|
|||
Примечания 9 страница ⇐ ПредыдущаяСтр 9 из 9 Горбун рванул в баню дверь… Вдруг Мишка всплыл на дыбы и рявкнул. Наперсток в страхе отшатнулся, но Мишка свирепо двинул его лапой. Наперсток, как лягуха, пал на карачки, заорал. Красноармеец всадил меж лопаток Мишке нож, Мишка оскалил зубы, заплевался и бросился с ножом в лес, широко раскидывая передние ноги и мотая головой. Внутреннюю дверь красноармейцы быстро снаружи приперли бревном. — Эй! Живые или мертвые?! — кричал запертый Зыков. — Живые!.. — хрипло взвизгивал в самую дверь Наперсток. — Ведь я, Зыков — батюшка, Степан Варфоломеич, колдун… Траву-кавыку жру. Ты меня в прорубь спустил, а я рядышком в другую вымырнул… Не досмотрел ты, маху дал… Хы-хы-хы!.. За должишком к тебе пришел… Добрых людей привел. — А не мертвый, будешь мертвый, собака! — крикнул Зыков. Сжимая кулаки, юноша шипел: — Не смей меня называть братом… Я не брат тебе… — А ты не смей трогать Зыкова… Зыков мой муж! Слышишь? — шипела в ответ сестра. — Дура, тварь… — Ой, Боже… — Тварь!.. Зыков бандит, палач, враг Советской власти. А ты… Еще последний раз говорю: опомнись. Скорей, Татьяна! Могут войти. Тшшш… — Он взмахнул предупреждающе рукой и обернулся к двери: — Сейчас, товарищи!.. Одну минуту… — и к Тане: — Ну, решай. Со мной или с ним? Сестра, умоляю… Ради нашего детства… — С ним. Юноша на мгновенье закрыл глаза ладонью. — Поторопись, товарищ Мигунов!.. Зыкова нашли… В бане… — горячо дышали в дверях три красноармейца. — Караульте эту! — твердо крикнул юноша. — Не выпускать… — Скорей, товарищ Мигунов, скорей… — хрипел Наперсток, завидя Мигунова. Рукава рваного его армяка по локоть засучены, фалды подоткнуты под кушак. Он жался к углу бани, повернувшись боком к бежавшему юноше. Горбун походил на широкоплечего мужика, которому обрубили по колена ноги, всего изувечили, башку отсекли и приткнули кой-как на уродливую грудь, из-под волосатого затылка торчал огромный горб, жирное, коричневое, как сосновая кора, лицо обрюзгло, потекло сверху вниз, все в лишаях, кровоподтеках, ссадинах. Юноша с брезгливостью окинул его взглядом. Резко, коротко ударил выстрел. — Ох, стреляет, чорт! — вскричал горбун. Юноша покачнулся, мотнул ногой и, схватившись за живот, отпрыгнул в сторону. В бане загремела брань и хохот. Наперсток хватил в прискочку из-за угла дубиной и вышиб раму: — Эй, вылазь добром! — Убивают! Зыкова убивают! — Татьяна птицей выпорхнула из окна и понеслась. — Стой! Стой! — гнались за ней красноармейцы и стреляли в воздух. Петух с криком взлетывал, как ястреб, порхали утки, курицы. Вдруг один красноармеец опрокинулся навзничь и стал недвижим. В бане опять раздался хохот Зыкова. Наперсток неистово орал: — Куда?!. Не бегай тут!.. Перестреляет всех!.. Убьет! Татьяну смяли, поволокли, она билась, кричала, проклинала брата. Юноша крепко стиснул зубы. Он был бледен, его колотила дрожь, в испугавшихся глазах металось страданье и смертельная тоска. Собаки заливисто лаяли, растерянно крутили хвостами, но их глаза были люты и оскал зубов свиреп. Из лесу выбежал Тереха Толстолобов, он остановился, вильнул взглядом туда-сюда и, сразу все поняв, бросился к бане: — Что, Зыкова добываете? Бейте его, варнака! Жгите его!.. Через него баба моя задавилась… Ой-ты!.. Он шатался, как пьяный, весь был дик, походил на лишившегося рассудка. — Тащи соломы да хворосту! Чего слюни распустили? — щелкая зубами и воя, кричал он. Юноша сдерживал стоны и тихо охал. Он лежал на пуховике, под головой подушка. — Навылет, товарищ Мигунов… Авось, обойдется, — маленький, черный, с черными усиками красноармеец, сбросив куртку, обматывал раненому поясницу и живот бинтом, бинт быстро смочился кровью. Рана была большая и рваная, от медвежачьего ружья. Красноармейцы — бегом, вприпрыжку — тащили из дому холст и тряпки, стригли, рвали их лентами. — Товарищ Суслов, — юноша поискал взглядом высокого, загорелого, с белой бородкой красноармейца. — В случае… вы будете командовать… Что, не вылезает? Поджигайте баню… — Поджигай!!. — Поджигай!.. Где серянки?.. — Стой! Сдаюсь… — закричал Зыков. — Стой! Сдается! Зыков сдается… — Эй, Зыков! Давай оружие сюда. — На! — он выбросил винтовку. — На еще, — выбросил пистолет. — Все. Отворяй дверь, выйду. — Врешь, нож у тебя, — хрипел, сплевывая и матерясь, Наперсток. — Вижу, нож! — Нету, все… — Поджигай! — На, на! — ножище сверкнул в окне, как на солнце щука. — Где Татьяна? Покличьте Татьяну сюда. — Вылазь! Бросай гирю… Гиря бомбой брякнулась на землю. — Вылазь! — Открой дверь, дай я оболокусь. Нагишем, что ли? — Эге! нет, брат Зыков, — подмигнул горбун и отчаянно сморкнулся из ноздри. — Ты, этакий леший, выберешься, дубом тебя не свалить… Вылазь в окно! Наперсток и другой плечистый красноармеец прижались к самой стене по обе стороны оконца. В их настороженных руках арканы. — Вылазь!.. Вылазь, кляп те в рот! — в один голос закричали горбун и Тереха. — А то живьем сгоришь. — Жги. Не вылезу нагишом. Где Татьяна? Жги. — Ребята, подкаливай со всех углов! Солома вспыхнула, густой желтый дым, загибаясь, повалил в баню. — Сдаюсь, — упавшим немощным голосом сказал Зыков, лохматая голова и широченные плечи его, изогнувшись и царапаясь о косяки, показались в окне. Живо скрутили под мышками арканом и, как коня на поводу, человек десять красноармейцев повели его к Мигунову. Зыков давил ногами землю, словно великан, красноармейцы казались пред ним ребятами. Наперсток, подбоченившись и слюняво похохатывая, ужимался, опаски ради, в стороне: — Что, сволочь, хы-хы-хы, будешь честных людей под лед спускать? — Изверченное будто картечью лицо его подергивалось, подмигивало, облизывало толстые, покрытые пеной губищи. — Хотела синичка море зажегчи, море не зажгла, а сама потопла. — Еще пострадавшие есть? — спросил Мигунов. Голос ослаб, прерывист. — Алехин убит. Мигунов неспешно, мутными глазами повел от голых коленей Зыкова вверх, чрез живот, чрез грудь, но до головы не добрался, голова где-то высоко, выше сосен, и в глазах Мигунова темнело. — Расстрел на месте, — сказал он, приподняв и вновь опустив кисть умиравшей, вытянутой вдоль тела руки. — За что расстрел? — глухо спросил Зыков. Он внешне был спокоен, но лицо потемнело от напряжения воли и потемнели серые глаза. — Я работал на помощь вам. — Ха-ха! Хороша помощь! — наперебой закричала молодежь. — В городе сколь народу искромсал, вот начальника нашего изувечил, товарища убил. — Анархия, разбой, Советская власть не потатчица, — резко проговорил Суслов. — В городу расправлялся по-вашему. Сам в газетине читал, как вы кожу с живых сдираете. — Врешь, брешут твои газетины! — кричали красноармейцы. — Контр-революционеры пишут твои газетины! Над мирным людом сроду мы не изгалялись. — Расстрел на месте, — открыв глаза, еще раз сказал Мигунов и быстро приподнялся на локте. — Пить. Глаза его то вспыхивали, то погасали, как догоревшая лампа. Он жадно глотнул ключевой воды. Зыкова повели. Он кричал: — Что ж, милости у тебя, малец, просить не стану! И правде повреждения не сотворю! — Он остановился, и все остановились, он потянул за концы аркана, красноармейцы, взрывая землю пятками, надувшись и кряхтя, под'ехали к нему и захохотали: — Ну, конь. — А вот скажи мне на милость, — Зыков уставился в грудь, в мутные глаза сидевшего Мигунова. — Бога признаете вы, Господа нашего Исуса Христа? — в голосе его было страданье, последний крик, настороженность. Мигунов резко потряс головой: — Нет. Зыков закачался, по лицу, как ветер по озеру, пробежала судорога, он крякнул и твердо сказал: — Стреляй тогда… К нему вдруг вернулось спокойствие, лицо посветлело, на губах появилась улыбка и взор стал радостным, отрешенным от земли. — На обрыв, на обрыв! Шагай на обрыв! — кричали сосны, люди, камни. Зыков шагал уверенно и твердо, обернулся, проговорил Мигунову душевным голосом: — Прости меня, милячок… Согрешил пред тобой… Ау! А жену мою Татьяну, — крикнул он громко, — не трог, ради Христа!.. Может, из-за нее гибну, а духом радостен. Ну, ладно. Других умел, сам умей… Прощай, солнце, прощай, месяц, прощай, звезды, прости, матушка сыра-земля. И вновь закричали люди, закричали сосны, закричало небо и камни. Наперсток с Терехой Толстолобовым трясли кулаками, хохотали в тыщу труб, плевались. Зыков ни разу за все время не взглянул на Тереху. Мигунов застонал, повалился на бок, скорчился, зачмокал губами, во рту было сухо, горько. — Пить… Возле него на коленях и на корточках четверо красноармейцев, среди них — Суслов, в круглых очках с остренькой белой бородкой. Лукерья, всхлипывая и кривя рот, сновала от умирающего в избу и обратно, тащила то святой воды, то ручник, то какого-то снадобья в пузырьке, вот принесла черную в светлом венчике икону, поставила и в изголовье умирающего, закрестилась. Грянули выстрелы. Лукерья ойкнула, подпрыгнула и, заткнув уши, побежала домой. Мигунов открыл глаза: — Красному зна… Товарищ Суслов… — голос слабел, углы рта подергивались, дыхание было короткое, горячее, большие, как у сестры глаза глядели в пустоту. — Там, в городе… Целую красное знамя… передайте… Умираю… Девчонку расстрелять… — Она ваша сестра, товарищ… — откликнулся Суслов, зашевелил бровями, очки на переносице запрыгали. — Она говорила, что… Мигунов поймал ртом воздух. — Расстрелять, — и глаза его стали стеклянными. Татьяна стояла на краю обрыва, как на облаке. Она не чувствовала ни своего тела, ни страха, ни земли. Кто-то звонкоголосо, страшно кричал, раскачивая небо: — Ха-ха… Сейчас к дружку кувырнешься, свадьбу править. Татьяна оглянулась как во сне. Обрыв глубок и камни остры. Меж серых остряков застряло желтое, большое. Узнала: Зыков. Глаза ее мгновенно расширились и сузились. Все плыло, качалось пред ее глазами. Восемь винтовок, как черные пальцы, прямо указали ей на грудь. — Пли!!. Но залп прогремел в пустую: Татьяны не было, пули унеслись в тайгу. Наперсток вырвал у кого-то топор и, гогоча, бросился лохматым чортом к пропасти, где лежали два мертвые тела, он с проворством рыси начал было спускаться, но две железных руки схватили его за опояску, встряхнули и вытащили вверх. Наперсток опамятовался, дышал хрипло, глаза налились кровью и вертелись, как у сыча. Он сбросил шапку, отер полой потное лицо и, протягивая руку Суслову, сказал: — С благополучным окончанием дел… А кто? Я все. Кабы не я, — чорта лысого вам Зыкова сыскать… Ручку! Суслов быстро убрал свои руки назад. — Наградишка-то будет, ай не? — и широкий рот горбуна скривился в подхалимной, как грязная слизь, улыбке. Суслов отступил на два шага и громко сказал: — Бывший партизан Наперсток за кровожадную бессмысленную жестокость, проявленную им при разгроме города… Наперсток радостно улыбался, торжествующе поглядывая в застывшие лица красноармейцев, он не слышал, что говорит товарищ Суслов, и только одно слово, как полымя, пронизало оба его уха: — Расстрел. — Хы-хы-хы, — ничего не соображая, бессмысленно загоготал Наперсток, однако глаза его заметались от лица к лицу и сразу провалились, как в яму, в рот товарища Суслова. — Взять! — резко открылся и закрылся рот. Наперсток сразу вырос на аршин, сразу до земли согнулся. Залп — и уродливое тело его заскакало по камням в смерть. Был поздний вечер, тихий и теплый. Девки пригнали коров и овец. Двор оживился. Над свежей могилой под зеленой лиственницей, куда зарывали двух красноармейцев, прогремел последний залп в память со славою погибших. Пели революционные псалмы и стихиры. Товарищ Суслов говорил речь. Тереха Толстолобов с красноармейцем поехали «на вершних» в лес, сняли удавленницу-Степаниду с петли и привезли домой. Тереха положил ее в той комнате, где ночевала Таня, зажег лампадку и свечи, крякал, пил вино, утром собирался за попом. Но ему был дан приказ — с зарею вывести отряд на дорогу. Красноармейцы торопливо обстругивали большой надмогильный крест, Суслов сделал надпись. Крест белел даже среди ночи, на нем висел из хвой венок. Ночь была холодная, как в сентябре, серпом стоял в небе месяц… Утро было все в тумане. Тереха повел отряд. Лукерья с девками боялись мертвецов, ушли в лес. И опять спустилась ночь, темная, без звезд и месяца. В пропасти кучкой лежали трое: кержак, каторжник и купеческая дочь. В избе, с темным и страшным лицом — Степанида. Возле заимки, с ржавым меж лопатками ножом, уткнув в мох морду, — медвежонок. Заимка была пуста. Слеталось коршунье. Примечания 1. Пимы — валенки. 2. Чалдон — коренной сибиряк-крестьянин.
|
|||
|