Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





СТАРЫЙ ТРАКТ 3 страница



Вероятно, все, что сказал Шубников, Виргинии Ипполитовне не показалось излишне общим, известным, да уже и отодвинутым временем. Она сомкнула свои тонкие губы в трубочку, подула изящно на тарелку, на только что вылитый горячий соус, с категоричностью сказала:

— Граф ничего не достиг и не достигнет. Чтоб победить богатых, нужен труд бедных, их усилия. Вождь таковых должен быть из них же. Неравенство поводыря с ведомой паствой — никогда еще не приносило успеха. Не случайно настоящие вожди садились на коня, чтоб быть заметными в толпе, чтоб не отстать от нее, чтоб звал вперед блеск праведной сабли.

«Ничего не скажешь, умеет сказать словцо! » — подумал Шубников, до трепета душевного любивший полновесное и светящееся смыслом слово. Недаром кучи тетрадей испестрил он с юности выписками из книг мудрецов разных времен.

— Уж как точно сказали вы, Виргиния Ипполитовна! — с чувством воскликнул Шубников. — А только учтите: колокол неподвижен, а набат от него потрясает целую округу и волнует, и подталкивает к действию. — Взглянув на Виргинию Ипполитовну, Шубников понял, что сказал отнюдь не глупость, а истину — не отмахнешься.

— О да! Вы правы, Северьян Архипыч! Конечно!

Ефрем Маркелович, слушая с напряжением гостей, понял, что их беседа начинает по виражам суждений подниматься к той точке, о которой по простодушию потом можно сказать однозначно: поговорили всласть, поднялись аж до небес, да только пользы от такого словорчения — пшик.

— Чтоб народ до жизни хорошей дошел, Виргиния Ипполитовна, надо мастерам дать простор. А откуда ему быть? Вот, к примеру, наш Иркутский тракт. Тут один Петр Иваныч строит. Да где ж ему одному охватить этакую махину. Почему б, к примеру, купцам Кухтерину, Фуксману, Второву не подсобить тракту? Мосты построить, переправы на паровую тягу перевести, постоялые дворы новые срубить. Приходилось мне как-то с важными фельдъегерями подъезжать. Уму, говорят, непостижимо, какое неустройство на тракте. Местами грязь до конских лопаток. Маята одна и растрата сил и веры в Господа Бога… Рукастых мужиков с топорами на эту нужду надо б бросить. Скатертью тракт покроют.

Шубников бегло переглянулся с Виргинией Ипполитовной и понял, что она думает о том же: не учтиво с их стороны не откликнуться на его рассуждения, сделать вид, что сия погудка не по их нутру.

— Истинно, Ефрем Маркелыч! Когда мы с Петром Иванычем ехали через Барабу, насмотрелся и на партии ссыльных и обозы переселенцев. Несчастные! Арестанты умирают на ходу под цепями. А переселенцы чуть прикрыты лохмотьями… А дожди, стужа по ночам, а ведь лето. А зимой? О господи, и за что ниспослана такая горькая доля русскому человеку?! — голос Шубникова напрягся, и он сомкнул челюсти, чтоб не всхлипнуть.

— И сколько слез пролито, а все неподвижен жернов гнета! — прошептала Виргиния Ипполитовна и провела платком по глазам.

Все надолго замолчали. Даже стука ножей и вилок не слышалось. До еды ли при таком разговоре?

— Ой, извиняйте, сплоховал малость, — вдруг спохватился Ефрем Маркелович, — может, кто желает водочки или вот рябиновой наливки? Сам-то я как-то с малолетства к этому не обвык…

— Спасибо. А только я непьющий. Такой завет от дедушки идет, — сказал Шубников.

— Ну а я вот выпью, если позволите, Ефрем Маркелыч. — Виргиния Ипполитовна грустно усмехнулась, подставила граненую стопку поближе к хозяину.

— На доброе здоровье! Тогда уж и я с вами. — Белокопытов наполнил стопки водкой вровень с краями, подал одну Виргинии Ипполитовне, вторую зажал в пальцах, чокнулся с гостьей.

— Ну, дай бог, не по последней.

Виргиния Ипполитовна выпила одним махом, опередив хозяина, закусила кусочком ржаного хлеба как заправский пьяница, сказала:

— Не вообразите, что я пьющая. Редко бывает. Просто сегодня на душе тяжко.

— Может быть, помочь чем-нибудь? — осторожно спросил Шубников. Виргиния Ипполитовна резко замотала головой:

— Не обессудьте! Сама не люблю себя такой.

— А может, еще рюмочку наливки? — предложил Белокопытов.

— Давайте, Ефрем Маркелыч, вместе с вами. За здоровье Северьяна Архипыча. Пусть ему поживется хорошо здесь, в Сибири.

«О, да у нее ухватки мужские», — подумал Шубников, поблагодарив за внимание к своей особе.

— Надолго в наши края, Северьян Архипыч? — Виргиния Ипполитовна раскраснелась, оживилась, стала еще привлекательнее.

— Не более четырех дней намерен провести в этом доме. По делу мог бы и ранее отбыть, но Ефрем Маркелыч зовет на заимку проехать, чудеса природы посмотреть, — сказал Шубников.

— Ишь он какой, наш Ефрем Маркелыч! Вас везет, а мне лишь обещает, — бросив на Белокопытова лукавую улыбку, сказала Виргиния Ипполитовна.

— Пренепременно свожу! Вы что? Вы постоянно тут, в Подломном, а Северьян Архипыч был, да сплыл, — Белокопытов посмотрел на учительницу чуть растерянно, но ласково, задержав на ней свой взгляд.

— Да я не упрекаю, у нас еще будет случай.

— Будет! Как скажете, так и будет.

«А что, нет ли между ними любви? » — подумал Шубников, заметив ее улыбку и его растерянность, но тут же промелькнувшая об этом мыслишка улетучилась из его головы. На лице женщины — простота, ясность и никаких намеков на что-нибудь иное. А в голосе — твердость, может быть даже излишняя, при ее-то нежности и красоте.

Когда ужин закончился, на дворе совсем стемнело. Виргиния Ипполитовна стала собираться домой. «Неужели он не проводит ее? » — спросил себя Шубников, раздумывая, не предложить ли женщине свои услуги.

— Одна не опасаетесь? — спросил Шубников. Она не успела ответить, зато поспешил Белокопытов:

— А кого тут опасаться? У нас тут мирно. По следам друг дружку знаем.

— Прощайте, Ефрем Маркелыч. Доброго отдыха, Северьян Архипыч, — громко сказала Виргиния Ипполитовна и неспеша вышла из дома в темноту непроглядной ночи.

Мужчины долго молчали, прислушиваясь к ее шагам, к визгу собак, к стуку калитки. И хозяину, и гостю было жалко, что она ушла, будто оборвалась какая-то светлая ниточка и стало от этого на душе неуютно и одиноко.

А рано утром Ефрем Маркелович и Шубников уехали. Телега была загружена какими-то ящиками, бочонками, узлами. Хозяйство на заимке немалое, надо и то, и это. Так объяснил сам Белокопытов. А ведь кроме охоты, рыбалки, добычи кедрового ореха и ягод в двух верстах от заимки пасека на триста ульев. И об этом надо иметь заботу, чтоб не пошло добро прахом. Ефрем Маркелович поведал гостю по дороге о своем житье-бытье. Не все, конечно, подряд — с выбором.

Отец, Белокопытов Маркел Савельевич, не утруждал землю своим долгим пребыванием на ней — умер сорока семи лет от роду. А вскоре, как говорят, и жену позвал за собой. Ефрем остался молодой и неразумный один-одинешенек. Угляди-ка за всем!

Ладно, что бабенка, с которой успел Ефрем обвенчаться по родительскому благословению, оказалась такая ухватистая, такая расторопная, как мельница, — и жернов крутит, и воду на поля качает, и муку в мешки ссыпает. И откуда бы ей все хозяйские премудрости знать? Росла сиротой, ходила по людям из деревни в деревню, чтоб кусок хлеба заработать да лоскут холста припасти, прикрыть бренное тело.

Поначалу люди шутили: «Ой, сошелся черт с младенцем. Пустит Ксюха Белокопытов двор по ветру». А вышло наоборот — Ксения в Подломном дом по уздцы держит, а сам Ефрем на заимке и по округе вожжой правит! Прибыток с заимки от промыслов, от подрядных работ на тракте, от дойных коров, от продажи ржи, овса, гречихи, меда, воска — все в один котел. Будто сам Бог подрядился Белокопытову способствовать во всех делах. Да только вечно ли это благоденствие? Удача и беда по соседству друг с другом ходят.

Ну а из всех бед людских одно из самых тяжких — остаться в молодости вдовцом. Недаром говорится: лучше три раза погореть, чем раз овдоветь.

Ушла Ксения — и закончился дом Белокопытова. В одном углу щель, в другом — прореха, успевай только поворачиваться. Кинулись к Ефрему со всех сторон свахи: «Женись поскорее, мужик, пока не пошел твой очаг на развал».

А Ефрем Маркелович о женитьбе и слушать не хочет, ни к одной невесте не лежит его сердце, а до той, которую принимает душа, далеко, как до неба, хотя и рядом почти. Приналег Ефрем Маркелович на собственные силы. Гнет хребет и день и ночь за двоих — и за жену и за себя…

До заимки оказалось неблизко. По дороге и разговоры заводили о том, о сем, и слегка подремывали, пригретые солнцем, и пробовали в полголоса песни петь: «Степь да степь широка лежит…»

В одном месте телегу так сильно тряхнуло на корнях лиственницы, что вылетели из нее и покатились, подминая заросли иван-чая, бочонки, ящички закувыркались как живые.

Конь остановился, почуяв неладное. Белокопытов бросился подбирать бочонки и ящики. Шубников решил помочь ему. Схватив ящик, зашитый в брезент и перевязанный шпагатом крест-накрест, торопливо опустил его. Ящик был знаком до подробностей. Особо запомнилась буква Ф, выведенная черной мастикой на боковинке ящика. Именно такие ящики лежали на телегах, когда Шубников ехал с Петром Ивановичем в Томск. Их было всего-то штук пять, и почему-то именно к ним по-особенному пристально отнесся исправник Василий Васильевич Шароглазов. Поднимал над телегой, встряхивал, ощупывал. Возможно, что-то настораживало его, возникали какие-то догадки и подозрения. А может быть, в них-то и лежали предметы, которые не позволялось перевозить, согласно строжайшему наставлению из Москвы, потому что адресовались они раскольникам. Но тогда почему ящики оказались у Белокопытова?

То, что их мог взять Макушин, это Шубникова не удивляло. Петр Иванович был человек не только добрый, отзывчивый к чужим просьбам, но и свободолюбивый, противник всякого гнета, а уж религиозного тем паче; кто во что желает верить, тот и пусть себе верует. Сам Макушин поклонялся православию, но чтоб насильно обращать других в свою веру, это он считал дикостью, откровенным варварством.

Шубников поднял и второй ящик, положил его на телегу. Первое побуждение, которое он почувствовал — сказать Белокопытову, что эти ящички он уже видел по дороге в Томск, поинтересоваться, этак запросто, что, мол, в них запечатано и почему клинский исправник Шароглазов был явно насторожен к этим ящикам. Но в тот же миг что-то остановило Шубникова от этого разговора. «A может быть, что-нибудь тайное в этом ящике? Как знать? В торговом деле немало потемок. Зачем мне лезть в чужие дела», — решил Шубников.

Белокопытов уложил в телегу все предметы покрепче, основательно прикрыл и бочонки, и узлы, и ящики брезентовым пологом, с усмешкой сказал:

— Вот, язви ее, как тряхануло! У меня аж в мозгах замутилось.

Поехали дальше, Белокопытов понукал коня, постегивал его по гладким бокам волосяными вожжами.

— А я ничего. Отделался легким испугом, да вот чуток коленку призашиб.

— Может, Северьян Архипыч, на коленку подорожник положить? Вон его полным-полно вдоль дороги.

— Да не беспокойтесь, заживет!

— Ну, раз нет, так нет. Давай, давай, Пегарь, шагай веселее!

К заимке подъехали неожиданно. Березняк и осинник со следами нашествия зайцев — полуобглоданными стволами деревьев — кончился, побежали по просторам островки кедрача, пихтовника, ельника, и вдруг выглянул из-за лохматых, разлапистых сучьев пятистенный дом, а за ним амбар, сарай с поленницей дров, две лодки, опрокинутые вверх днищами, шесты с металлическими крюками, решета, на которых проветривают кедровый орех, вентеря, морды из краснотала, пустые бочки, какие-то заготовки из кедровой древесины для поделок, двор не огорожен, но обозначен кустами черемухи и рябины. Шубников вспомнил восторженные слова Белокопытова о заимке, подумал: «Похвалился Маркелыч зря, все здесь как-то обычно». Но с этим умозаключением Шубников поспешил. Так, видимо, заимка задумана: стоять не на юру, а укромно, не выпячиваться, да и не перед кем, кругом лес да небо.

Но самая красота была чуть в стороне — в двадцати шагах от дома. Белокопытов не стал откладывать знакомство с местностью на другое время. Слегка взял Шубникова за плечо, вывел за полоску кедрача. Вот тут-то гость и замер от удивления. Поблизости в ложбине, оконтуренной разнолесьем, нежилось в тихой, задумчивой неподвижности озеро. Берега то отлогие, припадающие к самой воде, то вздернутые, как сохатый в прыжке, тянулись до горизонта и смыкались там с сиреневыми кедровыми урманами.

— А рыбы тут, уток, по лесам лосей и медведей — бессчетно, — окидывая рукой озеро, сказал Ефрем Маркелович.

— А пасека?

— А вот сюда, в сторонку, — кивнул головой куда-то вправо Белокопытов.

— И безлюдно на многие версты?

— Да нет. Жмутся людишки к воде, — и инородцы, и всякий другой пришлый люд. А чуешь, Северьян Архипыч, какой запашок здесь, как легко дышится. — Белокопытов раскинул руки, с шумом принялся дышать — высоко вздымалась его грудь.

Шубников не удержался и тоже потянул ноздрями ароматный воздух, да так глубоко, что в виски ударило, в глазах зарябило.

— Ну, пошли теперь в дом, Северьян Архипыч. Причастились, — засмеялся Белокопытов.

Вечером, наслаждаясь тишиной и прохладой, наползавшей от озера, Белокопытов и Шубников до полночи сидели у костра. Зрелище для Шубникова было фантастическое: темное небо в звездах, причудливые, скачущие тени от костра, звонкие всплески на озере от обвалов подмытых яров.

— Завтра поутру, Северьян Архипыч, надо мне одно дельце справить. На рассвете я на Пегаре верхом доеду до кедровых делянок, посмотрю, не послать ли артёлку орех попромышлять. Надо бы пудик-другой маслица припасти в зиму. Ребятенки и погрызть любят. А уж Петр Иваныч как благодарствует, когда привожу гостинец.

— А мне чем заняться, Ефрем Маркелыч? — встревоженно спросил Шубников.

— Спи, Северьян Архипыч, сколько влезет. Как тебе вставать, я к этой поре и вернусь.

— М… м… — промычал Шубников, чем и выдал свое беспокойство: быть одному в тайге ему не приходилось.

— А ты не боись, Северьян Архипыч, никто тебя не тронет. Зверь и близко к заимке не подойдет, а человек поблизости в этой местности один — пасечник мой. Да едва ли он придет в эту пору. Последний сбор медов у него нынче.

— Ну ладно, что же…

— А потом вон на стене и ружье, и кинжал. При крайнем случае голой рукой тебя не возьмешь, — усмехнулся Белокопытов и добавил: — Да я б тебя взял с собой, да дорога-то туда верховая. А конь один. Дальше моей заимки тележной дороги нету. Либо пешком, либо верхом. А мне край как надо ненадолго отлучится.

Шубников спал плохо, можно сказать, не спал, а бдил, лежал с закрытыми глазами. Что-то тревожило его, хотя, если судить здраво, тревога была никчемной, без всяких оснований.

На рассвете Белокопытов, спавший в первой половине избы, осторожно встал, пошебуршил возле печки, раза два звякнув ложкой о котелок, вышел ощупью за дверь. И все затихло.

А Шубникова будто кто-то подтолкнул. Он вскочил с кровати, потер лицо ладонью и шагнул к окну. Белокопытов от дома был в пяти шагах. В сумраке Шубников увидел, как тот суетился возле коня. Он отчетливо рассмотрел сумы, перекинутые впереди и позади седла через спину коня. Белокопытов заталкивал в них бочонки, узлы и ящики. Нагруженный конь превратился в бесформенное чудовище.

Подведя коня к чурбаку, Белокопытов взобрался в седло и тихо отъехал от дома. Вскоре лес поглотил его с головой и коня с грузом, и за окном снова сомкнулся неподвижный сумрак.

Шубников бросился на кровать, лег на спину, какой-то нерв внутри лихорадочно заколотился в грудную клетку. «Чтобы все это значило? Куда он поехал? Сказал, что будет смотреть кедровые участки, а сам загрузил коня до предела. Нет, все это не то… Хитрит Ефрем Маркелыч, обводит меня… И зачем я ему доверился…» — пронеслось в голове Шубникова.

Была минута, когда Северьян Архипович хотел вскочить и бежать что есть мочи за Белокопытовым, но тут же остановил себя. «А если он к пасечнику поехал? Повез ему какие-никакие инструменты для ухода за пасекой или посуду для меда и воска? Вот и случится конфуз со мной. В самом деле, к чему такая горячка? Против меня ничего худого он не сделал, даже наоборот, и почтение оказывает, и кормит, и поит».

На какое-то время Шубников уговорил себя, успокоился и чуть-чуть даже вздремнул в полной безмятежности. Но часом спустя он вышел из дома на простор, и небо в сумрачных облаках, заунывный шум ветра, какой-то тоскливый, хватающий за душу, унылый плеск воды в озере, снова ввергли его в острое смятение. «Нет-нет, что-то Белокопытов задумал недоброе, иначе бы зачем ему таиться от меня? »

Шубников обеспокоенно ходил вокруг дома, на краю берега останавливался, всматривался в чащобу леса, и все ему казалось, что кто-то приближается к дому, вон и руками размахивает, и головой покачивает, а вон и сучья захрустели под ногами неведомых пришельцев.

Не желая больше терзаться разыгравшимся не в меру воображением, Шубников вернулся в дом, сел в угол под иконами и затих. Надо бы позавтракать, на столе стояла чашка с вареным мясом, хлеб был завернут в полотенце, из жбанка припахивало квасом, но на еду пока не тянуло.

Белокопытов обещал вернуться скоро. «Как ты встанешь со сна, я тут как раз и окажусь», — вспомнил его обещание Шубников.

И вдруг в тишину дома ворвался отчетливый женский говорок. Он был невнятным, нескончаемо продолжительным, разобрать в нем слова не удалось бы при всем желании, отчетливее слышались лишь возгласы какого-то протеста.

— Это еще кто там?! — закричал Шубников и, судорожно вскочив, выбежал в дверь.

То, что он увидел, на одно мгновение показалось ему приведением: Белокопытов, взъерошенный, раскрасневшийся, напряженный с ног до головы, нес на своих сильных руках черноголовую женщину. Полы ее домотканого зипуна свисали до земли, юбка из грубой холстины завернулась, оголяя ноги и бёдра, чирки сползли со ступней и болтались, удерживаясь на завязках. Женщина изгибалась, и было видно, что одной рукой она отталкивается от груди Белокопытова, а другой цепляется за его крепкую шею. А шагов десять дальше, покорно опустив голову, со сбившимся на брюхо седлом, стоял Пегарь.

— Куда ты меня несёшь? Куда та меня тащишь?! Умоляю, отпусти меня, отпусти Христа ради! — кричала женщина истошным голосом, кричала по-французски.

Белокопытов что-то бормотал ей в ответ, и по тому, как он держал женщину, угадывалось, что он бережет ее, ему не хочется причинить ей боль.

— Что вам нужно, мадемуазель? Скажите мне немедленно! — отчетливо и громко сказал Шубников на хорошем французском языке.

Женщина встрепенулась на руках Белокопытова и встала на ноги. Ее лицо было белым, как алебастр, тряслись ее красные, в царапинах губы, отчаянные черные глаза блестели, высекая искорки.

— Кто вы? Кто вас прислал сюда? — спросила женщина, со страхом охватывая взглядом Шубникова, который стоял теперь от нее в двух шагах.

Шубников не успел и слова сказать, как произошло неожиданное: Белокопытов, державший женщину за руку, рухнул на колени и, истово кланяясь чуть не до земли перед Шубниковам, надтреснутым голосом закричал:

— Брат мой, Северьян Архипыч, объясни ей мою душу, раскрой ей мое сердце, — плечи его задрожали, рыдания стиснули горло, и он захрипел будто перед кончиной.

Первый раз Ефрем Маркелович увидел ее в келье у настоятельницы раскольнического женского монастыря Манефы. Случилось это ранней весной, когда только-только вытаяли в верхне-юксинских лесах редкие троны. Белокопытов приезжал сюда с такой же поклажей, как и теперь: в бочонках — порох, в ящичках — дробь, в коробках — пистоны для шомпольных курковых ружей, в связках — не то книги, не то деревянные иконы.

Это занятие, поставлять в женский монастырь охотничий припас, передал Бёлокопытову no-наследству отец — Маркел Савельевич.

Перед смертью позвал он сына в горницу, поставил на колени около кровати, на которой собирался испустить последнее дыхание, велел повторять за ним слова клятвы.

— Перед памятью предков своих клянусь, что никто, никогда, ни пытками, ни подкупом, ни лестью не выведает от меня эту тайну. Как неделимое наследие принимаю от отца моего повеление: пока живу на свете, поставлять преподобной Манефе тайные товары, по ее заказу, для охотничьего промысла и иные предметы раскольнической веры. Аминь!

Сын поклялся сдержать наказ, поцеловал немощную руку умирающего отца и запомнил навсегда, в какое время, какими путями доходить до кельи Манефы.

Стоило Ефрему Маркеловичу побывать всего лишь один раз в раскольничьем монастыре у преподобной Манефы, как тайна ее предприятия шире приоткрылась ему.

Манефа снабжала остяков, тунгусов, чулымских татар, обитавших на этих таежных просторах, ружейными припасами в обмен на пушнину. Настоятельница брала соболей, выдру, колонков, горностаев, белок, лисиц только отменного качества.

Через томского купца-старовера пушнина отправлялась московскому купцу-единоверцу, а тот выставлял ее на пушных аукционах в Петербурге, Париже, Лондоне, Вене и других европейских столицах.

Чтобы кругооборот не провалился, требовалась исключительная скрытность в ведении дела. Откройся все это предприятие свету, дойди известия об этом до властей, скит бы с землей сравняли, все тайные проделки матери Манефы наизнанку бы вывернули. Два-три, от силы пять человек знали о Манефиных кознях, и знали, конечно, не все, а лишь ту часть предприятия, которую им надлежало выполнять.

Монастырь был расселен в таком уголке тайги, куда мог проникнусь только тот, кто знал тайгу, умел читать ее потаенные приметы.

Кельи были расселены друг от друга на полверсты, а то и больше, прикрыты землей, замаскированы подлеском и кочкарником. Общая сборня была спрятана в развале сухих яров старого русла реки, давным-давно убежавшей в сторону. Келья самой Манефы стояла на отшибе от всех иных строений на берегу того же озера, что и заимка Белокопытовых. Тропа к ней то появлялась на холмах, то вдруг пряталась бесследно в зарослях ельника. Но приметы на пути, о которых поведал отец Ефрему, оставались явственными, и младший Белокопытов с первого раза безошибочно достиг цели. Колесо деловых связей не сделало никаких перебоев, — так можно было оценить все происшедшее. «Сынок ни в чем не уступит отцу», — сказала сама себе Манефа. И покатилось время, потекли в суете и заботах нетерпеливые дни…

И вот однажды Ефрем Маркелович появился у Манефы в келье со своим багажом. Появился, как договорились, — в тайне и без оттяжек.

Грозная старуха с батожком в руках, в домотканом азяме под опояской, встретила его с радостью. Еще бы! Истинный барыш знала только сама Манефа, и Белокопытов, получавший за свои услуги тоже изрядную толику, лишь мог догадываться о размерах ее выгоды.

Келья Манефы представляла собой добротную избу, врытую наполовину в землю и обнесенную со всех сторон чащей. При входе в избу была выгорожена из толстых плах прихожая. Тут Манефа встречалась со своими людьми, управляла ими, требовала, поощряла, наказывала. А что было во второй половине избы, никто не знал — туда посторонним доступ был закрыт, хотя догадаться можно было: тут она молилась, ела, спала, подсчитывала доходы и расходы монастыря, читала староверческие книги, размышляла о странностях бытия и постулатах своей веры, столь же жестокой, сколь и шаткой перед несообразностями жизни.

…Манефа сидела напротив Ефрема Маркеловича и, загибая пальцы, заказывала новую партию товара: порох, как можно больше пороха, пистоны… дробь…

Вдруг за стеной избы раздались три удара палкой в доску. Это значило, что пришел кто-то из своих и просит дозволения войти.

— Кого это принесло? Может, тунгусский князек Увачэнка за припасами приволокся? Ты, друг Ефрем, войди-ка вот сюда. Посиди тут недолго. Я мигом управлюсь. Не надо, чтоб тебя видели тут, — сказала Манефа и открыла дверь в другую половину кельи.

Ефрем Маркелович вошел туда, и Манефа сама прикрыла за ним тяжелую дверь.

— Кто там ломится? Можно зайти, — крикнула она, отвечая на повторный стук.

Ефрем Маркелович осмотрелся на новом месте, увидел самое обычное — чистый стол, лежанку с подстилкой из медвежьей шкуры, табуретки, зимнюю одежду на клепах, вбитых в бревенчатую стену. «Скупо для настоятельницы», — промелькнуло у него в уме. Но глаза зацепились за высокие сундуки с замками, стоявшие вдоль стены. Целых три сундука. Вот где, по-видимому, Манефа до поры до времени держала все, что нужно было захоронить от чужих взглядов.

Ефрем Маркелович обозревал тайную обитель Манефы минуты две-три — не больше. До него донесся девичий голос на непонятном языке. Голос был звонкий-звонкий, совсем юный, почти детский, с легкой дрожинкой, напомнивший ему по звучанию язык, на котором часто разговаривали при нем дочери Макушина.

— Да перестань ты тарабарить, негодная. Все равно ничего не пойму! — нетерпеливо перебивая звонкий голос, крикнула Манефа и, пристукнув батожком, добавила: — Поди прочь! Не до тебя мне!

И тут Ефрем Маркелович невольно обернулся и в щель между дверью и притолокой увидел девушку, которая на протянутых руках держала закопченный чайник, белую эмалированную кружку и деревянную чашку с кусками хлеба.

Сжав ладонью рот, Ефрем Маркелович сдержал крик, рвущийся из его груди. Перед ним стояла девушка, как две капли похожая на его умершую жену.

— Поди прочь! Не до тебя мне! — повторила слово в слово девушка, не ошибаясь ни в одной интонации, и, видя, что настоятельница рассержена, поспешно поставила чайник, кружку и чашку на стол и выскочила из кельи.

А Ефрем Маркелович стоял ошарашенный, не в силах сдвинуться с места. «Господи, господи, что за видение, что за чудо? Да это же она, она! И за что мне ниспослано Господом Богом такое счастье снова видеть ее живой и здоровой! » — пронеслось в голове Белокопытова.

— Ефрем! Друг Ефрем, ты слышишь?! Выходи! — донеслось до Белокопытова из прихожей. Манефа готова была уже броситься к нему, не понимая его промедления.

Тяжело двигая ногами в болотных сапогах с длинными голяшками, Белокопытов вышел из своей засады, но в глазах его по-прежнему стояла бледнолицая девушка с посудой в руках, так похожая на далекую и незабываемую жену. «Господь Бог послал мне эту женщину за страдания мои, за грусть-кручину, истомившую мою душу», — думал Белокопытов, не слыша, что говорит Манефа. А та еще и еще раз повторяла свой наказ: каких и сколько ружейных припасов доставить ей.

— Как первый снег ляжет, чернотропье скроется, ты и приезжай, друг Ефрем, — говорила Манефа, присматриваясь к Белокопытову, к его странной перемене в лице. — Ты понял, Ефрем? Запомнил? — строго опросила Манефа.

— Понял, запомнил, матушка, — глухо сказал Белокопытов, пряча глаза от пронзительного взгляда старухи.

— Ну а теперь ступай! Да не вздумай без нужды по моим кельям шариться, — не по-доброму усмехнулась Манефа.

Белокопытов вышел от Манефы, встал на тропу, но, пройдя от ее избы шагов сто, остановился, поняв, что идет не в свою сторону, не туда, где он оставил коня под седлом.

«Что со мной, Господи? Куда же я иду? Помрачение ума во мне случилось», — прошептал он и повернул к избе Манефы. Подойдя к избе, он долго стоял, соображая, как выйти на свою тропу. Увидев зарубки на деревьях, сломанные ветки, примятый папоротник, он опознал свои приметы, всегда помогавшие ему при выходе на большую дорогу, и, озираясь по сторонам, зашагал неспешно, осторожно ступая. Большие черные глаза, черные волосы, выбившиеся из-под платка на лоб, мягкий круглый подбородок, гибкие руки женщины виделись ему теперь на каждом изгибе тропы в густой чащобе.

С той поры Ефрем Маркелович потерял покой. Он зачастил на кладбище, на могилу жены, пил настой трав, стараясь унять вдруг проснувшуюся в нем тоску, надо не надо, ездил в Томск и трактовые села, но запавший в его памяти облик девушки, увиденной у Манефы, не исчезал. Какой-то внутренний голос твердил ему одно и то же: «Сам Господь послал ее тебе. Он возвращает тебе утраченное счастье. Не медли, не терзайся сомнениями, иди навстречу своей судьбе. И кто она? Как она появилась у Манефы в ее таежной тюрьме? Почему она не знает по-русски? »

В конце концов Ефрем Маркелович отложил все дела и отправился в одиночку на заимку, намереваясь сходить в скит и выследить девушку.

Целых три дня бродил Ефрем Маркелович по скитским тропам, но ничего не достиг. Было впечатление, что скит покинут. Неподвижны были двери келий монахинь, не топились печи в них, по вечерам не блестели огни в подслеповатых оконцах, не чувствовалось в лесу запаха очагов, на которых готовили пищу. Собак в монастыре держали на привязи, выпускали на волю только по крайней необходимости. Но обитаемое жилье в тайге опознавалось еще и по птицам. Однако ни сорок, ни ворон возле людских жилищ Белокопытов не обнаружил.

А тайна открылась просто: монашки ушли в кедровые леса на заготовку ореха. Манефа и на этом промысле умела заколотить хорошую деньгу.

Когда Белокопытов перешел в кедровые урманы, он в первый же день обнаружил артель монашек. Он услышал удары барца о кедры, женские голоса, стук решеток, на которых отбивали от ореха шелуху. Женщины в зипунах, в платках, плотно повязанных вокруг головы, в мужских броднях суетились около огромных куч спелых кедровых шишек.

Ефрем Маркелович залез в пихтовую чащу, встал под ветки, раздвинул их и стал наблюдать. Он увидел ее в первые же минуты. Она была одета так же, как все остальные женщины, но отличалась от них неловкостью движений, малой силой, отсутствием сметки. Неся мешок с шишками из лодки на берег, она спотыкалась, мешок сползал с ее спины, она тащила его, прижимая к животу. Женщины смеялись над ней, выкрикивали язвительные слова.

«Встану, кинусь к ней, увезу ее на заимку», — думал Белокопытов. Была минута, когда она словно чувствуя, что он смотрит на нее, приблизилась к чаще и пристально посмотрела в его сторону. Он увидел ее вспотевшее смуглое и худощавое лицо и черные глаза в слезах.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.