покоряться или бороться, – спрашивают они. Нужно покориться, чтобы выжить, нужно бороться, чтобы продолжать быть. Предоставь всё жизни. Правда жизни едина, но открывается всегда как противоречие, это и есть злоба дня. Но не тешь себя иллюзиями: сегодняшний ты всегда уже мёртв. Твоя противоречивость – противоречивость преображения, ты меняешь кожу, поэтому тебе так больно, поэтому ты страдаешь. Кожа трескается, лопается. Твоё молчание – молчание зерна в земле, оно должно прозябнуть, прежде чем пуститься в рост. Твоё бесплодие – бесплодие куколки. Но когда ты переродишься, у тебя появятся крылья.

И, глядя с вершины горы, откуда ты увидишь разрешёнными все свои проблемы, ты удивишься: «Как же я сразу не понял? » Словно существовало то, что возможно было понять.

 

LXXXVII

 

Тебя не ободрят; знамение, которого ты так ждёшь, – молчание. Камни не знают и не могут ничего знать о храме, который сложен ими. Ничего не знает нарост коры обо всём дереве, одетом и этим кусочком, и всеми остальными. А дерево и дом ничего не знают о царстве, которое они совместно составляют. Ты не знаешь о Боге. Чтобы узнать, камню должен явиться храм, кусочку коры – дерево, но и это бессмысленно, у них нет языка, чтобы вместить огромность, столь их превосходящую. Язык – это иерархия, которую представляет собой дерево.

И понял я это после паломничества к Господу.

Всегда один, замкнут в себе, один на один с собой. Собственными усилиями мне не разомкнуть одиночества. Камню перестать ли быть камнем? Но в работе он объединяется с другими камнями и становится частичкой храма.

Я уже не жду появления ангела – может быть, он незрим, а может быть, его нет. Дожидающиеся от Господа знака уподобляют Его себе и остаются опять наедине с собой. Но вот я слился с моим народом, любовь обняла меня своим теплом и преобразила. Она и есть знак близости Господа. Потому что наступившая тишина тиха для каждого камня.

Ведь сам по себе, вне других людей, я ничто, и ничто мне не будет в радость.

Так будьте же зёрнами, они сложены на зиму в житницу и пока спят.

 

LXXXVIII

 

Ох уж это нежелание выйти за пределы самих себя...

«Я! – говорят они. – Я! »

И похлопывают себя по животу. Будто там кто‑ то есть, будто кто‑ то жив благодаря им. Так могли бы кричать камни храма: «Я! Я! »

Так кричали и те, кого я отрядил добывать алмазы. Пот, катящийся градом, отупение усталости преображались в сверкающие бриллианты. Алмазы обеспечивали людям жизнь, алмазы делали людей значимыми. Но однажды люди взбунтовались. «Я! Я! Я! » – закричали они. Они не желали больше служить алмазам. Не желали нарабатывать себя. Они требовали почтения к себе – к таким, каковы они есть. Вместо алмаза они предложили себя как перл созданья. Но сами по себе они мало чего стоили, облагораживали их алмазы. Так храм облагораживает камни. Отчее гнездо – дерево. Река – принадлежность к царству. Реку царства воспевают: «Мать наших стад, неспешная кровь полей, водительница стругов... »

Но бунтари сочли, что они цель и венец творения, они стали заботиться, чтобы им служили, отказавшись служить тому, что превосходило их.

Они перерезали князей, стёрли в порошок алмазы, чтобы всем досталось понемножку, засадили в тюрьму ищущих другую правду, чтобы никто не взял однажды над ними верх. «Настало время храму служить камням», – сказали они. Им казалось, они стали богаче, когда каждый потащил к себе кусочек храма; лишились они святилища, приобрели кучу щебня.

 

LXXXIX

 

А ты всё спрашиваешь и спрашиваешь:

– Скажи, что такое рабство, где начало его и где конец? И что такое общность, где начинается она и где кончается? И человек – на что он имеет право?

Я знаю только права храма, который придаёт смысл существованию камней, права царства, которое наполняет смыслом человеческую жизнь, права стихотворения, которое обогащает смыслом слова. Я не признаю за камнями права восставать на храм, за словами права разрушать стихотворение, за людьми права бунтовать против царства.

В эгоизме нет истины, эгоизм – уродство. Тот, кто идёт один, твердя: «Я, я, я... », изгнал себя из царства. Он – камень, откатившийся от стены храма, слово‑ пустышка, не ставшее стихотворением, – отнятая рука.

Но отцу возразили:

– А почему бы не уничтожить все царства и не собрать всех под сенью одного храма, чтобы жизнь стала ещё полнее смыслом?

– Ты говоришь так потому, что ничего не понимаешь, – отвечал отец. – Посмотри, вот камни, из них изваяна рука, смысл существования этих камней в этой руке. Смысл существования других – в торсе, третьих – в крыльях. Но торс, руки, крылья вместе – это ангел. Одни камни сложили стрелку свода, другие – колонну. А из ангелов, стрелки, колонн сложился храм. Храмы, собранные в одном месте, стали святым городом, который управляет твоим путём, потому что ты в пустыне и стремишься к нему. Так неужели ты думаешь, что камень лучше послужит святому городу, если вместо того чтобы служить руке, а благодаря руке – ангелу, а благодаря ангелу – храму, а благодаря храму – святому городу, – он встанет в ряд с другими, точно такими же камнями? Единство города так ослепительно оттого, что составляет его богатство разнообразия. Колонна прекрасна благодаря капители, стволу, плинту, она едина, но состоит из разных частей. Чем сущностней истина, тем выше ты должен подняться, чтобы обозреть её и постигнуть. Жизнь едина, как един и уровень моря, но, наполняя жизненной силой существо за существом, она становится похожей на лестницу с самыми разнообразными ступеньками. Един парусник, но составлен из разного. Подойди поближе – и увидишь паруса, мачты, нос, корпус, якорь. Подойди ещё ближе – и различишь канаты, скрепы, доски, гвозди. И каждый гвоздь, каждый канат ты можешь делить и делить.

Если я сложу моё царство из ровных рядов камней, оно обессмыслится, в нём не останется жизни, в нём не будет ни городской сутолоки, ни парадно стоящих по стойке «смирно» солдат. Мне нужен очаг. Очаг собирает семью. Семьи складываются в род. Роды – в племя. Племена становятся царством. И вот ты видишь: в моём царстве – на западе и на востоке, на севере и на юге – кипит усердие, царство моё похоже на парусник в открытом море, его гонит ветер, гонит только в нужную сторону благодаря разнообразию парусов, которые ловят изменчивый ветер.

Царство построено, теперь продолжай свою работу, улучшай, собирай из разных царств более обширный корабль, который устремит их в одну сторону, который благодаря разнообразным парусам поставит себе на службу любой ветер и не изменит ведущей его звезде. Собрать воедино – значит связать крепко‑ накрепко всё разнообразие, все особенности каждого, а вовсе не уничтожить их ради бесплодного порядка.

(На самом деле в жизни нет ступенек. Ты назвал ступенькой эту группу людей. И следующей – ту группу, которая включила в себя первую. Но и то и другое – условность. )

 

XC

 

Но вот пришло время тебе встревожиться: ты видишь – жестокий тиран уничтожает людей. Ростовщик держит их в рабстве. Строитель храма служит не Господу, а себе, выжимая себе на потребу из людей пот. И не заметно, чтобы людей это облагородило.

Значит, ты плохо вёл их в гору. Ведь дело не в том, чтобы, подымаясь, во что бы то ни стало сложить из сопутствующих тебе камней руку, из руки и крыльев – ангела, из ангелов, колонн и стрелки – храм. Тогда каждый своевольно остановится там, где пожелал. Плохо, если ты насильственно принудишь людей служить рукой, и ничуть не лучше, если принудишь их стать храмом. Ни тирану, ни ростовщику, ни руке, ни храму не дано пустить в рост людей и, обогатившись, сделать богачами и их тоже.

Не почвенные соли, объединившись по воле случая, начинают восхождение вверх, чтобы стать деревом, – чтобы вырастить дерево, ты должен бросить в землю семечко. Деревья приходят сверху, а не снизу.

Что за смысл в возводимой тобой пирамиде, если не венчает её Господь? Он преображает людей и открывается преображённым. Ты вправе беззаветно служить князю, если сам он беззаветно служит Господу. Добро твоё вернётся тебе, но иным будет его вкус, иными смысл и полнота. Ты не увидишь вокруг себя: вот ростовщик, вот рука, вот храм, вот статуя. Откуда взяться руке, как не от тела? А тело – вовсе не механическое соединение различных частей. Суть парусника не в том, что объединилось разнородное, а в том, что единое стремление к морю проявилось так разнообразно и даже противоречиво; вот и в теле множество непохожих частей, но оно не сумма их – каждый, кто знаком с творчеством, любой садовник и любой поэт, скажет тебе: не от частности к частности возникает целое, оно рождается сразу и осуществляется в частностях. Мне достаточно воспламенить людей любовью к башням, что оживят плоскую пустыню, и рабы рабов моих зодчих изобретут тележку для перевозки камня и ещё множество полезных приспособлений.

 

XCI

 

С помощью правил мы делаем значимыми те или иные понятия, они не пустая условность, и если ты не знаешь об этом, то впадаешь в ошибки. Упорядочив правилами любовь, я утверждаю определённый тип любви. О том, какова она, говорят те принуждения, которые я ей навязал. Принуждать может обычай, но может и жандарм.

 

XCII

 

Темна была эта ночь, я смотрел на неё с высоты моей крепости – крепости, что утверждала мою власть над городом, – городом, что благодаря моим гарнизонам утверждал мою власть над всеми другими городами царства, передавая вести сигнальными огнями с холма на холм: так перекликаются порой скучающие дозорные, прохаживаясь взад и вперёд по крепостной стене. (Они узнают потом, что их ночные прогулки были исполнены смысла, но пока он невнятен дозорным, у них нет языка, благодаря которому на каждый шаг откликалось бы сердце, они не знают, чем заняты на самом деле, им кажется, что они скучают и ждут ужина. Но я‑ то знаю: не стоит вслушиваться в людскую болтовню; знаю: мои зевающие в ожидании ужина дозорные ошибаются. За ужином мои дозорные едят, смеются и шутят, у них просторно внутри – а позволь я им сидеть всё время вокруг котла, они стали бы домашней скотиной. )

Так вот, эта ночь была так темна потому, что царство моё дало трещину, потому, что в ночи ощутимо недоставало сигнальных огней на холмах и ночь могла преуспеть и погасить один за другим оставшиеся, а это значило бы, что царство моё погибло. Гибель царства коснётся каждого, переменится вкус вечерней похлёбки и материнский поцелуй малышу перед сном. Если твой ребёнок не частичка царства, он совсем другой ребёнок, целуя его, ты не приникаешь к Господу.

От пожара обороняются встречным огнём. Я расставил кругом преданных мне воинов и уничтожил всё, что попало внутрь железного круга. Я испепелил тебя, преходящее поколение, но что мне в этом пепле? Я спасал святыню осмысленного мира.

Жизнь научила меня: не калечество причиняет страдание и не смерть. Благодаря храму человеческая жизнь осмыслялась, и его величие наделило величием людей. Вскормленный царством и отторгнутый от него чувствует себя изгоем и узником в тюремной камере, он трясёт решётку и отказывается от воды, язык, на котором он привык говорить, утратил смысл. Кому, как не ему, рвать волосы, обдирать на руках кожу? Отец переполнен ответственностью отцовства, и вдруг у него на глазах его сын тонет в реке – разве удержать отца на берегу? – с криком он вырвется из твоих рук и кинется в воду, иначе язык, которым он привык говорить, лишится смысла. Ты увидишь горделивое торжество подданного в день, когда восторжествует царство; ты увидишь счастье отца в день рождения сына. Горькие муки, великое счастье ты черпаешь из одного источника. Муками и радостями плодоносит твоя привязанность. Я сумел привязать тебя к царству. И теперь хочу спасти в тебе человека, пусть даже угрожая жизни, пусть даже толкая на путь страданий, посадив отца семейства в тюрьму и отлучив его от семьи, изгнав верного слугу царства, отлучив его от царства, потому что люблю семью, люблю царство, ты клянёшь меня за страдания, но я говорю тебе: ты не прав, я спасаю в тебе то, что живит тебя.

Преходящее поколение, дарохранительница, куда спрятан храм, ты о нём, возможно, не подозреваешь, ты от него отвернулось, но ему и только ему ты обязано простором своего сердца, смыслом слов, сиянием глубинной радости. Я спасаю храм. Так значим ли железный круг моих воинов?

Меня назвали справедливым. Да, я справедлив. И если проливал кровь, то не для того, чтобы утвердиться в жестокости, – чтобы обрести возможность являть милосердие. Теперь мне дано благословить того, кто коленопреклонённо целует мне руку. Благословение моё для него настоящее богатство. Он уходит с миром в душе. Но если не верить в моё право на власть, что толку в моём благословении? Я сложил пальцы, умягчил уста мёдом улыбки, но неверу некуда принять даруемое благо. Он уходит нищим. Одиночество, кричащее: «Я, я, я!.. » – не обогащает, нечем ответить на этот крик. Если меня сбросят с крепостных стен, тосковать они будут не обо мне. А о сладостном чувстве сыновства. Умиротворении после полученного благословения. Об облегчённом прощением сердце. Им будет недоставать надёжного крова, осмысленности каждого дня, тёплого плаща пастуха. Так пусть они лучше преклонят колени и почувствуют себя одарёнными моей добротой, пусть воздают мне почести, и я возвеличу их. И разве о себе я сейчас говорю?

Не собственной славе принуждаю я служить людей, я смиренно преклонён перед Господом, Господа они славят, и Он укрывает их всех Своею славою. Не ищу я и величия царства, сделав людей его подножием. Царство – подножие человеку, его хочу возвысить и облагородить. И если я присваиваю плоды их трудов и усилий, то отдаю их Господу, чтобы вернулись обратно благословенным дарением. И вот как воздаяние течёт к ним из моих житниц зерно. Оно – пища им, но ещё и свет, и песнопение, и душевный покой.

Вещь должна исполниться для человека смыслом. Обручение наполняет смыслом кольцо, свирепые кочевники – военный лагерь, Бог – Свой храм, царство – реку. А иначе чем владели бы люди?

Царство состоит из вещественности и невещественного. Царство вбирает в себя окружающее вещество.

 

XCIII

 

Существуют люди, существует преданность. Преданностью я называю твою связь с людьми через твою мукомольню, храм или сад. Преданность саду придаёт тебе вес, ты – садовник.

Но вот приходит человек, который не понимает, что значимо на самом деле. Наука, что познаёт, разлагая на части, внушила ему ложные представления о сущем. (Разложить – значит утратить содержимое, забыть о главном: о тебе в деле. Перемешай в книге буквы – уничтожишь поэта. И если сад – это сорок яблонь, то нет и садовника. ) Беспонятным всё смешно, они не знают дела, они только насмехаются. Насмешники не читают книг, они перемешивают в них буквы. «Почему, – спрашивают они, – нужно жертвовать собой ради храма, ради упорядоченной кучи мёртвых камней? » Тебе нечего им ответить. Они спрашивают: «Зачем умирать ради сада, ради всяких там былинок и травинок? » Тебе нечего им ответить. «Зачем умирать ради букв в алфавите? » Незачем. И тебе не хочется умирать.

Но на деле они обокрали тебя, сделали нищим. Ты не хочешь умирать, значит, ты ничего больше не любишь. Тебе кажется, ты поумнел, – нет, по глупости растратил силы и разрушил уже построенное; ты расточил своё сокровище – смысл вещей.

Насмешник тешит своё тщеславие, он – грабитель, кому он помог своей насмешкой? Помог тот, кто шлифовал каждое слово, оттачивал способ выражения, стиль, а значит, совершенствовал инструмент, который позволит ему работать дальше. Насмешник работает на эффекте неожиданности, он грохнул о землю статую и позабавил всех бессмыслицей обломков, взорвал храм, который был для тебя прибежищем тишины и молитвенного раздумья, теперь перед тобой куча мусора, и, конечно, ради неё не стоит умирать.

Тебе показали, как легко убивать богов, но тебе больше нечем дышать, жить. Любая вещь драгоценна ореолом света, пучком нажитых связей, эти связи мы именуем культурой, они – наш язык. Очаг для нас обозначает любовь, звёзды – свет горнего мира, дело, которое я тебе доверил, – царскую почесть, я приобщил тебя к своему царскому клану. Но что тебе делать с камнями, делами, цифрами, если они только камни, дела, цифры?

Разрушили одно, разбили другое, что у тебя осталось? Только ты сам – единственный источник света, способный расцветить черепки, которым нечем больше тебя напитать. Вот ты и завяз в болоте тщеславия. Раз все вещи вокруг обессмыслились, ты сам наполняешь их смыслом. Ты остался в одиночестве и оделяешь всё вокруг собственным скудным светом. Вот новое платье, оно твоё. Вот стадо, оно твоё. И вот эта земля, что богаче других, тоже твоя. Но всё, что не твоё – другое платье, земля, стадо, – враждебно тебе. Соседнее царство, созданное по тем же законам, соперничает с тобой. Ты обречён посреди своей пустыни настаивать на довольстве собой, потому что, кроме тебя самого, у тебя больше ничего нет. Ты обречён кричать в своей пустоте: «Я! Я! Я! » – и не получать ответа.

Я ни разу не встретил тщеславного садовника, если он на самом деле любил свой сад.

 

XCIV

 

Всё освещено присутствием божества. Божество исчезнет, и переменится всё вокруг. Что тебе тогда дневная дань, если она не украшение чего‑ то иного? Ты знал: день даётся тебе для постижения запредельного, и вдруг оказалось – постигать нечего. Для чего тебе кувшин из звонкого серебра, если трапеза вдвоём уже не обряд, предваряющий любовь? Для чего самшитовая флейта на стене, если ты не играешь на ней для возлюбленной? Для чего ладони, если их лишили сонной тяжести любимого тела? Ты не у дел, в твоей лавочке всё продаётся, всё ищет себе места и хозяина, и ты тоже. Ко всему прицеплены этикетки, всё ждёт, что вот‑ вот начнётся новая жизнь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.