Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рой Якобсен 3 страница



Мы постарались ничем не выдать своего облегчения: пусть ни у него, ни, если что, у его командиров не будет оснований сомневаться в том, кто свернул эти столь важные работы; мы разыгрывали подобную сценку каждый день; не считая мелкого вредительства, она была первое, что мы здесь взяли на вооружение.

Мы вернулись в город, к бревнам, сваленным горой наподобие гигантского, покрытого льдом муравейника. Федор окинул его взглядом, кивнул: и вправду довольно для этого чертова дня, и строем повел своих солдат в бункер: получить новые приказы или смотаться, откуда мне знать, может, даже поспать; пока мы будем колоть дрова под присмотром двоих прихвостней Шавки, они грелись у костра, глушили водку и издевались над нами; особенно доставалось Суслову, полуслепому учителю, он, кстати, сегодня гораздо дольше продержался на ногах, поскольку днем отоспался.

 

 

Так прошла неделя. Лесорубов изводили потрескавшиеся раны на обморожениях и жестокий голод; они все больше походили на живых мертвецов, среди завалов из смерзшихся заиндевелых веток, сучьев и оструганных бревен, падая, плача и теряя сознание, копошились ссохшиеся дребезжащие стручки, обтянутые человеческой кожей. Сперва я старался помочь бедолагам, но терпение быстро лопнуло, меня одолевали гнев и раздражение, наконец, я наловчился не видеть и не слышать их. Однако однажды ночью мы остались без присмотра, и я тут же, наплевав на Федора и Шавку, привел лесорубов в дом Луукаса и Роозы, обработал самые страшные раны, уложил всех на голые кровати, и рубщики уснули, не успев ни раздеться, ни дождаться еды, а мы с Михаилом сидели по углам печки и вслушивались в тишину, пока кухня медленно, но верно согревалась.

— Кофе? — спросил я.

Он кивнул, и я дал ему самому похлопотать и сварить кофе, у Михаила дрожали руки и дергалось лицо — как будто кран с водой, кофейник, печь, дрова, огонь, кофе, чашки были чем-то, что человек может получить только на небесах. Мы ели, пили, изредка обменивались жестами и всё понимали, нам не нужно было слов, на вопрос, синим пламенем горевший между этим странным пареньком и мной, на вопрос: что это все такое? — у меня все равно не было ответа. Где-то во мгле полярной ночи тарахтел самолетик, надежда русских, где-то стрелял гранатомет, видимо, финнам удалось выдвинуть вперед свою артиллерию. До всего этого нам не было никакого дела. Мы сидели сытые у раскаленной печки и улыбались друг дружке поверх пара над чашками с кофе.

 

Проснулись лесорубы, я кормил их тем, что было, затирухой из муки с крупой, вареньем, салом, остатками хлеба, и смотрел, как они пихают в себя еду, боясь, что она исчезнет, превратится в ничто прямо в их покореженных пальцах. Они жевали всем телом, медленно и тщательно, иногда бросая быстрые взгляды на остальных, словно впервые обнаружив, в какую компанию угодили, и кивали задумчиво, словно спросонья, в знак того, что узнали остальных, или это было вроде как безмолвное спасибо судьбе, и так медленно, так медленно насыщались они и кивали своими вшивыми головами… И когда я все же прервал эту кормежку, они взглянули на меня как-то по-собачьи и послушно разбрелись по кроватям, спать дальше, опешив, что их не гонят на улицу, за окном ведь развиднелось, да?

Но я собрался подержать их сегодня в тепле.

 

Днем мы с Михаилом выбрались из дома, от Илюшина мы прятались, но остальным нарочно мозолили глаза, пристроившись рубить дрова для полевой кухни, которой командовал Шавка. Ему было не до нас: готовился новый прорыв, народ метался туда-сюда, хаос, шум — и копоть. Мы убрались восвояси, едва стемнело.

А дома Михаил бухнулся на колени и стал меня благодарить, потом снова залез в теплую кровать Роозы и провалился в беспамятство; он занял половину супружеской кровати, рядом спал Суслов. Глядя на храпящего учителя, я вдруг вспомнил, что несколько лет назад после болезни у Роозы начались проблемы с глазами. Я принялся обшаривать дом, залез в те комоды и шкафчики, куда прежде не совался, и нашел в гостиной то, что искал: расшитый очешник, а в нем очки с такими сильными стеклами, что, надев их, я чуть сознание не потерял.

Я вернулся с ними к Суслову, разбудил его. Не сразу, но он открыл глаза, и я попросил его надеть очки. Он подчинился, захлопал глазами, улыбнулся и снова уснул, прямо в очках. Я осторожно снял их с него и положил на ночной столик сбоку от очешника.

 

Такие дни выпадали нам нечасто. Но были и другие чудеса. После упомянутого прорыва времянку рубщиков эвакуировали, ночь они проспали на улице, а когда наутро я предложил Шавке отправить их в дом Луукаса и Роозы, он лишь повернул ко мне свое квадратное лицо, посмотрел и ответил как и в прошлый раз: если мы хотим погибнуть, то он здесь ни при чем. И с той поры мы завели правило при всяком удобном случае оставлять плаксу-учителя и другого слабака, Родиона, спать дома, пока мы уходим на работы.

Ровесник Суслова, Родион работал механиком на бойне и был, пока не дошел до нынешней хилости, гораздо крепче учителя. Его в начале кампании забрил в Красную Армию лично Илюшин, вдруг обнаруживший посреди толпы снующих на перроне в Лиетмаярви солдат и грохочущих машин человека в штатском, оторопело взирающего на это светопреставление на Богом забытом полустанке. Не подозревавший о том, что эпицентр истории сместился на их станцию, Родион зашел туда забрать посылку с туфлями для жены, и ему не дали ни сходить домой проститься, ни хоть формы, так что он работал, голодал и спал в том, в чем вышел из дому двадцать третьего ноября, но женины туфли он всегда, и днем, и ночью, хранил за пазухой тонкого пальтеца, как последнюю память о своей прежней жизни, упакованную в замурзанную розовую бумагу, заляпанную копотью, как и все вокруг, за исключением этих туфелек алого цвета.

Среди нас были два родных брата, редкое для фронта дело, киевляне Лев и Надар тридцати с небольшим лет, которые между собой говорили на нерусском языке, не понятном никому из нас. Лев прежде работал вахтером на заводе швейных машин, а Надар выращивал капусту в колхозе, оба хромали на правую ногу и были негодны к строевой службе.

Еще нам достался невысокого росточка крепенький мужичок из Калевалы в русской Карелии, крестьянин средних лет, немного понимавший по-фински. Его призвали из запаса, и он был самым выносливым из всех. Родион-с-туфлями, Михаил-куница и этот крестьянин — его звали Антонов — были привычные к холодам, а вот братья и учитель нисколько, хотя ходили слухи, что Суслов в молодости несколько лет жил на Ладоге, но без толку, более несуразного солдата не было во всей дивизии, да и вообще на той войне, потому что менее военного человека я никогда не встречал.

 

После трех ночевок в доме мне удалось сподвигнуть рубщиков снять все с себя, потравить парафином вшей, вымыться и переодеться в чистое, в одежду Луукаса и его сыновей. Еще они за эти дни поели и отоспались, все, кроме разве что Михаила, спавшего не больше моего, но ему вроде бы хватало.

Однако перемены к лучшему странно подействовали на рубщиков, сон и еда вернули им не только надежду и силы, но еще и смятение, владевшее ими, пока они не отчаялись. На четвертое утро они вдруг отказались выходить на работу, мне пришлось выгонять их из дома угрозами и грубой силой, точно как Шавке с его сержантами. А вечером уже и речи не было о том, чтобы ночевать в доме, стоящем — как он все время и стоял — на линии огня. И вдобавок — когда я все же затолкал их в дом, — они принялись собачиться из-за еды, которой осталось мало, а Суслову вдруг перестали подходить очки Роозы.

Я сказал, что если он попробует снять очки сейчас вечером или завтра, то я отправлю его назад в окопы к Шавке. Антонов с ухмылкой и удовольствием пересказал мои слова Суслову, он нехотя нацепил очки на нос, проносил еще день, а потом вдруг пришел и стал благодарить на коленях, — к нему вернулось не только зрение, но и силы. А вечером того же дня Михаил сцепился с братьями. Я не видел выхода, пришлось пойти к Николаю и попросить дать мне оружие.

Толмач вместе с еще тремя офицерами гонял в одной из палаток чаи у самовара; увидев меня, он вскочил и решительно увлек меня в сторону, как сообщника. От него разило перегаром. Лукаво ухмыляясь, он спросил, скольких я потерял за последние дни.

— Никого, — ответил я. — А Федор двоих.

Я так и не мог понять, чего он ухмыляется.

— А мы потеряли сотню с лишним только на переходе до Юнтусранта…

Ответить мне на это было нечего, на его лице появилось новое выражение, но оно было столь же недоступно моему пониманию, как недавняя ухмылка.

— Говорят, ты снюхался с финнами? — заявил он внезапно и, шатаясь, отошел на пару шагов в сторону.

Мы стояли у дома бабки Пабшу. Вдоль стены тянулась низкая поленница. Я предложил ему присесть. Он стал отказываться.

— Зябко, — произнес он отрешенно и безучастно, трясясь от холода, но все-таки сел на заснеженные поленья и, видимо, даже собрался с мыслями, прежде чем повторил свое обвинение.

— О чем ты? Не понимаю, — ответил я.

— Ты поддерживаешь контакт с финскими войсками?

Я изобразил недоумение.

— Нет.

— А тогда почему твоих людей не убивают?

— По-твоему, я сговорился с финнами, чтобы они не стреляли в рубщиков?

Он вскинулся, в бешенстве и разочаровании, и тут я понял, что он рассчитывал пугать меня этой тайной, чтобы получить надо мной власть. Но для чего? Спрашивать я не стал. Николай же, клацая зубами, принялся рассказывать о своей жизни в Ленинграде, о двоих сыновьях-дошкольниках и об отце, до революции имевшем и капитал, и доходную прядильню, но потерявшем из-за большевиков все подчистую, так что Николаю с братьями не досталось в наследство ничего, кроме предвзятого отношения новой власти; это была исповедь озлобленного человека.

Выслушав, я в ответ рассказал, что родни у меня нет, но есть хутор…

— Там у меня есть все, что мне нужно.

— Надеешься снова его увидеть? — желчно перебил меня Николай и встал, качаясь и размахивая указательным пальцем, который то и дело вяло опускался. — Надеешься снова его увидеть!

А потом его вдруг снова как подменили, он сник и совсем раскис.

— Я ведь добровольно! — рыдал он. — Никто меня не принуждал, я сам это выбрал, а мог бы читать лекции в Ленинграде!

Он обтер рот и посмотрел на меня маслеными глазами, перед которыми проплывали, видимо, картины теплых университетских аудиторий.

— Тебе никогда не страшно? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

— Так не бывает.

Он рассматривал свои ладони, потом безвольно опустил руки по швам. Несколько минут мы стояли, не шевелясь, слушая войну, — неумолчные разрывы гранат, шум невидимых самолетов и врага, тоже невидимого. Меня подмывало спросить о судьбе танкового батальона, который должен был пробиться к городу, но я сдержался.

— Лед толстый, — вдруг выпалил он, — мы проложим дорогу на север по озеру, он выдержит и грузовики, и бронетехнику.

Он сделал паузу.

— Это хотя бы путь к отступлению, — вырвалось у него внезапно от чистого сердца. Думаю, его расстреляли бы за такой крик души, сболтни он такое не мне, а кому-то еще.

Я взялся объяснять, что местные жители всегда прокладывали дорогу через Киантаярви по льду и финские командиры знают об этом, так что русские не могут придумать ничего глупее, чем двинуться по открытой белой равнине, их не расстреляют, их в труху изрешетят огнем со всех сторон.

Он посмотрел на меня потухшим взглядом и кивнул.

— А чего я с тобой разговариваю? Потому что у тебя не все дома, да?

— Наверно, — ответил я, надеясь, что он не спросит, зачем я приходил, тем более что проблемы с рубщиками выглядели сейчас смехотворными — я нажарил им свинину на ужин, они ели руками, настоящие поросята, хотя я положил каждому прибор, и вытирали руки о чистую одежду, особенно изгваздался Родион-с-туфлями, так что я взял его руку и стукнул ею о край стола, и все загоготали, кроме Антонова, заголосившего на своем непостижимом финском, что не мое собачье дело, как они едят. Я спокойно ответил ему, что если они не будут блюсти себя в чистоте, то погибнут от холода. Это их совсем развеселило. И только когда я силой заставил Родиона взять нож и вилку, пригрозив, что убью, если будет артачиться, его примеру последовали остальные — сперва Михаил, потом учитель, затем Антонов… обычным чередом, в этом и состояло превосходство Михаила: он первым чуял, куда ветер дует, а братья-киевляне всегда сдавались последними, они вообще ничего не понимали, для меня оставалось загадкой, как они дожили до сих пор, но я тогда вообще еще мало соображал.

А в ту минуту меня больше всего беспокоили слова Николая о дороге по льду, вот ведь угораздило его сказать мне, чего никак нельзя было, — вспомнит ли он об этом, когда протрезвеет, и что он сделает со мной, чтобы я не смог донести на него?

Я взглянул на него и спокойно сказал, что он может рассчитывать на меня, что бы ни случилось, что сейчас я провожу его назад в палатку, потом попросил его достать нам немного еды… мы не ели со вчерашнего дня. Так я продолжал болтать и клянчить, пока все не переросло в новую свару, теперь насчет еды, и я ушел от него, убежденный, что дорога забыта, и унося под мышкой всего один батон, остальные он в последнюю секунду передумал отдавать, пожадничал: и так обойдешься, морда финская, от голода не помрешь.

 

 

Когда я вернулся, рубщики спали. Несколько дней назад мы подобрали кота, он тоже дрых, устроившись на моем стуле у печки. Но тут проснулся, спрыгнул на пол, подождал, пока я усядусь, и забрался мне на колени, он был серый и бесхвостый — то ли отрубили ему, то ли взрывом оторвало. Я сроду не был кошатником, но этот приспособился и к нам, и к войне, и смотреть, как он лежит, свернувшись калачиком, и вылизывает шерстку или подбирает языком капли молока, которые мы ему давали, было все равно что увидеть мир таким, каким он был прежде; вот и рубщики обращались с котом с куда большей нежностью, чем с лошадьми, крупными, громко ржущими, делавшими убогость нашего прозябания еще непригляднее, еще больше, — в лошади столько сил, мощи, кровищи, и все это идет прахом и хлещет из убитой животины наружу, я обожаю лошадей, я и помыслить не мог…

Очнулся я от жуткого грохота. Отшвырнул кота, так пригревшегося у меня на коленях, вскочил, выбежал на улицу и обнаружил в нескольких шагах от дома огромную воронку; стены посекло осколками, но, удивительное дело, окна уцелели. Я кинулся было назад в дом, но меня оттеснили солдаты. Двое схватили меня за руки, а остальные с ором и топотом ворвались в дом, они вытаскивали сонных рубщиков из постелей и выпихивали их на мороз — жуткое зрелище: шесть полуодетых мужиков стоят, задрав кверху руки, в кольце солдат, лежащих или сидящих на снегу из страха быть подстреленными невидимым врагом из непроглядной темноты.

Офицера, командовавшего операцией, я видел и раньше, он жил вместе с Николаем в доме бабки Пабшу. Он тоже распластался на снегу. Ну а мы должны были стоять и ждать, пока дюжина солдатиков переворошит весь дом в поисках, видимо, шпионского инвентаря.

Что они могли найти? Наконец офицер прорычал что-то, и рубщики развернулись, вытянулись в подобие вереницы, и их, по-прежнему с поднятыми руками, погнали к штабу Илюшина; я пошел следом.

Там нас ждал толмач.

Какой-нибудь час назад я оставил его в самом плачевном состоянии, теперь он был бодр и собран, почти весел. Сперва он отчитал офицера, тот сделал донесение, принятое тоже с недовольством. Николай сквозь зубы отдал новый приказ, встреченный рубщиками с облегчением, — им разрешили вернуться назад, нужен был только я.

Я вмешался и попросил сказать им пару слов, пока они не ушли.

— Что еще? — хмуро буркнул Николай.

Обратившись к Антонову, я велел им навести в доме полнейший порядок: или все будет выглядеть ровно как до учиненного солдатами кавардака, или они меня больше не увидят, даю слово.

Он выслушал меня, кивнул и был таков.

— Это что за спектакль такой? — спросил Николай, когда мы вошли в палатку.

Я не ответил. Он велел мне сесть на стул. Я сел. Давешний офицер связал меня по рукам и ногам. Почти сразу пришел Илюшин, мельком взглянул на меня, отдал приказ по-русски и вновь исчез. Офицер стал бить меня по лицу кулаками и оружейным прикладом. Николай закурил, давая офицеру время.

— Больно небось? — спросил он.

— Да, — ответил я. — Но я сильный.

Он засмеялся, хрюкнув с издевкой.

— Мне попросить его продолжить?

— Зачем?

— Чтобы заставить тебя говорить.

— Меня достаточно спросить. Я отвечу.

— Почему подпаленный дом, где ты живешь, остался цел? Как ты это объяснишь? — завопил он, как ненормальный, точно как тогда у поленницы.

— Никак, я не знаю, — ответил я. — Но есть и другие дома, которые как стояли целые к вашему приходу, так и стоят.

— Они сожгли весь город! — заорал он в ответ. — А несколько домов, понимаешь ли, оставили, хотя могли разнести их в щепки. Ты это пытаешься мне втрюхать?

— Вероятно, они думают, что дома пусты, — сказал я и вспомнил финского солдата, у которого не поднялась рука сжечь дом бабки Пабшу.

— А как бы они узнали, что дома пусты, — сказал Николай с торжеством, — если бы никто им об этом не рассказал?

Я попробовал улыбнуться, но рот был полон крови, а левая половина лица застыла, как на морозе.

— Дома слишком на виду, — сказал я, — в них никто не решится въехать, даже…

— Так что, мы можем спокойно перебираться в них? — спросил он с прежним вызовом. Но мне было уже слишком трудно говорить.

— Дым из труб, — сумел процедить я.

— Больно? — спросил он.

— Нет.

Во рту что-то пузырилось. Он дал офицеру знак, тот снова кинулся на меня. Я отключился, а придя в себя, увидел еще двоих офицеров. Сделал усилие и выпрямился. Николай стоял ко мне спиной и чему-то смеялся. Один из новых сообщил ему, что я очнулся, Николай повернулся и сказал что-то по-русски.

— Я рассказываю им, что тебе не больно, — усмехнулся он. — Они говорят, что это интересная мысль.

Кто-то осторожно засмеялся.

— Дым из труб, — прошептал я, с трудом различая толмача сквозь красную пелену. Хотя голос его звучал отчетливо.

— Они догадываются, что в домах никто не живет, потому что нет дыма из труб?

Я кивнул.

— Но одна труба дымит, — снова сорвался он на крик. — Твоя! И они знают, что в городе остался один финн, местный придурок. Сложив два и два, они решили, что это ты топишь, потому что никто больше на такую глупость не способен.

Я попытался улыбнуться. Не получилось, но Николай заметил мой порыв.

— Они вообще-то знают, что ты здесь? — снова завопил он и хлопнул по ручкам стула.

— Знают, — ответил я. — Они позволили мне остаться.

— Почему?

— Я отказался уезжать.

Он отступился, но выматерился, очень недовольный полученным объяснением, в которое трудно было не поверить даже ему.

Когда я снова очнулся, на месте был только избивавший меня офицер, он сидел на стуле рядом со мной и курил. Заметив, что я открыл глаза, он встал и пошел за Николаем, тот пришел, взглянул на меня с презрением, бросил что-то офицеру, тот развязал веревки на запястьях и лодыжках. Я сполз на пол, но сумел встать на колени.

— Знаешь, что делает тебя совершенно неопасным? — спросил Николай с лицом, искаженным злорадством. — Из-за чего я могу отпустить тебя?

— Нет.

— Ты можешь разговаривать только со мной!

Я кивнул: мол, понял, хотя смысл дошел до меня не сразу, его слова были, видно, как-то связаны с тем, что он наболтал мне лишнего о линии укрепления к востоку от города и о дороге через озеро как возможном пути отступления и что я не смогу его выдать. Но почему он не покончил со мной раз и навсегда, почему не позаботился о том, чтобы я и по-фински больше не разговаривал? Потому что у него был в запасе свой собственный, личный план, не имевший отношения к той безумной войне, частью которой он был, и для этого плана я мог ему пригодиться.

— Пусть этот финский придурок проваливает, пусть идет к себе и топит сколько влезет, и посмотрим, кто…

Он не закончил фразу.

Я выбрался наружу, промокнул снегом лицо, идти я не мог, и дорога домой тянулась так долго, что, пока добирался, я сбил и руки и колени. Рубщики ждали меня, не ложились. Михаил и Суслов, когда я ввалился через порог, распластались рядом со мной на коленях и заплакали. Антонов помог мне перебраться на стул у печки. Братья взялись обрабатывать раны умелыми, бережными руками. Родион-с-туфлями сказал что-то, Антонов смутился и отказался переводить это — видно, что-то слишком уж трогательное.

— Мы думали, ты не вернешься, — сказал этот квадратный крестьянин, когда братья привели меня в порядок. — Но вот ты здесь, а мы убрались в доме.

Он раскинул руки, показывая вымытую кухню. Я кивнул в знак того, что заметил и доволен ими.

— Что ты им сказал? — спросил он.

— Правду, — ответил я по-русски.

Он задумался, потом улыбнулся.

Часы, втиснутые между семейными фото, показывали, что рассветет всего через несколько часов, я велел Антонову разбудить меня до зари и сказал, что теперь нам придется работать насмерть, это наш единственный шанс. Было видно, как ему хочется спросить — почему, но я упредил его, напустив на себя такой вид, будто это тайна, про которую ему лучше не знать.

Он перевел мои слова остальным и уставился на меня, озадаченный еще одним вопросом.

— Почему они тебя не убили? — спросил он.

— Не знаю, — ответил я.

И тут же уснул.

 

 

Я сумел продержаться почти весь день, несмотря на тошноту, боль в развороченных челюстях и на то, что я практически не видел, потому что лицо опухло и заплыло.

Но рубщики вкалывали, как никогда раньше. Суслов ходил в очках и не падал и не спотыкался, Антонов с Михаилом работали в паре, точно отец с сыном, Родион оставил туфли дома и махал топором, как молодой, а братья говорили только по-русски, все вели себя наконец-то как слаженная команда, один я был ни на что не годен.

Нам дали новый взвод охраны, их командир сквозь пальцы смотрел на то, что я несколько часов провалялся у костра, он даже угостил меня сигаретой, которую я отдал Михаилу, едва взводный отвернулся.

Когда стемнело, солдаты, не сказав ни слова, ушли, и Михаил тут же свинтил — добывать пропитание. Он малый везучий — вернулся с двумя буханками хлеба, этим можно было накормить максимум четверых, но у нас оставалось свиное сало, которое мы топили в сковороде, охлаждали в снегу и мазали на хлеб, как масло. Как ни странно, солдаты при обыске не нашли ни варенья, ни кофе, и я думаю, мы были единственными людьми в Суомуссалми, которые под Рождество 1939 года пили здесь горячий кофе в теплом доме — рубщики, как обычно, благодарили за то, что опять сегодня не погибли, и, как обычно, благодарили они меня, единственного не годного ни на что, Родион за явил даже, что впервые с тех пор, как покинул Ледм-озеро, он не чувствовал холода — сегодня.

— Приспосабливаешься, — сказал я.

Антонов с издевкой сообщил, что это он Родиону уже сказал.

— Будем надеяться, он запомнит, чему научился.

 

Но когда мы возвращались из леса, я заметил, что дым курился из труб нескольких уцелевших домов: бабки Пабшу и трех ближайших к нашему. Разгоряченным рубщикам я не сказал ничего. Наш офицер предупредил, что нас снова выведут на работу вечером, готовилось новое наступление. Но шли часы, мы сидели, мы лежали, мы спали — ничего не происходило. В полночь Антонов растолкал меня и шепотом спросил, что будем делать, если никто за нами не придет. Посреди всей этой тишины?

Я уже мог видеть, отек на лице спал, только болел нос, разбитый всмятку, и кружилась голова. Однако я поднялся, вышел в ясную звездную ночь и увидел, что трубы четырех домов по-прежнему курятся, но дым над ними не стоит четко очерченным столбиком — признак того, что печка топится сухой елью, как наша, — но слоится, тяжелый и бурый из-за сырых дров. Я вернулся в дом, разбудил Михаила и велел Антонову попросить его проверить эти четыре дома, есть ли там кто. Он не понял, какой в этом смысл, но пошел и возвратился через час — с буханкой хлеба и сообщением, что в домах пусто, но он видел, как двое солдат зашли внутрь одного и тут же вышли, а из трубы потом сильно пыхнуло дымом; кстати, в городе как-то странно тихо, все куда-то подевались.

Антонов нахмурился, посмотрел на меня угрюмо и спросил, не пора ли будить остальных, чтобы быть наготове, но я сказал, что, пока за нами не придут, мы будем оставаться на месте. Моим рукам и глазам нужна хотя бы еще одна, по крайней мере — одна, ночь. Антонов с Михаилом промолчали, но я видел, что мои слова успокоили их, хотя тишина нарастала с каждым часом — мы две недели жили посреди урагана, а теперь вдруг услышали стужу в лесу и увидели звезды на небе.

 

Наступило серое утро, но ни Федор, ни Шавка, ни новый офицер не объявились. Зато вновь ожила война. Более того, она приблизилась. Но я все равно решил, что мы останемся в доме, и рубщики пошли дальше спать, ни словом не возразив, а я уселся на стул у печки и просидел там весь день с нашим бесхвостым калекой-котом на коленях, прислушиваясь к тому, что подступало ближе и ближе, кот тоже спал, я решил назвать его Микки.

Потом стемнело, а за нами никто не пришел.

Я сварил кофе и пошел будить остальных, Михаил проснулся с таким видом, словно впереди его ждал летний день в родной деревне на Онежском озере, братья оторвались от сладких киевских снов, Антонов сложил на груди руки и жмурился блаженно, даже учитель был настроен мирно. И впервые с односложных реплик перешел на длинные тирады. Я похлопал его по плечу и протянул ему кофе, он выпрямил спину, отпил глоточек и снова заговорил как по писаному, как умеют учителя, длинными ровными фразами, и все время что-то спрашивал и смотрел мне в глаза, как верному другу, поверенному во все сердечные тайны, к которому взывают с мольбой о терпении и милости.

Я попросил его сходить за остальными, мы собрались в кухне и устроили заседание штаба. Сомнений в том, кто тут главный, ни у кого не было, протесты, драки, разногласия — все развеялось. Я с ходу постановил, что мы и дальше будем сидеть в доме, топить и спать, подъедать остатки и в крайнем случае посылать на промысел Михаила. Рано или поздно что-нибудь произойдет, и это не выбьет меня из колеи, я сразу пойму, что нам делать, но это пока оставалось моей тайной, так я сохранял мир среди них и в своем сердце.

Антонов переводил, я наблюдал за ними и видел, как они один за другим кивают, решительно, сдержанно, как будто мы с ними запланировали операцию захвата, но отсрочили ее на время, чтобы подготовиться. Сказал что-то только Михаил:

— Они нас забыли, да? Шавка и толмач и?..

— У них голова другим занята. Нам это на руку, можем отдыхать.

Я велел им не бузить, сказал, что мне надо уйти — но я вернусь.

Они кивнули, и вид у них был даже пристыженный.

Я посмотрел на лежащего на стуле кота.

— Я вернулся в тот раз, — сказал я, — вернусь и в этот.

Снова кивки. Уходя, я шепнул Антонову, чтобы он присматривал за учителем.

 

Каскад осветительных гранат разодрал ночное небо, черные силуэты суетливо метались среди руин, бронетехника в центре пришла в беспорядочное движение, но постепенно развернула свои огромные черные гусеницы на северо-восток, и время от времени орудия давали залп по лесу, скорее по старой привычке, потому что настоящая война шла теперь на равнине перед Хулконниеми — с едва различимыми батареями русских, шмалявшими без передыху, разрывами «неприятельских» гранат, приближавшимися к нашим позициям стежок за стежком, как строчка гигантской швейной машинки, ором, командами, предсмертными криками, санитарами, подающими опознавательные сигналы, — машину понесло вразнос, она застлала город завесой коричневого, пузырящегося, сального смрада, такого густого и плотного, что он загородил все небо, а внутри всего этого обретались мы, точно червяки в гниющем яблоке.

 

Палатка, в которой Николай допрашивал меня, сгорела. Из бункера в школе доносились голоса, поленница у дома бабки Пабшу была истоплена почти вся, штабная полевая кухня стояла холодная, брошенная, а вот до кучи дров у магазина Антти никто не дотронулся. Но как толковать эти изменения, в сущности ничего не менявшие, я не знал, поэтому, вернувшись, сказал рубщикам, что сейчас мы спокойно поедим, а потом еще поспим.

И снова в их взглядах засквозило сомнение. И снова они ничего не возразили. В молчании поев, они легли каждый в свою кровать и уснули, а я с котом и стулом остался на кухне.

Посреди ночи меня разбудил Антонов, сказал, ему не спится, он махал руками, он был в смятении, может, температурил.

— Что там происходит?

— Я не знаю.

Но добавил, что нам не надо беспокоиться, главное — быть выспавшимися и полными сил, когда что-нибудь начнет происходить: эвакуация, крах, ковровые бомбежки… надо быть наготове и иметь силы, только и всего. Чтобы его отвлечь, я спросил, как там разговорившийся учитель.

— С ним порядок, — буркнул этот крестьянин, но с таким выражением на лице, словно хотел сказать «насколько эдакое чучело вообще может быть в порядке».

Я возразил, что Суслов мужик крепкий, он нас еще удивит. Антонов с сомнением пожал плечами.

— Подожди, увидишь, — сказал я задиристо, словно бы мы спорили о том, как поведет себя Суслов. Антонов снова пожал плечами, посмотрел на меня удрученно и ушел спать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.