Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Карин Бойе 8 страница



Все это время моя семейная жизнь была пустой п бесцветной. Мы с Линдой так отдалились друг от друга, что пытаться достичь взаимопонимания было бы бесполезно. К счастью, мы оба были заняты и виделись очень редко.

 

* * *

 

Прошло несколько дней, и в один из свободных вечеров меня пригласил к себе Каррек.

Сидя в подземке с пропуском в кармане, я чувствовал, что отдыхаю. Каррек был одной из опор моего существования. В нем я никогда не ощущал того опасного для окружающих внутреннего нездоровья, которое отпугивало меня в Риссене.

Каррек принял меня в спальне; его жена сидела в это время в общей комнате и читала при свете ночника. Детей у них не было. В комнате, как и у нас, стоял полумрак (в последнее время электроэнергию экономили), и я лишь смутно видел лицо Каррека, но в его движениях угадывалось что-то необычное, и это обеспокоило меня. Он ни минуты не мог высидеть на месте, то и дело вскакивал и начинал ходить. Шаги его были слишком велики для такой маленькой комнаты, и иногда он даже стукался коленями об стену, словно хотел столкнуть с пути препятствие.

Когда он заговорил, я почувствовал в его голосе необычное оживление; он был чем-то взбудоражен и не скрывал этого.

— Ну, что вы скажете? — начал он. — Нам с вами повезло. Лаврис, должно быть, уговорила Тачо — он подписал закон об антиимперском складе характера. Закон вступает в силу с завтрашнего дня. Вот теперь начнется!

Услышав, что это действительно случилось и что роковой день так близок, я чуть не лишился дара речи. Каррек радовался, а у меня дрожали губы, и мне пришлось сделать огромное усилие, чтобы взять себя в руки.

— А хорошо ли все это продумано, мой шеф? Иногда мне кажется, что лучше бы ничего не было. Поймите меня правильно, это из чисто практических соображений. Просто уже сейчас на свет вылезло столько грязи, что мы и ее-то не успеваем убирать, хотя каждый день работаем сверхурочно. Нет, нет, я понимаю, будет гораздо легче, когда нам будут помогать все курсанты. Но ведь поступит множество новых доносов. Не можем же мы отправить на каторгу две трети населения!

— А почему бы и нет? — весело сказал он и стукнулся коленями об стену. — Не вижу особой разницы, да и фонд заработной платы сразу уменьшится. Но, если говорить серьезно, уже поступила жалоба от начальника городского финансового управления, и боюсь, что то же самое будет везде. Это значит, что мы из финансовых соображений должны очень внимательно подходить к доносам и делать строгий отбор. Аресты будут производиться только на основании подробных и четко обоснованных письменных заявлений. Это раз. Далее — в первую очередь мы займемся наиболее видными лицами, так как прежде всего — безопасность Империи. За мелкую сошку возьмемся уже потом, а всякие там грабежи и убийства на почве личной мести пойдут в последнюю очередь. Отбор, отбор и еще раз отбор, но что говорить, конечно, работы хватит.

Он снова стал быстро ходить по комнате и вдруг разразился своим характерным отрывистым и презрительным смехом.

— Никому не удастся уйти, — сказал он.

Сейчас он стоял так, что свет лампы отражался в его зрачках. Освещенное снизу, его лицо внушало страх, и мои нервы напряглись до предела. Я весь похолодел, заглянув в его ягуарьи глаза — они были до жути близко и в то же время страшно далеко, не подвластные ничьей воле. Больше для того, чтобы успокоить себя, спросил:

— Я надеюсь, вы не считаете, что у всех кругом совесть нечиста?

— Совесть нечиста? — повторил он и снова резко захохотал. — Да какая разница — чиста или нечиста! Как бы тихо они ни сидели в своих норах, все равно никому не удастся уйти.

— Вы имеете в виду — уйти от доноса?

— Я имею в виду — от доноса и суда. Вы понимаете, соратник, — тут он склонился надо мной, и я весь так и сжался на стуле, колени у меня тряслись, — вы понимаете, как это важно, чтобы были соответствующие консультанты и соответствующий судья. К счастью, у нас есть специалисты по всем отраслям. Приговор должен быть со смыслом. Одно дело— неисправимые, которых бесполезно отправлять на перевоспитание, другое — всякие дурачки с устаревшими взглядами. С этими надо поступать осмотрительно, вы сами знаете, что из-за низкой рождаемости у нас постоянно не хватает рабочей силы. Но, как я уже говорил, тут большее поле деятельности для тех, кто знает, чего хочет. Все устроится, если будет соответствующий судья.

Надо сказать, я не совсем понял, к чему он клонит, но спрашивать мне не хотелось. Я только кивнул с серьезным видом и продолжал смотреть, как он быстро ходит по комнате.

Молчание уже начинало становиться тягостным. Каррек, видимо, ждал моих высказываний. Его слова о различных мерах наказания напомнили мне о том, о чем я действительно хотел поговорить с ним.

— Мой шеф, — начал я, — есть одна вещь, которая меня удивляет и о которой я хочу рассказать вам. Несколько дней тому назад было проведено следствие по делу заговорщика, принадлежащего к опасной секте умалишенных. Он распространял не только запрещенные географические сведения, по и порочные измышления о том, что существа, живущие в соседней стране, якобы состоят в родстве с населением одного из наших пограничных районов. Он исполнял песни антиимперского характера. Его приговорили к каторжным работам. Может быть, в данном конкретном случае это и было правильно — дело закончено, и я не собираюсь критиковать приговор, — но достаточно ли хорошо это было продумано в чисто принципиальном смысле? Каторжник так или иначе приходит в соприкосновение с большим количеством люден — с конвоирами, с другими заключенными. Одни заключенные находятся на каторге дольше, другие меньше — во всяком случае, многие снова выходят на свободу. Разве можно упускать из виду тот вред, который приносят окружающим люди, подобные тому, о ком я сейчас говорю? Конечно, особенно разглагольствовать ему там не удастся, это так. Но знаете, мой шеф, только не смейтесь надо мной, я обнаружил одну вещь. Я заметил, что некоторые люди уже одним только фактом своего существования могут оказывать сильное влияние на других. Потому они опасны и тогда, когда молчат, — даже их взгляды, их движения источают яд и заразу. И вот я спрашиваю себя: правильно ли, что подобному индивиду сохраняют жизнь? Я прекрасно знаю, что у нас плохо с рождаемостью. Но даже если этого человека можно использовать в какой-то важной отрасли, неужели выгода от его работы превысит тот вред, который он принесет Империи?

Каррек ко засмеялся. Но и не проявил удивления. Когда я кончил, на лице его промелькнуло нечто вроде сдержанной усмешки. Он остановился и сел на стул напротив меня. В его неподвижности я вновь почувствовал напряжение готовящегося к прыжку зверя.

— Не стоит ходить вокруг да около, дорогой соратник, — произнес он тихо и медленно. — Я и сам отнюдь не в восторге от сложившейся ныне ситуации: действительно, с очень многими нашими соратниками совершенно незаслуженно церемонятся только потому, что кривая рождаемости не хочет расти. Несмотря на всю пропаганду, наши достижения в супружеской постели все еще весьма скромны. Но что мы с вами можем тут поделать? В общем и принципиальном смысле дело обстоит именно так. Но за общим и принципиальным всегда стоит частное и конкретное. Так кого вам было бы желательно приговорить к смерти?

Я готов был провалиться сквозь землю. Его цинизм ужаснул меня. Я ведь говорил не только о Риссене, я ставил вопрос вообще, в целом! Хорошенького же он был обо мне мнения!

— Вы очень помогли мне тем, что поговорили с Лаврис, — продолжал между тем Каррек. — Я придерживаюсь правила “услуга за услугу”; тогда, по крайней мере, твердо знаешь, на кого можешь рассчитывать. Вы обладаете интеллектом совсем иною типа, чем я, — тут он снова резко рассмеялся. — Поэтому мы можем быть полезны друг другу. Отвечайте спокойно — кого бы вам хотелось отправить на тот свет?

Но я не мог ответить. До сих пор мои желания были фантастическими и неопределенными. Прежде чем начать действовать, я должен был еще раз обдумать все трезво и тщательно.

— Нет, нет, — сказал я, — это все общие соображения. Просто мне не раз приходилось встречать таких, фигурально выражаясь, бациллоносителей, и вот я подумал….

Я остановился. Может быть, и так уже сказано слишком много? Каррек продолжал сидеть неподвижно, и я весь сжался под взглядом его зеленых глаз. Но вот он снова вскочил и стукнулся коленями об стену.

— Я вижу, вы не хотите. Боитесь меня. Я, собственно, ничего не имею против — бойтесь на здоровье, но я все же постараюсь вам помочь. Когда надумаете послать донос — или доносы, уж как захотите, только но забудьте, они должны быть хорошо обоснованы, это теперь первое условие, и предварительный отбор произвожу не я, — так вот, в этом случае поставьте в углу вот такой знак (он нарисовал что-то на листе бумаги и протянул мне), и я сделаю все, что смогу. Я уже говорил, это не так уж сложно, если имеешь дело с соответствующим судьей. А такие у нас есть. Соответствующий судья и соответствующие консультанты. Я буду держать вас в поле зрения и думаю, что смогу еще вам пригодиться, хоть вы и боитесь меня.

 

* * *

 

Я всегда неважно спал по ночам, но в последнее время бессонница меня совсем замучила. Месячной порции снотворного хватало мне теперь меньше чем на две недели; я до последней крупинки подбирал даже то, что оставалось у Линды. Обращаться к врачу я не хотел. Ведь тогда в моей тайной карте мог бы появиться штамп “нервный субъект”, а в такой характеристике хорошего мало, не говоря уже о том, что она совершенно не соответствовала бы действительности. Я считал себя самым обычным, нормальным человеком, и моя бессонница тоже была вполне естественной и объяснимой — было бы, наоборот, странно и дико, если бы в такой ситуации я ухитрился спокойно спать по ночам…

Однако мои сны ясно свидетельствовали о том, что мне отнюдь не хотелось испытать действие собственного препарата. Не раз я просыпался весь в холодном поту после очередного кошмарного видения, где я сам стоял среди подследственных в ожидании неминуемого позора. Как воплощение ужаса появлялись в моих снах Риссен, Каррек, иногда кто-то из курсантов, но самый большой страх вызывала Линда. Она приходила как мой обвинитель и судья; это она склонялась надо мной со шприцем. Вначале, просыпаясь и видя рядом с собой в постели живую Линду из плоти и крови, я испытывал облегчение, но вскоре видения ночи стали как бы вторгаться в действительность, и пробуждение приносило все меньше и меньше радости. Мне казалось, что настоящая Линда приобретает черты злобного существа моих сновидений. Как-то раз я совсем уже собрался рассказать ей о своих ночных мучениях, но вовремя остановился, вспомнив тот ледяной взгляд, которым награждала меня Линда во сне. Потом я не пожалел, что промолчал. Мысль о тем, что Линда тайно сочувствует Риссену, стала для меня нестерпимой. Если бы только она узнала, какого я мнения о Риссене, она в тот же миг превратилась бы в моего врага, и — насколько я знал ее сильную натуру — врага беспощадного. Может быть, она уже давно стала мне врагом и только выбирала подходящий момент, чтобы нанести удар. Нет, рядом с ней я должен был молчать.

И тем более ни ей, ни кому-либо еще нельзя было рассказать про другой мой сон — о городе в пустыне.

Я стоял в начале какой-то улицы, твердо зная, что должен пройти ее до конца. Почему-то я был уверен, что от этого зависит вся моя судьба. Улица вся состояла из развалин. Кое-где остатки домов возвышались, как небольшие холмы, кое-где они совсем обвалились и их засыпало песком и мусором. В иных местах по обломкам стен подымались вверх вьющиеся растения, но рядом виднелись полосы голой, безжизненной земли. Все это освещалось ослепительным полуденным солнцем. Над участками обнаженной земли то здесь, то там я смутно различал слабый желтоватый дымок. В других местах над песком подымалось неясное светло-голубое мерцание — и оно, и дым одинаково пугали меня. Я неуверенно шагнул вперед, стараясь миновать зону ядовитых испарений, но тут внезапно налетел ветер и, оторвав от одной из струек дыма легкое облачко, погнал его прямо навстречу мне. Я снова отскочил назад. Потом я заметил, что далеко впереди голубое мерцание стало ярче, поднялось высоко и вскоре, как стена неяркого пламени, загородило всю улицу. Я оглянулся посмотреть, не произошло ли чего-нибудь подобного и у меня за спиной — ведь тогда путь назад был бы мне тоже отрезан! — но там все оставалось по-старому. Я снова шагнул вперед. Ничего не случилось. Еще шаг. Тут я услышал за спиной короткий треск. Я быстро оглянулся и увидел нечто странное. Камень, на который я только что наступил, весь как бы разрыхлился, покрылся порами и через минуту рассыпался в прах. В воздухе разлился слабый, но неприятный запах. Я стоял неподвижно, не решаясь ни идти вперед, ни оглянуться назад.

И тут я услыхал какие-то невнятные голоса. Я посмотрел в ту сторону и увидел полуразвалившиеся ворота, увитые какими-то растениями. Раньше я их но замечал и сейчас почувствовал облегчение, увидев так близко от себя живую зелень. С обвалившейся каменной лестницы кто-то звал меня подойти поближе. Не помню, как я очутился у ворот, — наверно, собрав все свои силы, перескочил через опасную полосу. Так или иначе я оказался в помещении с полуразрушенными каменными стенами, без потолка. Солнце свободно проникало сюда, и над моей головой колыхались стебли цветов и травы. Никогда еще дом с крышей и прочными стенами не казался мне таким надежным убежищем! От травянистых кочек исходил аромат прогретой солнцем земли и ласковой беспечности, а где-то вдали все еще пели незнакомые голоса. Женщина, которая звала меня с лестницы, была сейчас рядом, и мы обняли друг друга. Я был спасен и, усталый, полный облегчения, хотел заснуть. Она спросила: “Ты останешься со мной? ” — “О да, позволь мне остаться”, — ответил я и тут же почувствовал, что все мои горести куда-то исчезли и я стал беззаботным, как ребенок. Под ногами я ощущал какую-то влагу и, наклонившись, увидел, что по земляному полу бежит чистый ручей. Это наполнило меня бесконечной благодарностью. “Знаешь, это струится жизнь”, — сказала женщина, и в тот же момент я понял, что все что только сон, который рано или поздно кончится. В мыслях я начал искать способ продлить его — и думал так лихорадочно, что от стука собственного сердца тут же проснулся.

Этот сон, как бы он ни был прекрасен, мог, в сущности, вызвать еще большие нарекания, чем мои ночные кошмары, и я не стал рассказывать о нем ни Линде, ни кому-либо другому. Не потому, что Линда могла бы приревновать меня к героине сна — эта женщина немного походила на ту, с проникновенным голосом, о которой я не раз упоминал, но глаза у нее были Линдины, — так вот я никому не говорил об этом сне, потому что в нем заключался недвусмысленный ответ на вопрос Риссена, не завидую ли я жителям отравленного газом города в пустыне. Вот как далеко зашло влияние Риссена — даже ночью я не мог от него избавиться. Что толку от моих попыток уверить самого себя, что я ни в чем не виноват, что это все Риссен? Ни один судья в мире не посчитался бы с таким аргументом.

Все это случалось еще до того, как Каррек пригласил меня к себе, то есть до того, как вступил в действие новый закон. В ту пору моим единственным утешением была надежда на месть, которая должна свершиться где-то в неопределенном будущем.

Когда я узнал от Каррека, что проведению моих планов в жизнь больше ничто не препятствует, я испытывал, разумеется, состояние крайнего возбуждения. Цель, которая раньше казалась такой далекой, неожиданно приблизилась, но, когда я начинал обдумывать детали, она вновь представлялась мне недостижимой. Если Линда действительно любит Риссена, она наверняка сумеет каким-то образом узнать, кто донес на него. Что именно она тогда сделает, я не знал, но был твердо уверен, что она непременно добьется своего и отомстит. При этой мысли меня пробирала дрожь. Что бы ни случилось, я пи за что не хотел испытать на себе действие собственного препарата.

В эту ночь я почти не спал.

Наутро в газете появилась статья под заголовком “МЫСЛИ МОГУТ БЫТЬ НАКАЗУЕМЫ”.

Это было изложение и разъяснение нового закона. Упоминался, естественно, и мой каллокаин. В статье излагались новые и, на мои взгляд, чрезвычайно разумные принципы системы наказаний. Судьи больше не должны были следовать формальным параграфам, пред усматривавшим для каждого вида преступлений одну определенную меру наказания, независимо от того, кто очутился на скамье подсудимых — впервые оступившийся человек или закоренелый злодей. Объектом расследования становился не тот или иной отдельно взятый проступок, а весь человек в целом. Тщательно исследовался его характер, склад ума, нервная система — и вовсе не для того, чтобы ответить на старый бессмысленный вопрос “вменяем или невменяем”, а для того, чтобы отделить пригодные к использованию ресурсы от непригодных. Мера наказания определялась не механически — “столько-то и столько-то лет каторжных работ”, — а исходя из расчетов видных психологов и экономистов, устанавливавших, какие затраты окупят себя, а какие нет. Существа, физически и духовно неполноценные, не могущие принести Империи реальной пользы, не должны рассчитывать на то, что им сохранят жизнь лишь но тому, что они не сумели совершить достаточно тяжелого преступления. С другой стороны, нельзя не учитывать и падения численности населения; поэтому в некоторых случаях будет использоваться и человеческий материал менее желательного характера, если он может найти применение в качестве рабочей силы. Закон об антиимперском складе характера вступал в силу уже с сегодняшнего дня, но одновременно в статье указывалось, что все заявления должны быть тщательно мотивированы и, в отличие от прежних анонимных, подписаны подлинным именем. Эта последняя мера была необходима, чтобы ограничить поток доносов по мелким поводам и тем самым предотвратить чрезмерные расходы на производство каллокаина и содержание судебных работников.

Во всяком случае, полиция оставляла за собой право принимать во внимание только те заявления, какие считала нужным.

Того, что под заявлением нужно подписываться, Кар-рек мне не говорил. Для Линды, если бы она захотела отомстить виновнику осуждения Риссена, это только облегчало дело.

Рабочий день прошел без особых сюрпризов и сенсаций, но я бы не сказал, что спокойно. Во время обеда мы с Риссеном не сказали друг другу ни слова. Я не смел даже взглянуть в его сторону. А что, если он догадался о моих намерениях и теперь в любую минуту там может нанести удар? Но как ни мучила меня эта мысль, из-за Линды я ничего не решался предпринимать. Малейшее промедление грозило опасностью, но мне все-таки приходилось терпеть.

Дома, за ужином, я чувствовал себя так же скверно, как во время обеда. Я боялся встретиться глазами с Линдой — вдруг и ей все известно? Казалось, самый воздух насыщен был враждебностью. Минуты шли, и мне казалось, что горничная никогда не уйдет, а дети так и не лягут. Но вот, наконец, мы остались с Линдой вдвоем. На всякий случай я включил радио на полную мощность, а Линду усадил так, что громкоговоритель оказался как раз между нами и “ухом полиции”.

Не помню, что за доклад передавали в тот день, я был слишком взволнован. На лице Линды не отразилось ничего — пи когда я включил радио, ли когда попросил ел сесть именно на этот стул. Но она, видимо, догадалась о моем состоянии и кок будто тоже перестала слушать. Лишь когда я придвинулся к ней вплотную, она впервые взглянула на меня вопросительно

— Линда! — сказал я. — Я должен тебя кое о чем спросить.

— Да? — отозвалась она без всякого удивления.

Я всегда знал, что самообладание у нее великолепное. И знал, что, если когда-нибудь мы дойдем до последней грани, до борьбы не на жизнь, а на смерть, она будет мне опаснейшим противником. Может быть, поэтому я и не решался уйти от нее? Боялся того, что может последовать потом? В самой моей любви заключался великий страх, я знал это давно. Но вместе со страхом жила и мечта о покое и уверенности, мечта о том, что моя упорная любовь когда-нибудь заставит Линду стать моей союзницей. Как это произойдет и, главное, как я об этом узнаю, я понятия не имел — это была лишь мечта, такая же неопределенная и далекая от действительности, как мечта о загробной жизни. Но одно я понимал ясно — через несколько минут я могу потерять даже эту мечту. До сих пор мы были пусть плохими, но все же союзниками, сейчас, быть может, превратимся в злейших врагов. А я даже не узнаю об этом, потому что она не позволит себе ни малейшей перемены в лице, ни дрожи в голосе. И все же я должен исполнить задуманное.

— Я спрашиваю просто так, для проформы. — продолжал я, пытаясь улыбнуться. — Я и сам знаю ответ и никогда в нем не сомневался, а если я все-таки ошибаюсь… ну что ж… ты сама понимаешь, что я не стану особенно переживать, мне в общем-то все равно… Я думаю, ты меня достаточно знаешь и я тебя тоже.

Я вытер лоб носовым платком.

— Итак? — сказала Линда и взглянула на меня испытующе.

Когда она смотрела таким образом, я чувствовал себя как под лучами прожектора.

— Итак, только одно, — тут мне удалось по-настоящему улыбнуться, — ты когда-нибудь была близка с Риссеном?

— Нет.

— Но ты любишь его?

— Нет, Лео, не люблю.

Вот и все. Скажи она “да”, я бы, наверное, тут же поверил ей. Но она ответила “нет”, и я больше не смет даже взглянуть на нее. Что толку было спрашивать дальше? Она видела, что я лгу, она прекрасно понимали что мне далеко не все равно. Завтра или послезавтра она поймет и то, почему я спрашивал. А может, она знает это уже сейчас? Может. Риссен уже рассказывал о грозящей ему опасности? Не дыша, я впился в нее глазами. У меня чуть не остановилось сердце, когда я заметил, как в ее лице что-то шевельнулось, — это было слабое, почти неприметное движение, но оно для меня значило больше, чем все ее слова.

— Ты мне не веришь? — спросила она серьезно.

— Что ты, как ты могла подумать! — воскликнул я преувеличенно бодро.

Если бы только она сейчас поверила мне! Если бы я мог усыпить ее настороженность! Но я знал, что она не даст себя обмануть.

Больше мы не разговаривали. Уже эти несколько фраз стоили мне такого нервного напряжения, что я чувствовал себя совершенно разбитым, — а ведь выиграть мне ничего не удалось. Никогда еще пропасть между нами не казалась такой глубокой и такой непреодолимой. У меня не хватило сил даже пошутить или начать разговор о повседневных делах; к счастью, через час мы оба должны были уходить на военную службу. Линда тоже не произнесла ни слова, и это тревожное молчание было хуже всего.

Наконец прошел и этот час.

Мы вернулись поздно ночью, совершенно измученные. Линда быстро заснула; я слушал ее ровное дыхание, но сам заснуть не мог. Иногда я, правда, впадал в дремоту, но тут же просыпался от внезапного предчувствия опасности. Возможно, у меня просто разыгралось воображение, в комнате стояла тишина, и Линда спала глубоко, как раньше. Но я был близок к отчаянию. Как это никто до сих пор не задумывался, до чего рискованно лежать вот так бок о бок с другим человеком всю долгую ночь, и никого нет рядом, никаких свидетелей, только “глаз” и “ухо полиции” на стене. Но они ведь не гарантируют безопасность — они только фиксируют то, что происходит в комнате, да и то, я думаю не всегда; когда-нибудь и их выключают. Два человека рядом, и больше никого, ночь за ночью, год за годом, может, они ненавидят друг друга, и однажды жена проснется в темноте, и тогда… Если бы ввести Линде дозу каллокаина…

Как волна швыряет щепку, так тряхнуло меня от этой мысли. У меня нет иного выбора, я должен действовать в целях самозащиты, ради спасения жизни. Я все устрою. Под каким-нибудь предлогом унесу домой немного каллокаина. Я должен узнать ее тайны любой ценой.

Тогда она будет в моей власти, а не наоборот. Тогда она ни за что не осмелится причинить мне вред. Тогда я смогу пойти дальше и написать донос на Риссена.

Тогда я, наконец, почувствую себя свободным.

 

* * *

 

В эту ночь я почти не спал, но, придя утром на работу, почувствовал, что не испытываю больше страха и нерешительности, мучивших меня в последние дни. Я был готов к действию; уже это приносило мне облегчение.

Взять нужное количество каллокаина не составило никакого труда. Все равно какая-то часть его при экспериментах пропадала, а контрольное взвешивание производилось сравнительно редко, особенно сейчас, при нашей вечной спешке. Взвешивал, кстати, сам Риссен. Если сегодня или завтра ему не придет в голову сделать проверку, то все в порядке. Наблюдающий за Риссеном помощник в общей суматохе, конечно, не станет входить в такие детали. Послезавтра я уже могу ни о чем не беспокоиться. Я уповал на свое везение и вечную загруженность Риссена.

Итак, когда я вечером пришел домой, в кармане у меня лежал шприц и маленькая бутылочка с безобидной на вид светло-зеленой жидкостью. Радость от того, что первый шаг уже сделан, придала мне новые силы, и я даже смог за ужином поболтать и пошутить с детьми и горничной. Линде я только кивнул и отвернулся, не смея задерживаться взглядом на ее лице. Ее глаза снова пронзили меня как луч прожектора, но то, что лежало у меня в кармане, действовало посильнее.

После ужина мы опять ушли на военную службу и вернулись поздно.

Лежа в постели, я долго ждал, пока Линда заснет. Наконец, я осторожно вылез из-под одеяла и при свете ночника завесил простыней “глаз полиции”. “Ухо полиции” я загородил подушкой так же беззастенчиво, как это однажды сделал Каррек. Разумеется, такие вещи категорически запрещались, но я находился на грани отчаяния и для меня было важно только одно, чтобы никто ничего не узнал.

В слабом свете ночника Линда выглядела на редкость красивой. Ее обнаженная смуглая рука лежала поверх одеяла, натянутого до самого подбородка, хотя в комнате было очень тепло. Казалось, что ей хотелось как-то прикрыть, защитить себя. Голову она откинула набок, так что правильный профиль четко выделялся на подушке; на коже, как на теплом золотистом бархате, чернели густые брови и ресницы. Всегда напряженно изогнутые губы казались во сне мягкими, совсем девическими и очень усталыми. Такой юной я никогда не видел ее днем — разве что когда мы только познакомились, — и никогда она не выглядела такой трогательной. Я, всегда отступавший перед ее внутренней силой, испытывал сейчас едва ли не сострадание при виде этой детской слабости и беззащитности. К той Линде, которая лежала сейчас передо мной, я хотел бы приблизиться совеем иначе, ласково и бережно, как в нашу первую встречу. Но я знал, что стоит мне разбудить ее, как губы опять напрягутся, словно натянутый лук, и глаза вонзятся в меня, будто лучи прожектора. Она сядет на постели, прямая и подтянутая, наморщит лоб и, конечно, тут же заметит и наброшенную на “глаз полиции” простыню, и стоящую не на мест подушку. А если даже я разбужу ее для любви, что ждет меня? Кратковременная иллюзия взаимности, опьянение, которое пройдет к утру, и я снова буду мучиться и гадать…

Прежде всего я носовым платком завязал ей рот, чтобы во время борьбы она не могла вскрикнуть. Конечно, она тут же проснулась и попыталась освободиться, но, во-первых, физически я был сильнее, а во-вторых, как-никак я застал ее врасплох. Мне удалось довольно быстро связать ее по рукам и ногам. Ведь у меня самого обе руки должны были быть свободны.

Она вздрогнула, почувствовав прикосновение иглы, но больше ни разу не шевельнулась. Видимо, поняла, что сопротивление бесполезно.

Препарат начинал действовать самое большее через восемь минут после укола. Когда эти восемь минут прошли, я снял с ее рта платок. По ее лицу я увидел, что все в порядке. Оно стало почти таким же девически ясным, как во сне.

— Я понимаю, что ты делаешь. — сказала она задумчиво, и даже л ее голосе прозвучала та же детская безмятежность. — Ты хочешь что-то узнать. Вот только что? Тебе многое придется узнать, потому что я должна многое сказать. Не знаю даже, с чего начать. Я сама хочу говорить, зачем ты меня заставляешь? Хотя, может быть, первая я все равно бы не заговорила. Так было все годы. Хочу что-нибудь сказать или сделать, а как — сама не знаю. Наверно, это относилось ко всяким пустякам — дружбе, ласке, уюту, но когда я увидала, что ничего у меня не выходит, я стала думать, что в большом и важном тоже ничего не выйдет. Одно только я знаю твердо — я хотела бы убить тебя. Если бы только я была уверена, что это никогда не откроется, я бы тебя убила. А если даже и откроется, пускай. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Я ненавижу тебя за то, что ты из можешь спасти меня от всего этого. Я убила бы тебя, если бы не боялась. А вот теперь почему-то не боюсь. Ведь сейчас я разговариваю с тобой, а раньше не могла. Ты боишься, я боюсь, и все боятся. Одиночество, всегда одиночество, и совсем не такое, как бывает в юности. Это ужасно. Я не могла говорить с тобой о детях, о том, как мне тяжело, что Оссу больше не живет с нами, и как я боюсь того дня, когда Мария тоже уйдет, а потом Линда. Я думала, ты будешь меня презирать. Ты, наверно, сейчас меня презираешь, ну и пусть! Как я хотела бы снова стать молодой девушкой, только чтобы у меня была несчастная любовь. Люди не понимают, как это замечательно — быть молодой девушкой и любить безответно. В молодости человек верит, что любовь приносит свободу, что у любимого находишь какое-то прибежище, что есть в мире человеческое тепло и покой, хотя на самом деле ничего этого не существует. Ты влюблен безответно, но даже в твоем горе есть какая-то сладость — пусть тебе не досталось большого счастья, но оно досталось другим, у кого-то оно есть, оно существует на свете. И ты думаешь, что если в мире так много радости и всякую жажду можно утолить, то не так уж страшно быть несчастным. Во всяком случае, не стоит отчаиваться. А счастливая любовь влечет за собой пустоту. Нет больше никакой цели, есть только одиночество. И откуда возьмется что-то другое, откуда возьмется смысл жизни для нас, одиноких? Я слишком любила тебя. Лео, но ты совсем не такой, как я выдумала. Наверно, теперь я могла бы убить тебя.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.