Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Карин Бойе 3 страница



Державшее его напряжение как будто спало. Он заговорил снова:

— Как вы думаете, может быть, такое мгновение придет еще раз, перед смертью? Я бы хотел умереть. А как же иначе, когда от жизни уже ждать нечего. Когда человек говорит: “Я больше не могу”, — это значит: “Не могу больше жить”. Это не значит “не могу умереть”, потому что умереть человек может, человек всегда в силах умереть — ведь тогда он получает то, что хочет.

Откинувшись на спинку кресла, он замолчал. По лицу его разлилась зеленоватая бледность. Тело начало слегка дрожать, и руки беспокойно задвигались по подлокотникам. Его, видно, мутило, но что поделаешь, ведь он получил двойную дозу. Я налил в стакан с водой успокоительных капель и протянул ему.

— Он сейчас придет в себя, — сказал я Риссену. — Когда действие препарата заканчивается, могут возникать некоторые неприятные ощущения, но они должны быстро пройти. В каком-то смысле самое неприятное у него еще впереди, когда он снова почувствует страх, да и стыд тоже. Посмотрите, мой шеф, по-моему, за ним стоит понаблюдать.

Но Риссен и так смотрел на человека в кресле, однако лицо у него было такое, словно это ему, а не испытуемому было стыдно. Сидящий перед нами человек являл собой весьма жалкое зрелище. На висках у него набухли жилы, а губы дрожали от ужаса — куда более сильного, чем тот, что он испытывал в начале эксперимента. Он крепко зажмурил веки, словно надеясь, что недавнее происшествие, ясно запечатлевшееся в его памяти, окажется просто дурным сном.

— Он все помнит? — тихо спросил Риссен.

— Боюсь, что да. Я сам еще не знаю, хорошо это или плохо.

С крайней неохотой испытуемый, наконец, приоткрыл глаза — ровно настолько, чтобы ему видно было, куда ступить. Так и не подняв головы, он встал и отошел в сторону, не смея взглянуть нам в лицо,

— Благодарю вас, — сказал я, садясь за стол. (На это полагалось ответить: “Я лишь исполнил свой долг”, — но даже самый строгий формалист не стал бы требовать от испытуемого, только что прошедшего эксперимент, полного соблюдения этикета). — Сейчас вы получите счет. Я выпишу вам по параграфу восьмому — неприятные ощущения умеренного характера, не сопровождающиеся телесными повреждениями. Правда, фактически у вас не было ни болей, ни плохого самочувствия, так что это скорее соответствовало бы параграфу третьему, но я учитываю, что вы… хм… как бы это сказать… потерпели некоторый моральный ущерб.

Он с отсутствующим видом взял бумагу и поплелся к дверям. Там он вдруг остановился и, нерешительно помявшись, заговорил:

— Позвольте мне сказать… я не понимаю, что со мной случилось. Как будто я сошел с ума и говорил совсем не то, что думаю. Никто не может любить свою работу больше, чем я, и, конечно, мне и в голову но пришло бы с ней расстаться. Я надеюсь еще доказать свою преданность, я готов вынести самые тяжелые испытания на благо Империи.

— Вам придется остаться на старой работе, по крайней мере до тех пор, пока не заживет рука, — ответил я. — Иначе вас едва ли возьмут на новое место. И потом — что вы, собственно, умеете? Да и не пристало человеку вашего возраста ни с того ни с сего менять профессию. Учтите, пожалуйста, что и состояние здоровья у вас не блестящее…

Я до сих пор еще помню, каким высокомерным тоном говорил тогда. Дело в том, что я почувствовал к своему первому испытуемому сильнейшую неприязнь. Причин было более чем достаточно: его трусость и эгоистическая безответственность, причем и то и другое он пытался скрыть под маской отваги и жертвенности, так как отлично понимал, что мы хотим видеть в нем именно эти черты.

Да, указания Седьмой канцелярии прочно запечатлелись в моем сознании! Я сам видел, сколь отвратительна тщательно скрываемая трусость, — она даже хуже, чем тайная скорбь. Но у моей враждебности была и другая причина, о которой я сам догадался лишь много позднее: зависть. Этот недостойный человек говорил о прекрасном, священном мгновении, пусть давно прошедшем, но все же… Я завидовал тому высокому порыву, что когда-то привел его в Департамент пропаганды, где собирали будущих жертв-добровольцев. Может быть, одно такое мгновение утолило бы сжигавшую меня жажду, с которой я напрасно боролся, пытаясь постигнуть внутренний мир Линды? Видимо, тогда я еще не додумал всего этого до конца, но у меня было ощущение, что передо мной человек, облагодетельствованный судьбой и не ценящий этого. Это и раздражало меня больше всего.

Между тем Риссен повел себя очень странно. Он подошел к испытуемому, положил руку ему на плечо и заговорил так мягко, словно перед ним был не взрослый мужчина, а ребенок:

— Пожалуйста, ничего не бойтесь. Все, что здесь произошло, останется между нами. Считайте, что вы вообще ничего не говорили.

Испытуемый смущенно взглянул на него, быстро отвернулся и выскочил в коридор. Я хорошо понимал его замешательство. Будь у него больше гордости, он бы просто плюнул в лицо начальнику, который так фамильярно обращается с подчиненными. И кто станет ценить такого шефа, кто станет его слушаться? Тот, кого никто не боится, не может вызвать уважения, потому что уважение строится на признании силы, власти, могущества, а сила, власть и могущество всегда опасны для окружающих.

Мы снова очутились вдвоем, и в комнате наступила тишина. Я не любил этих перерывов, которые вечно устраивал Риссен. Не работа, не отдых, а так, неизвестно что.

— Я понимаю, о чем вы думаете, мой шеф, — сказал я наконец. — Вы думаете, что все это еще ничего не значит. Что я мог заранее подучить его. Ведь все эти высказывания, разумеется, компрометируют его, но криминала здесь нет. Ну что, угадал я?

— Нет, — отозвался Риссен, словно очнувшись, — нет, я так не думаю. Он, безусловно, говорил то, что у него на душе, но что он обычно скрывает. Я не сомневаюсь, что с начала до конца он говорил искренне, и стыд его тоже был вполне искренний.

И хоть такая доверчивость была мне на руку, в душе я все-таки рассердился. Это же просто недопустимое легкомыслие! Ведь № 135, у которого, как у всякого солдата в вашей Империи, с детских лет воспитывали строжайшее самообладание и выдержку, мог просто-напросто разыграть спектакль. Но я удержался от замечаний и только спросил:

— Может быть, вы разрешите продолжить?

Но этот странный человек, казалось, меня не слышал.

— Любопытное открытие, — сказал он задумчиво. — Как это вам пришло в голову?

— Я основывался на том, что было сделано до меня. Препарат, оказывающий подобное же действие, был получен еще пять дет назад, но он обладал сильной токсичностью. Все без исключения испытуемые после первого же раза оказывались в психиатрической лечебнице. В конце концов туда попало столько народу, что автору сделали строгое предупреждение, на том все дело и заглохло. Но мне удалось нейтрализовать ядовитые компоненты. Сказать по правде, я с нетерпением жду результатов проверки…

И как бы мимоходом я добавил:

— Я надеюсь, препарату будет дано название “каллокаин”, по моей фамилии…

— Разумеется, разумеется, — равнодушно отозвался Риссен. — А вы представляете, какую большую роль может сыграть ваше открытие?

— Думаю, что да. Как говорится, где нужда велика, там и помощь близка. Вы же знаете, что суды завалены ложными показаниями. Не проходит буквально ни одного процесса, чтобы свидетели не противоречили друг другу; и, заметьте, дело тут не в ошибках или небрежностях, а в чем — я и сам не знаю.

— А разве так уж трудно… — тут Риссен постучал кончиками пальцев по столу, эта его манера всегда действовала мне на нервы, — разве так уж трудно понять, в чем тут дело? Позвольте задать вам вопрос — можете не отвечать, если не хотите: считаете ли вы, что лжесвидетельство всегда и при всех обстоятельствах зло?

— Конечно, нет, — ответил я раздраженно. — Нет, если того требуют интересы Империи. Но я имел в виду рядовые судебные процессы, где решаются мелкие житейские дела.

— Но вы только подумайте, — возразил Риссен с хитрым видом, — вы представьте себе: разве не в интересах Империи осудить негодяя, хотя он, может быть, и не совершал того, в чем его обвиняют? Разве не в интересах Империи осудить моего вредного, испорченного, глубоко несимпатичного недруга, даже если он и не нарушал закона? Он-то сам, обвиняемый, конечно, будет требовать детального расследования, но с какой стати столько возиться с какой-то отдельной личностью?..

Я не совсем понимал, куда он клонит, и на всякий случай поспешил нажать кнопку звонка, вызывая следующего испытуемого. Это оказалась женщина, и, делая ей укол, я сказал Риссену:

— Как бы то ни было, с этими лжесвидетельствами творятся черт знает что, и в большинстве случаев они вовсе не на пользу Империи. Но мое открытие разрешит эту проблему. Можно даже не проверять показания свидетелей, ведь сам преступник запросто сознается после укола. Все мы знаем, что такое допрос третьей степени… Только поймите меня правильно, я не собираюсь критиковать эти методы, ведь до последнего времени других не было, а преступников нужно разоблачать, и ни один человек с чистой совестью не станет их жалеть…

— Послушать вас, так ваша совесть ничем не запятнана, — сухо отозвался Риссен. — Боюсь, что это самообман. Мой опыт подсказывает мне, что ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью. Ну, в юности другое дело, некоторые, может быть… Впрочем, вам ведь еще нет сорока?

— Еще нет, — ответил я, стараясь говорить как можно спокойнее. К счастью, я стоял в это время спиной к Риссену, так что мне не нужно было смотреть ему в лицо. Я был возмущен, и даже не выпадами против меня лично, а вообще его взглядами. Ничего себе картину он нарисовал — у всех подданных Империи зрелого возраста нечистая совесть! Я улавливал в его словах нападки на самые дорогие мне святыни.

Должно быть, по моему тону он понял, что зашел слишком далеко. Мы продолжали работать молча и лишь изредка обменивались замечаниями по ходу дела.

Остальных испытуемых, прошедших передо мной в тот день, я могу вспомнить лишь в самых общих чертах. Естественно, что первый запомнился мне ярче всего, но, нужно сказать, я так и не получил уверенности в том, что мой препарат всегда и во всех случаях действует достаточно эффективно. Может быть, я просто не мог целиком отдаться работе: чувство негодования по отношению к Риссену, отнимавшее у меня много душевных сил, мешало целиком сосредоточиться на эксперименте. Потому-то мне и не запомнились детали, и я постараюсь передать лишь общие впечатления.

До обеда мы, приняли семь человек, один никудышнее другого. После этого я почувствовал себя совершенно разбитым. С презрением и ужасом глядя на них, я спрашивал себя: неужели в Службе жертв-добровольцев собрались одни подонки? Нет, невероятно! Такую профессию мог выбрать лишь человек решительный, мужественный, готовый к самопожертвованию и бескорыстный. Я начисто отметал мысль о том, что это работа наложила на них такой отпечаток. Но так или иначе их внутренний мир производил весьма удручающее впечатление.

№ 135 был трусом и скрывал свою трусость. Но у него хоть было одно достоинство: через всю жизнь он стремился пронести память о давно прошедшем, великом и святом мгновении. Другие оказались гораздо хуже. От них я не слышал ничего, кроме жалоб — и не только на свою профессию, раны, болезни, вечный страх, то есть на все то, что они выбрали сами, но и на всякие пустяки — жесткие постели в Приюте, ухудшение питания (значит, они тоже это заметили! ), небрежности, допускаемые врачами и сестрами. Может быть, и в их жизни некогда было великое мгновение, только сейчас они его прочно забыли. Думаю, что они не приложили таких усилий, как № 135, пытавшийся сохранить память о нем на всю жизнь. Да, сколь ни жалок был № 135, когда я получил возможность сравнить его с другими, он показался мне чуть ли не героем. У других подопытных, кроме того, оказались черты, которые вызвали у меня попросту отвращение и ужас, — непонятные чудачества, жуткие фантазии, безмерная, хотя, как видно, тщательно скрываемая распущенность. Среди испытуемых оказались и женатые, которые жили не в Приюте, а дома; ч смешно, и стыдно было выслушивать подробности их брачных отношений. Короче говоря, теперь мне ничего но стоило усомниться в достоинствах сотрудников Службы жертв-добровольцев, а то и всех вообще подданных Мировой Империи или человеческого рода в целом. И каждому из тех, кто проходил через наш кабинет, Риссен торжественно обещал, что все его признания будут сохраняться в строжайшей тайне. Меня при этом буквально передергивало.

Особенно тяжелое впечатление произвел на меня последний испытуемый — старик, который плел что-то насчет убийства на почве полового извращения, хотя я был уверен, что не только самого этого убийства он не совершал, но даже подходящего случая ему не могло, представиться. После этого я уже больше не мог сдерживаться и, чтобы дать какой-то выход своим чувствам, обратился к Риссену с извинениями за моих подопытных.

— Вы что, действительно считаете их подонками? — тихо спросил он вместо ответа.

— Конечно, не каждый из них потенциальный убийца или извращенец. Но посмотрите на их общее убожество, это же сверх всяких допустимых пределов, сверх всего, что возможно и дозволено…

Согласись он — и мне стало бы легче, и мучившее меня чувство неловкости, наверно, если и не исчезло им совсем, то хотя бы уменьшилось. Но он и не думал соглашаться, и от этот мне стало совсем скверно. Тем и менее мы продолжали разговаривал. — даже по дороге в столовую.

— Дозволено… гм… дозволено, — повторил Риссен. Но тут мысли его перескочили на другое. — Будьте довольны, что нам не попались святые и герои дозволенного образца. Боюсь, что они бы меня не убедили. И заметьте — при всем том ни одного настоящего преступления.

— Да, но последний-то, последний! Верно, он не совершал преступления и вряд ли когда совершит — ведь он уже старик, и в Приюте за ними, конечно, достаточно хорошо следят. Я уверен, что все это одни фантазии, но если бы он был молод и мог претворить их в жизнь! Вот в таких случаях и нужен мой каллокаине. Сами знаете, иной раз и оглянуться не успеешь, как случится беда. Каллокаин поможет предотвратить многие несчастья.

— Да, если проверять именно тех, кого следует. Но как их угадать? Не собираетесь же вы подвергать испытанию всех подряд?

— Вот именно всех подряд! А почему бы и нет? Конечно, пока это только мечта, но разве она неосуществима? Я предвижу то время, когда при назначении на любую должность проверка каллокаином будет таким же обычным делом, как сейчас применение тестов. Ведь таким образом можно выявить не только пригодность к той или иной профессии, но и характер человека. Я даже подумал сейчас: а не ввести ли обязательную ежегодную проверку для всех?..

— Да, у вас большие планы, — прервал меня Риссен. — Но для их осуществления потребуется огромный аппарат.

— Вы правы, мой шеф, конечно, тут будет нужен огромный аппарат, — пожалуй, даже специальное учреждение с колоссальным штатом. Но для этого необходимо прежде всего увеличить население. Вот уж сколько лет ведется пропаганда, а результатов не видно. Боюсь, что только новая большая война может нам помочь.

Риссен покачал головой.

— Это совсем не обязательно, — сказал он. — Если окажется, что ваш проект необходимо осуществить, что это единственное средство, которое может внести успокоение в высшие сферы, — будьте уверены, соответствующее учреждение тут же появится. Урежут наши жизненные блага, продлят рабочий день, но это учреждение будет функционировать, и великолепное чувство полной и абсолютной безопасности возместит нам все, что мы потеряем.

Я так и не понял, всерьез это было сказано или нет. Увы, я сам подавил печальный вздох при мысли о вновь урезанных жизненных благах (такое уж неблагодарное существо человек — жаждет наслаждений и равнодушен но всему, что лично его не касается). С другой стороны, мне весьма льстила мысль о том, что каллокаину суждено сыграть столь большую роль. Но прежде чем я успел собраться с мыслями, Риссен добавил уже другим тоном:

— Но ясно одно — тогда мы распростимся с последними остатками личной жизни.

— Ну и что? — возразил я. — Зато каллокаин завоюет область, извечно служившую прибежищем антисоциальных тенденций. А это означает, что великая общность, великая связь, наконец, проявится во всей своей полноте.

— “Общность, связь”… — повторил он медленно и как бы сомневаясь в чем-то.

Я не успел ответить. Мы стояли у дверей столовой, откуда каждый должен был идти на свое место. Задержаться и договорить мы не могли — во-первых, это вызвало бы удивление, во-вторых, мы бы просто не устояли посреди огромного потока людей, стремившихся к обеденным столам. Но чем дольше я потом размышлял над всем этим, тем больше раздражал меня его неуверенный, сомневающийся тон. Ведь не свои же выдумки я преподносил ему — все то, что я говорил относительно общности, он должен был прекрасно знать сам. Каждому с детства была известна разница между низшими, простейшими формами жизни, как, например, одноклеточные животные и растения, и высшими, развитыми и сложными, как человеческое тело во всем единстве и многообразии его функций. Каждому было известно также, что нечто подобное имеет место и в социальной жизни. Риссену следовало бы, кроме того, понять, что каллокаин явился как бы новым и необходимым звеном в цепи этого развития, ибо он открывал великой общности путь во внутренний мир, который до сих пор каждый человек оберегал как свою собственность. Так вот, неужели Риссен действительно не видел этого или просто не хотел видеть?

Я отыскал его глазами. Он сидел, как всегда, ссутулившись, и с рассеянным видом зачерпывал ложкой суп. Все-таки он вызывал у меня какую-то неясную тревогу. Мало того, что он не похож был на других, во всех его чудачествах я инстинктивно чувствовал какую-то опасность. Я сам еще не понимал, в чем она состоит, но это ощущение заставляло меня особенно внимательно относиться ко всем его словам и поступкам.

После обеда я собирался продолжить эксперимент уже на новой, усложненной стадии. Собственно, задумал я это в расчете на инспектора менее покладистого, чем Риссен, но, пожалуй, в любом случае основательная проверка была необходима. Ведь о результатах моих опытов узнает не один только инспектор: если они окажутся удачными, их будут обсуждать в других Городах Химиков; о них, возможно, заговорят и столичные юристы. От испытуемых, которых я запрашивал на сей раз, но требовалось ни крепкого здоровья, ни молодости — нужна была только психическая полноценность. Зато я поставил еще одно условие, чрезвычайно редко предъявляемое к сотрудникам Службы жертв-добровольцев, — они должны были иметь семью.

Чтобы получить разрешение на этот новый эксперимент, нам пришлось звонить в полицию. Мы имели право распоряжаться телом и душой каждого из тех, кто работая в Службе жертв-добровольцев, но над их женами и мужьями мы не имели никакой власти, и чтобы привлечь их к эксперименту, требовалось специальное разрешение начальника полиции. Сперва он не хотел идти нам навстречу, так как не мог понять, зачем понадобились еще какие-то испытуемые, помимо профессионалов, но когда мы убедили его, что нашим подопытным не грозит ничего, кроме легкого недомогания, да, может быть, испуга, он согласился. Нам только велено было вечером зайти к нему лично, чтобы в спокойной обстановке объяснить все подробно.

Я вызвал к себе одновременно всех десятерых испытуемых. Мне нужно было занести в картотеку не только их номера, но и имена, и адреса, которые в удостоверениях обычно не значились. Это вызвало у них некоторое замешательство, но я поспешил успокоить их, объяснив, что нам требуется.

Придя домой, они должны вести себя так, словно их что-то встревожило или напугало, или же — на выбор, кому что подойдет, — держаться неестественно бодро и намекать на благоприятные перемены в будущем. В ответ на расспросы близких следует доверительным тоном сообщить, что некто предложил большие деньги в обмен на шпионские сведения. Скажем, какой-то человек подсел в подземке и прошептал на ухо, что ничего не пожалеет за план лабораторий или, допустим, за схему линий подземки, хотя бы самую приблизительную. Вот и все. Потом только ждать, разумеется, ни словом не обмолвившись о том, что все это связано с каким-то экспериментом.

После работы мы отправились в управление полиции, захватив с собой доставленные с курьером пропуска и прошение за подписью главного руководителя лабораторий. Это был вечер военно-полицейской службы, и мне с большим трудом удалось освободиться при условии, что в следующий раз у меня будет двойная нагрузка. Нас очень радовала возможность повидаться с начальником полиции — без его помощи мы никак не могли обойтись. Не так легко оказалось перетянуть его на нашу сторону — и не потому, что он не понимал сути дела, а потому, что в тот момент находился в дурном настроении и ко всему на свете склонен был относиться подозрительно. Впрочем, его скептицизм произвел на меня куда более благоприятное впечатление, чем риссеновское легковерие. Когда, наконец, мы убедили его, у меня было такое чувство, словно мне удалось открыть долго не поддававшуюся дверь — и не с помощью отмычки, не взламывая замок, а тщательно подобрав ключ. Дело в том, что мы хотели заполучить тех лиц. кому мужья и жены — наши штатные испытуемые — должны были рассказать о своем мнимом проступке. Все, кому доверялась эта тайна, сами становились соучастниками преступления, и их на вполне законном основании можно было арестовать. Как именно это сделают, нас не интересовало, мы хотели только, чтобы их доставили к нам. Посвятит ли начальник полиции в суть дела кого-нибудь из своих сотрудников, нас тоже не касалось. Важно было одно — чтобы члены семей наших испытуемых прошли проверку каллокаином. Все это мы объяснили ему и добавили, что если он хочет, то может сам познакомиться с результатами и убедиться, что люди ничуть не пострадают от наших опытов и что мы не собираемся без нужды губить человеческий материал. Окажет ли он нам честь тем, что придет лично или пришлет кого-то из подчиненных, мы в любом случае будем очень рады. Это последнее замечание несколько смягчило его дур вое настроение; причем, как я мог заметить, интерес к моему открытию он проявил уже раньше. Итак, нам все-таки удалось получить его официальное разрешение. Когда он наконец четким, размашистым почерком напивал внизу свое имя — “Вай Каррек”, мы еще предупредили его, что, вероятно, не все из супругов захотят скрывать проступки своих близких и сообщат о них куда следует — пусть в полиции будут готовы к этому. Тех же, кто умолчит, мы попросили доставить к нам как можно скорее (список испытуемых с адресами уже лежал на столе у Каррека). После этого, усталые, но удовлетворенные, мы отправились по домам.

Когда я вошел в квартиру, Линда уже спала. На ночном столике меня ожидало извещение по поводу военно-полицейской службы. Теперь на нее отводилось не четыре, а пять вечеров в неделю. Соответственно сокращалось число семейных вечеров — отныне мы могли располагать только одним. Вечер докладов и торжеств сохранялся — это было необходимо не только для отдыха и в целях воспитания, но имело и другое значение — где еще могли бы юноши и девушки, уже покинувшие Унгдомсдэгер, знакомиться и влюбляться? Мы с Линдой тоже когда-то встречались на таких вечерах. В общем, это извещение (Линде было адресовано точно такое же) подтверждало мои прежние наблюдения.

Я уже знал по опыту, что все на свете делалось за счет семейных вечеров и могло пройти много времени, прежде чем у меня, наконец, выдастся свободный час. И так как было еще не слишком поздно, и я чувствовал себя не таким измученным, как после военной службы, я решил заняться делом, не терпящим отлагательства, — написать свое выступление для радио.

“Я, Лео Калль, проживающий в Четвертом Городе Химиков, сотрудник экспериментального отдела лаборатории по изучению органических ядов и наркотических средств, хочу выступить с покаянием.

19 апреля с. г. на прощальном вечере в Унгдомслэгер в честь вновь мобилизованных на работу я допустил грубую ошибку. Основываясь на неправильном понимании сострадания как жалости по отношению к отдельной личности и на неверном толковании героизма, который был мною поставлен в связь не со светлыми и радостными, а с мрачными и трагическими явлениями жизни, я произнес следующую речь. (Тут надо было воспроизвести мое выступление, причем слегка ироническим тоном. ) По этому поводу Седьмая канцелярия Департамента пропаганды направила мне письмо… (Далее шел текст письма. Его было особенно важно прочитать по радио — пусть послужит предупреждением, всем тем, кто мыслит так же, как я раньше). Я сожалею о том, что совершил: эту ошибку, и целиком и полностью признаю правоту Седьмой канцелярии, убедительно разъяснившей пагубность моих заблуждений. Считаю необходимым добавить, что в дальнейшем всегда буду руководствоваться полученными указаниями”.

Утром я попросил Линду просмотреть письмо. На сей раз она осталась довольна и сказала, что тон письма именно такой, как надо, без потаенной иронии и неуместной гордыни. Осталось только переписать его начисто, послать на радио и потом где-то в конце длинной очереди дожидаться, пока мне отведут время в программе “Час покаяний”.

 

* * *

 

Ситуация принимала весьма неприятный оборот. Когда мы с самого утра позвонили в полицию, оказалось, что девять человек из десяти уже прислали доносы на своих мужей и жен. С десятым пока было неясно. Во всяком случае, ордер на арест уже приготовили, и не исключено было, что через два-три часа мы получим первого испытуемого.

Итак, хорошего мало. То есть я, конечно, должен признать, что был даже слегка удивлен и той преданностью Империи и той оперативностью, которую проявили эти девять человек, — само собой, тут можно было бы только радоваться, если бы… если бы все это не вредило эксперименту. Опыт необходимо было повторять. Требовалось хотя бы несколько раз получить бесспорный результат: только в этом случае каллокаин можно было передать в пользование Империи.

Мы снова запросили из Службы жертв-добровольцев группу в десять человек — женатых и замужних. Когда они явились, я повторил перед ними свою вчерашнюю речь. Все шло как вчера, с той только разницей, что эти новые испытуемые производили еще более жалкое впечатление, чем прежние. Двое притащились на костылях, а у одного вся голова была забинтована. Правда, для моих опытов это не имело значения, но в принципе никуда не годилось.

Вообще недостаток испытуемых в последнее время ощущался все сильнее и сильнее. Конечно, с годами их здоровье портилось, и они выбывали из игры, это я понимал, но что-то же нужно было предпринимать. И как только все мои подопытные ушли, меня буквально прорвало:

— Это же форменный скандал! Скоро нам вообще не с кем будет работать. Придется, наверно, экспериментировать с умирающими и душевнобольными. По-моему, властям давно пора провести кампанию по привлечению новых жертв-добровольцев.

— Никто вам не мешает подать прошение, — отозвался Риссен, пожав плечами.

Действительно, это была хорошая мысль. Правда, никто не обратит внимания на жалобу какого-то одиночки, но можно собрать подписи сотрудников всех лабораторий, где ощущается нехватка жертв-добровольцев. Я решил, что в первый же вечер, когда у меня будут силы, — в крайнем случае, даже в свой свободный вечер, — я напишу такое обращение, а потом разошлю копии в разные учреждения. Я не сомневался, что в верхах подобную инициативу могут только одобрить.

Пока мы сидели в ожидании, Риссен принялся расспрашивать меня о свойствах каллокаина и подобных ему препаратов. В своем деле он разбирался хорошо, этого у него нельзя было отнять. Мои объяснения как будто удовлетворили его, но я сам, говоря откровенно, был несколько удивлен. Зачем, собственно, эти расспросы? Может быть, ему хотелось выяснить, гожусь ли я для другой, более ответственной должности? Сам я в глубине души в этом не сомневался, но, с другой стороны… С другой стороны, Риссен наверняка должен был инстинктивно чувствовать мое недоверие и отвечать мне тем же. Его дружелюбие я встречал весьма сдержанно. Кто знает, что ему от меня в действительности нужно. Я не хотел тешить себя ложными надеждами.

Через два часа в нашу комнату вошел ни больше ни меньше как сам начальник полиции Каррек. Разумеется, это было большой честно для всей лаборатории, а особенно для меня, — еще бы, такой могущественный человек заинтересовался нашим экспериментом! Со слегка иронической улыбкой — наверно, ему самому было неловко так открыто проявлять любопытство — он уселся на предложенный мною стул. Тут же ввели арестованную. Это оказалась еще молодая женщина, невысокая и хрупкая на вид. Она была очень бледна, то ли от природы, то ли просто от волнения.

— Вы обращались в полицию? — спросил я на всякий случай.

— Нет, — ответила она удивленно. Мне показалось, что кожа ее лица не то чтобы побледнела — больше побледнеть было уже просто невозможно, — а стала совсем прозрачной.

— И вам не в чем признаться? — спросил Риссен.

— Нет! — теперь ее голос звучал спокойно и безразлично.

— Вы обвиняетесь в преступлении перед Империей, — сказал я. — Вспомните хорошенько: никто из ваших близких по упоминал при вас о каких-либо противозаконных действиях?

— Нет, — ответила она уверенно.

Я почувствовал облегчение. То ли из-за преступности своей натуры, то ли по чистому недоразумению она своевременно не обратилась в полицию и теперь, конечно, не смела в этом признаться. Скорее всего ей было страшно. При обычных условиях эта женщина со своей прямой осанкой и плотно сжатыми губами, наверно, производила бы впечатление человека смелого и энергичного, но сейчас вид у нее был упрямый и вызывающий. Я с трудом удержался от улыбки, когда представил себе, как она обманывается, скрывая свою драгоценную тайну, и как легко мы сейчас узнаем эту тайну — мы, отлично понимающие, чего она стоит. Больше того — сколько она пережила, пока ее в наручниках и с кляпом во рту, как всякого имперского преступника, везли с огромной скоростью в запломбированном вагоне по самой нижней — военной и полицейской — линии подземки, а из-за чего эти переживания? Но я так и не улыбнулся. Пусть историю со шпионажем мы выдумали, пусть даже наше расследование было сплошной комедией, эта женщина — по небрежности или по злому умыслу — совершила преступление. И это было главным во всей истории.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.