Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





CLXXXVIII 14 страница



Пуст день, если не ждёшь больше лёгких шагов, если не расцветает на твоём пороге улыбка, медовую сладость которой в тишине и тайне собирала для тебя любовь и которой ты сейчас насладишься. День пуст, если нет рокового часа прощанья. Пуст, если нет забвения сна, когда страсть набирается сил.

Нет храма, есть груда камней. Нет и тебя тоже. Так как же тебе не хотеть нового божества и храма, даже если ты знаешь, что позабудешь и этот, что опять будешь строить новый? Так устроена жизнь: настанет утро и вернёт тебе серебряный кувшин, пушистый ковёр, полдень и вечер, вновь обретёт смысл дань твоего дня и твоя усталость, вновь ты будешь близок или далёк, будешь идти или уходить, находить или терять. А сейчас, пока нет в твоей жизни ключа свода, ты не идёшь, не уходишь, не находишь и не теряешь, не помогаешь и не мешаешь ничему в мире.

И даже если тебе кажется, что тебе необходимы вещи, что их ты завоёвываешь, от них отказываешься, на них полагаешься, их ломаешь, раздаёшь, добиваешься, владеешь, – ты ошибаешься: берёшь, удерживаешь, обладаешь, теряешь, полагаешься, жаждешь ты только света, которым наделило их солнце. Нет мостка между тобой и вещью, есть мосток между тобой и незримой картиной, которая может быть Богом, царством или любовью.

Я вижу, ты стал моряком и ушёл в море – значит, долгое отсутствие представилось кому‑ то сокровищем, значит, давние матросские песни рассказали о счастье возвращаться, значит, по‑ прежнему передаются из уст в уста легенды о чудесных островах и коралловых рифах. И я уверен, волны нашёптывают тебе песню триер, хотя триер давным‑ давно нет, а коралловые рифы, несмотря на то что твой парусник пока не подходит к ним, меняют для тебя цвет воды с наступлением сумерек. А кораблекрушения, о которых тебе рассказывали? Пусть тебе самому не доведётся испытать ничего подобного – из‑ за них в жалобном вое волн, бьющихся о скалы, слышишь ты плач о мёртвых.

Но если ничего этого для тебя нет, ты зеваешь, когда тянешь грубые канаты, а натянув их, складываешь на широкой, как море, груди праздные руки и опять зеваешь. Ничего и не появится, если не построить сперва в твоём сердце храма, не показать тебе картины, не обогатить связующими нитями культуры.

Получив наследство, год за годом живя любовью к нему, ты не сможешь отказаться от самого себя. Не станешь искать иного смысла жизни.

Что такое тюрьма для любящего? Не в вещном живёт он – в царстве смысла вещей, а в нём нет стен. Пусть любимая далеко, пусть она даже спит и словно бы не существует, и что её хрупкие руки против стен, что ты воздвиг между ними? Но в таинственной тишине души он питаем своей любовью. И не в твоих силах отлучить его от любви.

Как любовь питает тебя и Божественный узел, что связал для тебя воедино весь мир. Та, которую ты не любишь, к которой лишь вожделеешь в разлуке, не насыщает, хотя ты не спишь из‑ за неё ночами. Но ведь и собака не сыта воображаемым мясом. Бдит в тебе только плоть, в тебе не родилось божество, которое умеет проходить через стены, – душа твоя спит.

Я уже говорил тебе о князе, хозяине царства, что идёт поутру по росистой траве. Царство ему сейчас не в помощь. Перед ним – пустынная дорога. И всё‑ таки его не спутать ни с кем другим – так просторно его сердце. Говорил о дозорном моего царства: всё его владение – круглая каменная площадка башни и звёзды над головой. Он ходит по ней туда и обратно, и отовсюду ему грозит опасность. Кто обездоленней этого пленника, заключённого в тюрьму величиной в сто шагов? Его отягощает оружие, ему грозит карцер, если он присядет, смерть – если заснёт. Он мёрзнет в мороз, мокнет в дождь, обжигается раскалённым песком в жару, ждёт он только пули из ружья, надёжно укрытого темнотой и нацеленного ему прямо в сердце. У кого жизнь более безнадёжна? Любой нищий счастливее и богаче: нищий может идти куда хочет, он свободен глазеть на толпу, с которой смешался, свободен из всего устроить себе развлечение.

Но мой дозорный – частичка царства. Царство переполняет, питает его. Нищему с ним не сравниться, настолько богаче и просторнее сердце дозорного. Даже смерть будет ему богатством, он сольётся со своим царством.

Моих узников я отправил в каменоломню. Они ломают камень, и на душе у них пусто. Но если ты строишь собственный дом, разве тот же камень ты ломаешь? Ты кладёшь стену, и каждое твоё движение не наказание, а праздник.

Понимание изменяет перспективу. Конечно, ты увидишь, как счастлив тот, кому грозила смерть, – он спасся и продолжает жить. Но если ты поднялся на гору по соседству и увидел, что жизнь твоя завершена и похожа на увязанный сноп, то, наверное, тебя больше обрадует смерть, потому в ней для тебя главный смысл.

Смерть была исполнена смысла и для «языка», которого по моему приказу поймали ночью и у кого я хотел вызнать намерения моих врагов. «Я рождён своей родиной, – ответил он мне, – твоим палачам ничего не поделать с этим... » У меня не было жерновов, которые выдавили бы из него масло тайны, он принадлежал своему царству.

– Несчастный, ты целиком в моей власти, – сказал я.

Он рассмеялся, услышав, что я назвал его несчастным, счастье его было с ним, и не в моей власти было отнять его.

Потому я и говорю о непрестанном упражнении души. Истинное твоё богатство не в вещах. Вещественное значимо, пока ты пользуешься им – миска, если налил суп и ешь, осёл, если взнуздал и поехал, но вот осёл в стойле, миска на полке, – что они для тебя? Или ты расстался с ними, как расстался с женщиной, которую только желал, но так и не полюбил?

Конечно, животному прежде всего доступно вещественное, а не аромат, не ореол, как принято говорить. Но ты – человек, и питает тебя смысл вещей, а не вещи.

А я? Я творю тебя, веду со ступени на ступень, учу. Не камень показываю я тебе – величие погибшего воина, каким увидело его сердце ваятеля. И твоё сердце стало богаче оттого, что где‑ то помнят погибшего воина. Из овец, коз, домов и гор я творю для тебя царство, поднимаю тебя на следующую ступень. Оно вроде бы тебе не в помощь, но ты всё‑ таки полон им. Я соединяю обычные слова, и возникает стихотворение, ты стал ещё богаче. Я связал горы и реки между собой, и возникло царство и озарило сердце воодушевлением. Царство празднует победу, и в этот день умирающие в больнице от рака, узники в тюрьме, должники, замученные кредиторами, – все гордятся, потому что нет таких стен, больниц и тюрем, которые помешали бы ощутить благодать. Разброд сущего я преобразил в Бога, божество смеётся над стенами, и что ему пытки?..

Поэтому я и говорю: я творю человека, разрушаю стены, вырываю решётки, мой человек свободен. Я творю человека, он неизменен в своих привязанностях, и что ему крепостные стены? Что тюремщики? Он смеётся над пытками палачей, потому что они не в силах его принизить.

 

Я говорю «общение», но имею в виду не беседы то с одним, то с другим. Я имею в виду твою привязанность к царству и привязанность другого к царству – к тому самому царству, что значимо для вас обоих. И если ты меня спросишь: «Как мне догнать любимую, нас разлучил мир, а может быть, мор, а может быть, смерть», – я отвечу: «Не зови её, она не услышит, лучше оберегай её присутствие, которого не отнять у тебя никому, сохраняй облик созданного ею дома: чайный поднос, чайник, пушистый ковёр – она им хозяйка, ключ свода, жена, которая устала и заснула, ведь тебе дано любить её и спящей, и далёкой, и в разлуке... »

Поэтому я и говорю: создавая человека, не заботься о знаниях – что толку, если он станет ходячей энциклопедией, – поднимайся с ним со ступеньки на ступеньку, чтобы видеть не отдельные вещи, а картину, созданную тем Божественным узлом, который один только и способен связать всё воедино. Ничего не жди от вещей: они обретают голос, став знаком чего‑ то большего, и сердцу внятен только такой разговор.

Вот, к примеру, твоя работа: она может быть хлебом для твоих детей, а может быть расширением в тебе пространства. И твоя любовь может стать большим, чем жажда обладать телом, потому что радости тела слишком тесны.

Ты вернулся из пустыни и скучной, душной ночью идёшь в весёлый квартал, чтобы выбрать ту, с которой забудешь о любви. Ты ласкаешь её, она что‑ то спрашивает, ты отвечаешь, но объятия разомкнутся, и ты уйдёшь опустошённый: даже если она была красива, тебе нечем вспомнить её.

Но если то же лицо, стать и слова окажутся у принцессы, которую так медленно из далёкой дали везли мои караваны, которую пятнадцать лет взращивали музыка, поэзия и мудрость, научив на оскорбления отвечать гневом и хранить верность в испытаниях, выковав в ней твёрдость и преданность богам, которым она не умеет изменить; не задумываясь, пожертвует принцесса своей красотой, но не снизойдёт и не вымолвит ни слова, которого потребовал палач, так естественно для неё благородство, и последний её шаг будет выразительней танца; так вот, если эта принцесса будет ждать тебя в залитом светом зале, и, протянув руки, пойдёт к тебе навстречу по мерцающим плитам, и скажет тебе те же слова привета, но в голосе её ты услышишь совершенство души, – уверяю тебя, на рассвете ты уйдёшь в свою скалистую пустыню обновлённым, благодать будет петь у тебя в душе.

Не телесная оболочка, не толкотня мыслей – значима только душа, её простор, её времена года, горные пики, молчаливые пустыни, снежные обвалы, цветущие склоны, дремлющие воды – вот он, этот весомый для жизни залог, незримый, но надёжный. В нём твоё счастье. И тебе никак себя не обмануть.

Разные вещи – странствие по могучему океану или по скудной речонке, пусть ты даже закрыл глаза, чтобы лучше чувствовать качку. Разная радость, пусть брошки будут одинаковы, от стекляшки и алмаза чистой воды. И та, что сейчас примолкла, совсем не похожа на ту, что ушла в глубины своего молчания.

Да ты и сам никогда не ошибёшься!

Потому я и не хочу облегчать твой труд, раз женщины сладки тебе. Не стану облегчать тебе охоту за добычей, пустив на ветер условности, запреты, отказы, благородство обхождения и души: вместе с ними я уничтожу и то, что ты так жаждешь поймать.

Гулящие предоставляют тебе одну возможность – возможность забыть о любви, а я занят лишь тем, что придаст тебе сил для завтрашних свершений, я побуждаю тебя преодолеть эту гору, чтобы завтра ты преодолел другую, ещё выше. Я хочу, чтобы ты узнал любовь, побуждаю тебя преодолеть неприступную душу.

 

XCV

 

Алмаз – плод политой потом земли, земли, политой потом целого народа, но алмаз, добытый такими трудами, невозможно поделить, невозможно съесть, невозможно раздать каждому из работников понемножку. Должен ли я из‑ за этого отказаться от добычи алмазов – звёзд, проснувшихся в земле?

Если я изгоню из цеха чеканщиков, тех, кто чеканит золотые кувшины, – золотой кувшин тоже невозможно поделить, потому что он стоит целой жизни и всю эту жизнь я должен кормить мастера хлебом, который добывают другие, – и если, изгнав этих мастеров, я пошлю их пахать землю и золотых кувшинов больше не будет, зато будет больше пшеницы, которую можно поделить, – ты одобришь меня и скажешь, что жизнь без бриллиантов и золотых кувшинов послужит к чести человека? Но скажи, как облагородится ею человек? Об алмазах ли я пекусь?

В угоду завистливой и жадной толпе я бы согласился сжечь на огромном костре все добытые за год алмазы в день всенародного праздника или одел бы сиянием алмазов праздничную королеву, чтобы народ гордился своей бриллиантовой царицей. Алмазы вернулись бы к ним царским величием или блеском пышного празднества. Но чем обогатят их бриллианты, если запереть их в музей, где они попадутся на глаза двум‑ трём праздным зевакам и грубому толстяку смотрителю?

Согласись, ценится лишь то, на что затрачено немалое время, например, храм; согласись, слава моего царства сияет в тех самых алмазах, которые я заставил добывать, и к славе этой приобщён каждый, любуясь горделивой королевой в бриллиантах.

Я знаю одну свободу – свободу упражнять свою душу. Любая другая иллюзорна. Я докажу тебе, смотри: ты нуждаешься в двери, не умея проходить через стены, не волен обрести молодость, не волен наслаждаться солнцем среди ночи. Я заставил тебя выбрать эту дверь, а не другую, и ты жалуешься на притеснение, но ты забыл – будь дверь только одна, ты был бы притеснён точно так же. Я запретил тебе соединить твою судьбу с той, что кажется тебе красавицей, и ты кричишь о моём тиранстве, но ты не знаешь, что все красавицы твоей деревни косят, потому что никогда не покидал своей деревни.

Ты женишься на той, которую я принуждал сбыться и ради тебя пестовал в ней душу, – теперь вы вдвоём обретёте единственную свободу, суть которой полнота смысла и непрестанное расширение души.

Своеволие изнашивает тебя. Мой отец говорил: «Не быть – не значит жить свободно».

 

XCVI

 

Я буду говорить с тобой о необходимости, или безусловном: это и есть Божественный узел, что связует всё воедино.

Невозможно до смерти увлечься игрой, если кости всего‑ навсего костяшки и ничего больше. Вот я отдал приказ отплыть в море, море неспокойно, и капитан долго и пристально вглядывается в него – взвешивает тяжесть туч, словно силу противника, прикидывает высоту валов, определяет напор ветра. Своим приказом я связал для него воедино тучи, ветер и волны. Мой приказ – необходимость, с которой не поспоришь, мы с моим капитаном не на ярмарке, не на базаре, мы – святилище, где я – ключ свода, утверждающий его незыблемость. И как не преисполниться ему величия, правя своим кораблём?

Вот другой, он не подчинён мне, он приехал полюбоваться морем, он может идти куда хочет, может повернуть назад с полдороги, он не подозревает о святилище, тучи для него не испытание, не угроза – красивая декорация, не больше, крепнущий ветер не грозит опрокинуть мир, он обдувает ему щёки, а морские валы опасны разве что качкой, неприятной и тягостной для желудка.

Поэтому я и говорю: долг – тот же Божественный узел, что связует всё воедино. Но царство, храм и твой дом построятся только тогда, когда долг станет для тебя неоспоримой необходимостью, когда перестанет быть игрой, в которой можно менять правила.

– Долг не выбирают, – говорил мой отец, – в этом его главная особенность.

Поэтому и обречены на неуспех те, кто хочет в первую очередь нравиться. Желание нравиться делает их податливыми и гибкими. Они бегут тебе навстречу и предают на каждом шагу, желая остаться желанными. На что мне медузы без костяка и формы? Я изрыгаю их, возвращая хаосу: вы придёте ко мне, когда создадите самих себя.

Даже женщина устаёт от возлюбленного, если он только эхо её и зеркало, – кто нуждается в собственном отражении? Ты мне нужен, если выстроил себя как крепость, если внутри тебя я чувствую плотную сердцевину. Садись рядом, ты есть.

Преданного царству выберет себе в мужья женщина и будет ему служить.

 

XCVII

 

И вот что я хотел ещё сказать о свободе. Мой отец после смерти стал для подданных горным хребтом, заслонившим горизонт. Логики, историки, критики очнулись, раздулись от ветра снов и объявили, что человек прекрасен.

Да, созданный моим отцом человек был прекрасен.

– Раз он так прекрасен, – шумели логики и критики, – отпустите его на свободу. На воле он расцветёт, каждый шаг его будет чудом. Принуждения застят его свет.

А я вечерами гуляю среди апельсиновых деревьев, ветки их обрезают, верхушки вытягивают. Почему бы мне не сказать:

– Деревья мои прекрасны, они сгибаются под тяжестью апельсинов. Для чего обрезать им ветки, которые тоже могут плодоносить? Нужно дать дереву волю. На свободе оно расцветёт. Мы мешаем полноте цветения.

Логики освободили человека. Люди выпрямились ещё больше, потому что росли с прямой спиной. И когда пришли жандармы, захотев подчинить их былым принуждениям, но не потому, что видели в них материнское лоно, рождающее совершенство, а из низменного желания повелевать, люди взбунтовались против утеснения. Жажда свободы воспламенила их, и пожар восстания вспыхнул во всех концах моего царства. Быть свободными означало для них быть прекрасными. Умирая за свободу, они умирали за величие своей души, и в их смерти было величие. Слово «свобода» звенело чище серебряной трубы.

Но я вспомнил, что говорил мне отец:

– Свобода для них – это свобода не быть никем.

Посмотри, вместо свободы возникла сутолока, как на городской площади. Ты протоптал тропку здесь, твой сосед стал ходить там, но дороги у вас нет. Свою часть дома ты покрасил в красный цвет, твой сосед – в синий, а квартирант – в жёлтый; неведомо какого цвета у вас дом.

Вот вы решили устроить праздничную процессию, но каждый настаивает на своём маршруте, неразумие размело вас, словно пыль, и не было никакого праздника. Если свою власть ты делишь между всеми, наступит безвластие. Если каждый выберет место для храма и начнёт сносить туда камни, ты увидишь каменистую пустыню, а не храм. Творец всегда один, твоё дерево – взрыв одного семечка. И конечно, это дерево – вопиющая несправедливость, потому что другие семена уже не проросли.

Желание подавить всех я не назову силой, а назову глупой гордыней. Но если это сила созидающего творца и она противостоит естественному течению событий, превращающему горный ледник в болото, храм в песок, жар солнца в скудное тепло, книгу в кипу разрозненных страниц, язык в смесь чужеродных слов, – течению, которое уравнивает все возможности и уравновешивает все усилия, рано или поздно развязывая тот Божественный узел, что связал всё воедино, заменяя картину разбродом сущего, – я приветствую эту силу и прославляю её. Она сродни кедру, который положился на каменистую пустыню, который углубляет свои корни в почву, хотя нет в ней обильных питательных соков, который протянул ветви солнцу – тому самому солнцу, что уподобило песок бесстрастному зеркалу, выгладило всё, выровняло и уравновесило, но теперь это злое солнце в помощь несправедливому кедру, который преображает песок и камни, который раскидывает в солнечных лучах смолистый храм, который поёт вместе с ветром, как эолова арфа[9], и возвращает движение неподвижному.

Ибо жизнь – это единство связей, сплетение силовых линий и несправедливость. Увидев детей, томящихся от скуки, что ты делаешь, как не навязываешь им принуждение, которое зовётся «правила игры», и вот они уже бегают в догонялки.

 

Наступило время, когда нечего стало высвобождать и свободой стали называть делёжку материальных благ среди равных и равно ненавидящих друг друга.

Ты свободен, ты толкаешь в бок соседа, а он толкает тебя. Шарики толкаются, катятся, и если вдруг остановятся, то остановку ты называешь отдыхом. Такая свобода требует непременного равенства, а равенство неизбежно требует равновесия, а когда всё уравновешено, наступает смерть.

Не лучше ли жизнь? Она поведёт тебя за собой, ты столкнёшься с силовыми линиями, и они покажутся тебе препятствием, но они – направляющие для растущего вверх дерева. Единственная зависимость, которая может тебя умалить и которую должно ненавидеть, – это зависимость от недовольства соседа, от зависти равного тебе и необходимость не выделяться из толпы. Попав в плен подобных зависимостей, ты превратишься в отброс среди кучи других отбросов. Но если речь идёт о растущем вверх дереве, каким нелепым покажется тебе ветер слов, гудящий о тирании.

Так вот, наступили времена, когда свободно стало не лучшему в человеке, а худшему – тому, чему потворствует толпа, а человеческое стало таять и таять. Но толпа не свободна, она никуда не стремится, в ней есть только тяжесть, и эта тяжесть придавливает её к земле. Толпа называет свободой свободу гнить и справедливостью – своё гниение.

Так вот, наступили времена, когда слово «свобода», которое звенело когда‑ то призывно, словно военный рожок, сникло, полиняло, и люди стыдливо мечтают о новом звонком рожке, который разбудит их на заре и позовёт строить.

Потому что хорош только тот рожок, который тебя разбудил.

А принуждение плодотворно только тогда, когда, служа храму, ты служишь и самому значимому в себе. Камни не могут сами стронуться с места и построить собственный храм, но если для камня нашлось его место, то неважно, чему он служит, – полученное будет значимо.

Подчинись рожку, если он разбудил в тебе большее, чем ты сам. Те, что умерли за свободу, выбрали её, потому что она была самым лучшим в них и возможностью ещё большего совершенства. Они служили радости быть свободными и подчинились зову рожка, поднявшись ночью, отказавшись от свободы спать дальше или обниматься с женой, они стали ведомыми, и если ты послушен голосу долга, зачем мне знать, где были жандармы – рядом с тобой или в тебе самом.

И если они были в тебе, то, значит, когда‑ то были рядом, потому что чувство чести ты унаследовал от отца, который растил тебя с честью.

Когда я говорю «принуждение» – я подразумеваю противоположность своеволия, в котором всегда есть недобросовестность, но не имею в виду принуждений моей полиции, – я бродил по городу в безмолвии моей любви, видел играющих детей, они подчинялись правилам игры, им было стыдно их нарушить. Они дорожили игрой, тем, что получали от игры. Дорожили рвением и радостью справиться с заданной игрой задачей, дорожили своей юной дерзостью – словом, вкусом этой игры, а не другой, этим вот божеством, которое сделало их дерзкими и радостными. Ведь каждая игра требует от тебя своего, и, желая измениться, ты меняешь игру. Но вот ты, который только что был в игре всемогущ и благороден, вдруг сплутовал и тут же понял, что разрушил собственными руками то, ради чего играл, – всемогущество и благородство. И всё‑ таки ты успел полюбить их, а значит, примешь принуждение правил.

 

Что может создать жандарм? Всеобщее единообразие. Откуда ему знать о большем? Порядок для него – порядок музея, где всё выстроено в ряд. Но единству моего царства не нужны подобия. И ты, и твой сосед лепите себя как частичку царства, как колонну, как статую в храме, который сам по себе един.

Мои принуждения сродни ухаживанию за любимой.

 

XCVIII

 

Если ты любишь без надежды на взаимность, молчи о своей любви. В тишине она сделается плодоносной. Кто, как не она, направляет твою жизнь, и любой путь тебе на пользу, ибо подходишь, удаляешься, входишь, выходишь, находишь, теряешь. Ты ведь тот, кто должен жить. Но нет жизни, если ни один бог не напряг вокруг тебя силовых линий.

Если тебя не любят, а у тебя недостаёт твёрдости души молчать о своей любви и ты вымаливал ответную любовь как вознаграждение за верность, но тщетно, попытайся найти врача и исцелиться. Потому что вредно путать любовь с рабством сердца. Прекрасна любовь, которая молится, но та, что клянчит и вымогает, сродни лакею.

Если бесстрастное течение жизни поставило на пути твоей любви преграду вроде изгнания или молчаливых монастырских стен и тебе надо преодолеть её, возблагодари Господа, если твоя любимая отвечает тебе взаимностью, пусть в этот миг она для тебя всё равно что слепоглухонемая. Знай, в этом мире мерцает для тебя негасимый огонёк ночника. И поверь, совсем не важно, видишь ты его или нет. Умирающий в пустыне богат теплом своего далёкого дома, несмотря на то что умирает.

Если я пестую величие души и выбрал самую совершенную, чтобы она вызревала в тишине и молчании, тебе, наверное, покажется, что совершенство её никому не в помощь. Но посмотри, благодаря ей облагородилось всё моё царство. Издалека приходят к ней на поклон. Являются чудеса и знамения.

Если любят тебя, пусть даже неощутимо, и ты любишь в ответ, ты идёшь в луче света. Когда чувствуешь Господа, благодатна та молитва, на которую отвечают тишиной.

Если твоя любовь взаимна, если тебе раскрыты объятья, молись Господу, чтоб Он спас твою любовь от порчи, я боюсь за сытое сердце.

 

XCIX

 

И поскольку я всё же полюбил свободу, научившую петь моё сердце, поскольку проливал кровь, чтобы её завоевать, и видел сияющие глаза тех, кто бился со мной рядом (видел я и других, низких сердцем, – угрюмо набычившись, ломились они к кормушке и, отвоевав себе место в хлеву, превращались в чавкающих свиней).

Поскольку я видел и тех, кого оживил свет свободы, и тех, кого тирания превратила в скотов.

Поскольку я живу жизнь и не отворачиваюсь от малой малости в самом себе, но зато не принимаю всерьёз разноголосицу идей, твёрдо зная, что, если слова сделались тесны для жизни, нужно их поменять; если тебя поставило в тупик неразрешимое противоречие, нужно перестроить фразу, нужно, чтобы поднялась гора, с которой видна будет целиком вся равнина.

И поскольку я знаю, что благородство души закладывается, выстраивается и созидается, словно крепость, что созидает его принуждение, вера и безусловность долга, которые овеществились в традициях, молитве и обрядах.

Поскольку я знаю, что прекрасны только гордые души, которые не желают сгибаться и помогают человеку держаться прямо даже под пыткой, которые освобождают от тирании самолюбия, но умеют хранить верность себе, выбирать, решать и жениться на любимой вопреки наговорам толпы и немилости короля...

Потому я и понял, что главное не свобода и не принуждение. Главное – не отвернуться ни от одного из биений жизни. А слова? Пусть дразнятся, показывая друг другу язык.

 

C

 

Если ты заранее определил, что такое зло, и стал за него наказывать, злодеев окажется очень много (ты можешь посадить в тюрьму всех, потому что в каждом есть крупица зла, которое ты искореняешь, а если карать за недозволенные желания, то в тюрьму отправятся и святые). Страшна твоя предвзятость, ты поднялся на запретную гору, одетую кровавым туманом, и вслепую уничтожаешь человека вообще. Ты видишь его злодеем, но в нём есть и ангел. Ты уничтожаешь их вместе.

Если твои жандармы – а они неизбежно тупые исполнители твоей воли, тупость – их профессия, от них не требуется чутья, напротив, оно им запрещено, потому как не их дело вникать и судить, их дело выявлять по данным тобой признакам, – так вот, если твои жандармы получат приказ разделить всех на чёрных и белых – а других цветов для жандармов не существует – и к чёрным ты отнесёшь, например, того, кто насвистывает в одиночестве, кто порой сомневается в Боге, кто зевнул, копая землю, кто вот так думает, поступает, любит, ненавидит, восхищается, презирает, – тогда наступают отвратительные времена и оказывается, что у тебя не народ, а сплошные предатели, и сколько ни руби голов, всё будет мало, и в толпе так и кишат подозрительные и шпионы.

Ты поделил не людей, разведя направо одних и налево других, чтобы картина стала яснее, – ты разрубил человека, разделил, разлучил его с самим собой, завербовал в нём соглядатая, сделал подозрительным для самого себя и готовым себя предать, потому что в одну из томительных ночей каждый сомневался в Боге, потому что каждый насвистывал в одиночестве, зевал, копая землю, и думал, делал, любил, ненавидел, восхищался или презирал не должное. Ибо человек живой, и он живёт. Но святым, праведным и желанным тебе показался тот, кто громыхает сегодня одной идеей, завтра другой, смешной ярмарочный паяц; тебе оказался ненужным тот, кто живёт сердцем.

А раз ты послал жандармов искать не какого‑ то человека, а человеческое в человеке, то с присущим им усердием они отыщут его в каждом, ужаснутся обилию зла, ужаснут тебя своими донесениями и убедят в необходимости самых срочных мер. Ты согласился и построил тюрьму, куда заключил весь свой народ.

Но если ты всё‑ таки хочешь, чтобы крестьяне у тебя пахали землю, полагаясь на щедрое солнце, чтобы ваятели резали камень, геометры чертили фигуры, ты должен подняться на другую гору. С другой вершины теперешние каторжники покажутся тебе святыми, и ты воздвигнешь памятник тем, кого послал ломать камень.

 

CI

 

Наконец‑ то я понял, что такое грабёж, я давно размышлял о нём, но не был просветлён Господом. Я знал и раньше, что грабительствует писатель, ломая основы стиля, корёжа устоявшиеся средства выражения, желая эффектней выразить себя.

На первый взгляд что тут непохвального? Средства выражения и выработаны для того, чтобы выражать себя. Но ты, вместо того чтобы пуститься в путь, сломал повозку, ты похож на неразумного хозяина, неимоверной кладью он перешиб хребет своему ослу. Набавляя день за днём понемногу, он мог бы приучить своего осла к более тяжёлой клади, и осёл служил бы ему лучше, чем раньше. Я гоню нарушителей. Пусть пыхтят и выражают себя по правилам, трудясь над тем, чтобы правила всё‑ таки существовали.

Грабежом, своеобразной растратой нажитого запаса оказываются и прорывы к свободе людей добродетельных. Хотя запас, лежащий без движения, бессмыслен. Точно так же, как и добродетель, если она всегда обречена существовать под спудом, задавленная обилием обязанностей. Бессмысленно строить хранилища для хранения зерна. Хранилище имеет смысл только тогда, когда из него черпают зерно в зимнюю бескормицу. Суть хранилища прямо противоположна хранению, в него складывают, чтобы тратить. Неуклюжий язык – единственная причина противоречия, дерутся между собой слова «складывать» и «черпать», так что не стоит утверждать: «Хранилище – место, куда складывают», – логик может тут же возразить: «Хранилище – место, откуда берут»; ты справишься с ветром слов, обозначив хранилище как перевалочный пункт.

Но ведь и свобода – вкушение тех плодов, которые были взращены моим принуждением, ибо только принуждение способно созидать то, что достойно свободы. Созданный мной человек свободен от страха пыток, он не хочет отказываться от себя, он противится приказам тирана и его палачей, и я называю его свободным. Свободен и тот, кто способен устоять перед низменной страстью. Но как назвать свободным того, кто попадает в рабство любому соблазну. Сам он зовёт это свободой, он свободно выбрал для себя вечное рабство.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.