Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Януш Вишневский 7 страница



Остальное я знаю по рассказу представительницы «Орбиса». Около полудня к ней в бюро в гостинице влетела Моника и стала спрашивать про Агнешку. Она страшно нервничала. Она оставила девочку буквально на минутку, прошла к киоску купить чего‑ нибудь прохладительного для нее, а когда вернулась, Агнешки на подстилке не было. И на пляже тоже не было. Моника побежала в гостиницу – вдруг Агнешка за чем‑ то пошла туда. Однако там ее не нашла и снова вернулась на пляж, стала искать Матеуша, с которым играла Агнешка. Но ей сказали, что Матеуш с родителями уехал на экскурсию в Созопол. Через пятнадцать минут она вернулась к представительнице «Орбиса», и они вместе побежали к спасателю. Он через мегафон несколько раз объявлял по‑ болгарски и по‑ русски, а представительница повторяла по‑ польски и по‑ английски, что разыскивается Агнешка. Моника как безумная бегала по пляжу. Через полчаса кто‑ то включил сирену. В трехстах метрах от лежаков и подстилки Агнешки и Моники собралась толпа. Они побежали туда. Мертвая зыбь выбросила Агнешку на берег. Спасатель стал делать ей искусственное дыхание. Приехала «скорая». Представительница «Орбиса» говорила, что до конца жизни не забудет крик моей сестры, когда санитары забирали тело Агнешки. В больнице в Албене Моника сказала, что ей нужно в туалет. Она долго не возвращалась. Медсестра нашла ее на полу в туалете. До сих пор непонятно, где она взяла лезвие. Вроде бы кто‑ то видел ее у больничного киоска. Она перерезала себе вены. К счастью, произошло это в больнице, и ей немедленно оказали необходимую помощь.

Я потом разговаривала с постояльцами гостиницы из той же самой группы. Все они были потрясены. Многие знали Агнешку. Один мальчик из Ополя вроде видел, как она вбежала в воду, догоняя мяч, который ветер уносил в море. В том месте во время шторма водовороты намыли глубокие ямы на дне. Через два дня мы возвращались самолетом в Варшаву. В багажном отделении с нами летел цинковый гроб с телом Агнешки. В тот день впервые я не смогла слушать музыку. Мы ждали в Варне разрешения на взлет. Пилот по внутренней трансляции сообщил о причине задержки и включил музыку. Я почувствовала – еще немножко, и я сойду с ума. Стюардесса заметила, что со мной происходит что‑ то непонятное. Я сказала, что я – мать девочки, тело которой перевозят в Польшу. Через минуту музыку выключили. Почти два года я воспринимала музыку как осквернение тишины, которая должна сопутствовать моему горю.

Могила Агнешки на кладбище в Торуни. Загорелая, она улыбается с фотографии, которую сделала моя сестра за день до ее гибели. На известняковой плите вырезана волна, охватывающая ее лицо на снимке. Скульптор – мой друг, крестный Агнешки.

Назавтра после похорон Агнешки я полетела в Варну. Моя сестра пришла в себя после четырех дней беспамятства. Я сидела в больнице у ее постели, а она беспрестанно повторяла: «Я на пять минут отошла купить в киоске лимонад…» В Польшу мы возвратились вместе. Через год Моника переехала. Она нашла квартиру в районе рядом с кладбищем. И каждый день бывает там. Муж после смерти Агнешки решил, что больше нет повода приходить домой. И однажды не пришел совсем. Он не помог мне пережить наше общее горе. Не обнимал меня, когда меня так била дрожь, что я не могла напиться: стакан стучал о зубы. Не кричал на меня, когда я в отчаянии билась головой о зеркало в ванной. Не было его рядом, когда, проснувшись от кошмара, я искала его в постели, чтобы он сказал мне, что это всего лишь сон. Через две недели я запаковала его вещи в несколько картонных коробок и оставила у двери его кабинета в университете. Я осталась одна со своей болью, со своим чувством вины и с сестрой, которая была способна только плакать, молиться и каждый день просить у меня прощения… Очень долго я не могла ей простить только одного – что после всего этого она еще способна молиться и не возненавидела Бога. Долго, очень долго мне казалось, что мир, в котором я живу, – это ад какой‑ то другой планеты и самая страшная кара в нем постигла меня: у меня отняли способность плакать.

Вы знаете, что это такое, когда больше не можешь плакать? Психологи утверждают, что в нас встроен некий природный таймер переживания горя. У одних он настроен на пять лет, у других – на пятьдесят. Но хуже всего, что его можно пережить. После самой страшной утраты человек должен исчезнуть, умереть. Это его право. Бог, очевидно, считает иначе. И за это тоже я возненавидела Его. В снах, которые даже сейчас иногда снятся мне, Бог предстает несправедливым жестоким стариком, которого окружают ангелы с переломанными черными крыльями и испуганными лицами. Я безумно хотела умереть, но мне не хватило отваги. Хотела умереть и там, по другую сторону, хотя бы еще один‑ единственный раз обнять ее, прижать к себе… Хотела попросить у нее прощения. За то, что меня не было с ней. За мою беспечность. За то, что она так мало прожила. И дело даже не в том, чтобы она простила меня. Главное, чтобы она меня выслушала.

Развелись мы спокойно. На завершающее заседание муж пришел в стельку пьяный. Судья удалила его из зала и решение о нашем разводе вынесла в его отсутствие. Он и так в нашем браке был отсутствующим. Последовательно, до самого конца. Год спустя я еще не могла слышать музыки. Когда моя знакомая из Кракова написала мне, что вы ищете хранителя музея в Новом Сонче, я без колебаний собрала чемоданы и приехала сюда. Вы даже не представляете, как вы мне помогли, приняв на работу. Тот, кто сказал, что время лечит все раны, солгал. И уж совершенно точно он не родил ребенка, который потом умер. Он никогда не натыкался на его игрушки, разбросанные по дому, как будто через минуту ребенок, весело смеясь, снова станет ими играть. Время помогает только научиться перенести удар, а потом жить с этими ранами. Но все равно каждое утро, стоит открыть глаза, ощущаешь потерю. От этого можно убегать, но невозможно убежать. Я бежала в горы. Из одной тени в тень в другом месте. И все же побег этот помог мне. Я опять слушаю музыку. Могу опять ходить в костел и не выкрикивать свои претензии к Богу.

Я опять способна, как видите, плакать. – Пани Мира усмехнулась, поднося к глазам платок. – Летом поеду в Болгарию. Каждый год двадцать девятого сентября я запираюсь в своем номере в Албене, выключаю телефон, сажусь вечером на балконе и смотрю на море. И плачу. Только там и только в этот день я способна плакать. Так что, в сущности, я еду туда, чтобы плакать. И получаю утешение, оттого что плачу.

Она вновь села на стул у письменного стола. Обхватила обеими ладонями его кружку с чаем.

– Ой, чай у вас совсем остыл, – сказала она с улыбкой. – Я заварю вам новый.

Он, словно онемев, смотрел на нее. И вдруг протянул руки и ладонями накрыл ее ладони, сжимающие кружку. Он не поднимал голову, чтобы не встречаться с ней взглядом. Потом неожиданно вскочил:

– Я… простите, мне нужно выйти. У меня нет детей, но если бы… я должен выйти. Прошу меня простить… – На пороге он повернулся и произнес: – Я бы хотел, чтобы у меня была такая сестра, как вы. Марцин медленно спускался по скрипучей лестнице, держась за деревянные перила. Вся его воля сосредоточена была на том, чтобы не бежать.

– Не убегать! Это уже прошло. Не убегать… – услышал он свой голос.

Марцин вышел без пиджака и сразу за воротами музея повернул к центру. Он старался идти как можно медленнее. Нигде не останавливался и не оборачивался. Много лет назад, «после Марты», у него была фаза страха, и бегство без оглядки помогало ему смягчить симптомы страха. Как будто, удаляясь от того места, где страх возник в первый раз – хотя он прекрасно понимал, что страх постоянно сидит в нем, – он удалялся от опасности. Это было чисто иррациональное, так как ничто ему не угрожало. Но с той поры его реакцией на любые неординарные впечатления было бегство, словно он копировал свое давнее поведение. Ему казалось, что это давным‑ давно прошло, что он владеет собой. И вот сегодня выяснилось, что нет.

 

***

 

Нигде не останавливаясь, Марцин прошел через весь город. Спустя час с небольшим он вернулся на Львовскую и пошел к музею.

– Пан Марцин! – окликнул его кто‑ то сзади. – Я не поспеваю за вами.

Он остановился, обернулся. За ним бежала девушка в голубой футболке, с голым животом.

– Простите, что я задерживаю вас, – произнесла она запыхавшимся голосом. – Мы с Шимоном вчера ночью были у вас в музее. Я ищу свою тетрадку. Быть может…

Он не дал ей договорить.

– Вы оставили ее на батарее. Моя сотрудница вчера обнаружила ее и принесла ко мне в кабинет. Я как раз собирался позвонить Шимону, чтобы он сказал об этом вам. – Он взглянул на нее. – Прошу меня простить, что я не позвонил еще вчера. Но вы, пожалуйста, не беспокойтесь. Она лежит у меня в портфеле. А он в шкафу, запертом на ключ. Если вы минутку подождете, я поднимусь наверх и принесу ее вам…

Он уже собирался уходить, но девушка вдруг бросилась ему на шею и поцеловала в щеку.

– Ой, я так беспокоилась! Думала, тетрадка выпала, когда мы с Шимоном ехали на мотоцикле. Сегодня я пешком прошла весь путь. Искала даже в кустах и урнах. Но ее нигде не было. Вы мой спаситель, – прошептала она, коснувшись губами его уха. – Я уж боялась, что не найду ее…

Она поднялась на цыпочки, прижалась к нему. Он чувствовал упругую податливость ее груди, тепло ее тела и жаркое, щекочущее дыхание на ухе и шее. Он тут же вспомнил вчерашний вечер. Двумя руками он взял ее за талию и мягко, медленно отодвинул ее живот от своего. И через секунду подумал, что, наверное, слишком мягко и слишком медленно. А вдруг она почувствовала? Марцин покраснел.

– Ой, простите… Я совсем сошла с ума. – Нервным движением она поправила волосы. – Я так обрадовалась, что даже… поцеловала вас. Простите… Нет, она мне сейчас не нужна. Главное, что она нашлась. – Потом она улыбнулась и спросила: – А можно будет еще раз прийти к вам в музей, когда стемнеет? Заодно я взяла бы свою тетрадь.

– Ну разумеется. Я почти ежедневно задерживаюсь здесь до вечера. Если главные ворота будут заперты, пройдите через калитку со стороны архива. Там, где я ставлю свою машину. У входных дверей слева есть звонок. Я спущусь и открою вам.

Девушка все так же стояла перед ним и не уходила. И вдруг лицо ее посерьезнело.

– А вы… вы тоже слушаете Моцарта? – робко поинтересовалась она, наблюдая за его реакцией.

– Моцарта? – Марцин изобразил удивление. – Последнее время не слишком часто. Наверное, зря. А вот вчера вечером как раз слушал. Но сейчас уже совершенно ничего не помню, – улыбнулся он и дотронулся до ее руки. – Моцарт странно действует на людей. У меня, например, вызывает провалы в памяти. Полнейшую амнезию. А у вас? – спросил он, глядя ей в глаза.

Она сжала его ладонь и поднесла к губам.

– У меня все наоборот. Пробуждает воспоминания. Самые разные. Но, должно быть, вы и это забыли, да?

– Нет, действительно? Быть этого не может, – рассмеялся он. – А я все забыл. То есть совершенно.

– Спасибо. Нет, правда, огромное спасибо, – тихо произнесла она. – Я пойду…

Она медленно перешла на другую сторону улицы и завернула за угол.

Марцин возвратился к себе в кабинет и сел за компьютер. Ему пришел мейл. Каролина подробно объясняла ему, что чат – это разговор, который ведут между собой с помощью клавиатуры, когда все пишут свои тексты на данную тему и каждый участник видит, что написали другие. Она также написала подробную инструкцию, как подсоединиться к чату, на котором встречаются люди, желающие побеседовать о лошадях. Марцин все записал в свою тетрадку и вечером, когда музей опустел, попробовал.

Он с изумлением смотрел на экран. Каролина была права – эти люди действительно беседовали! Несколько минут он только читал. Порой ему хотелось включиться в разговор. Прокомментировать, задать вопрос или поспорить с дурацкими мнениями. Он уже протягивал руки к клавиатуре, однако в последний момент из нерешительности и боязни удерживался. Но кто‑ то вдруг написал ему. С удивлением он увидел на экране свое имя.

 

Эмилия32: Марцин, привет. Определенного мнения у меня нет, но я недавно читала, что иппотерапия детей с поражениями мозга – всего‑ навсего вытягивание денег из родителей владельцами конюшен в больших городах. Ты тоже согласен с этим?

 

Марцин почувствовал себя как маленький мальчик, которого вытащили из укрытия. Поначалу он не знал, как отреагировать. И только когда увидел на экране:

 

Эмилия32: Марцин, ты где???!!! ‑

 

медленно набрал текст:

 

Марцин: Простите, что не сразу ответил. Это мой первый в жизни чат.

 

Увидев, что написал, Марцин хотел стереть последнюю фразу: он чувствовал себя пристыженным, примерно как человек, который публично признался, что в сорок пять лет впервые прочел книжку. Но уже через минуту он был всецело поглощен разговором и все его внимание было занято тем, чтобы как можно быстрее выстукивать ответы и вопросы.

Они говорили о своих любимых лошадях, о соревнованиях, в которых участвовали, о сбруе и о том, как пахнет утром в конюшне, когда она полна свежего сена. Марцин рассказал про конный завод в Новом Сонче, о своей работе в музее. Узнал, что Эмилия живет в Цехоцинеке, что она принимала участие в конных состязаниях и, кроме книг, у нее единственная страсть – лошади. Следствием анонимности разговора – они не сидели лицом к лицу и не видели друг друга – было то, что он рассказал о себе гораздо больше, чем смог бы это сделать в обычной беседе. И уж тем паче женщине. И вдруг она написала:

 

Эмилия32: Придется мне выйти, так как за мной приехали. Ты славный, Марцин. Очень славный.

 

И она исчезла. Еще с минуту он сидел и всматривался в последние ее фразы, которые постепенно вытеснялись в верхней части экрана новыми текстами других собеседников. Он ощущал робость. Но в то же время и радость. И какую‑ то близость. Ни одна женщина, кроме Марты, не называла его «славным».

Назавтра ее не было. Марцин включал компьютер, входил в чат, просматривал имена зарегистрировавшихся участников и, если не находил «Эмилию32», тут же выходил. Ни с кем другим ему разговаривать не хотелось. Он пробовал в разное время и всякий раз, когда оказывалось, что ее нет, испытывал разочарование и грусть. Он боялся, что, может, больше никогда не встретится с ней и что их разговор был чистой случайностью.

Эмилия появилась снова через три дня. И опять поздним вечером. Она обрадовалась, когда он сказал, что ждал ее. Марцин заметил, что она игнорирует всех, кто пытался завязать с ней разговор, и не отвечает на их вопросы. Она говорила только с ним! Он почувствовал себя как мальчик, которого отметили перед классом. Так пошло и дальше. Она уделяла внимание ему одному!

А однажды, недели через три, она так установила их связь на чате, что больше никто не мог видеть, что они пишут. Он даже не представлял, что такое возможно.

С этого дня все стало по‑ другому. Они общались практически каждый вечер. Она писала о стихах, которые произвели на нее впечатление, о городах, которые хотела бы увидеть, о своих мечтах. Очень много рассказывала о своей работе, без которой – писала она – «жизнь не стоила бы того, чтобы по утрам вставать и чистить зубы». Она с отличием закончила Познанский университет по специальности «романская филология». После окончания Французский институт в Варшаве дал ей стипендию на годичную научную стажировку в Марселе. Она переводила художественную литературу, а кроме того, была присяжным переводчиком. Как‑ то она написала:

 

Я не перевожу Вольтера, Пруста, Сартра, де Сада, Камю, Бальзака, Колетт, Гюго или Стендаля. Их уже давно перевели другие люди. И наверное, гораздо лучше, чем это сделала бы я. Мне достаются более современные авторы «новой волны» из французских списков бестселлеров, такие как Марк Леви или Филипп Делерм. Видел «Амели»? Так вот, этот фильм снят по одной из книжек Делерма. Будь у меня время, я ежедневно его смотрела бы. Я бы хотела как‑ нибудь посмотреть «Амели» вместе с тобой, и чтобы для тебя это было в первый раз. То есть я имею в виду фильм! Интересно, тронули бы тебя те же сцены, что и меня? Интересно, гуралей трогают фильмы? А что больше всего трогает тебя?

Но в последний раз мне досталась настоящая жемчужина. Я переводила Милана Кундеру! Того самого, который написал «Невыносимую легкость бытия». Да, того самого. Ты, наверное, хочешь мне напомнить, что Кундера – чех? Ну и что из того, что чех? Он также очень много написал по‑ французски. Об этом мало кто знает. Между прочим, я, дважды дипломированный специалист по романской филологии (из Марселя меня отослали в Цехоцинек со вторым дипломом), до недавнего времени тоже не имела об этом ни малейшего понятия. Прозу – стихи я никогда не отваживалась переводить – я перевожу ради удовольствия и делала бы это даже за половину той ничтожной ставки, которую платят мне польские издательства. Но об этом (то есть о половине) ты им, пожалуйста, не говори. Живу я главным образом с перевода литературы факта, причем факта не приукрашенного фабулой, как это делает Волошаньский: перевожу рекомендательные письма, ругательные письма, свидетельства о разводе, свидетельства о браке, завещания, судебные приговоры, выписные эпикризы больниц, в том числе и психиатрических, коммерческие контракты, напоминания о сроке платежа, накладные, торговые предложения, заявления о приеме на работу, анонимки, протоколы об ущербе вследствие дорожно‑ транспортного происшествия, аттестаты зрелости, зачетные книжки и университетские дипломы, рефераты диссертаций, решения о взыскании алиментов, свидетельства о рождении и свидетельства о смерти. Но когда мне становится невмоготу от чьих‑ то браков, разводов, алиментов и я теряю терпение от перетолмачивания реферата какой‑ нибудь «блестящей» диссертации на тему «Оптимизация отвода грунтовых вод с заболоченных территорий на примере деревни Коничинка под Торунью», то для собственного удовольствия и чтобы убедиться, что я еще что‑ то «чувствую» после всех этих водоводов в Коничинке, я сама заказываю себе (и сама себе плачу, причем несравненно лучше, чем все польские издательства, – покупаю французский крем или духи, а если уж совсем перетружусь, то комплект белья, но не французского, потому что обнаженное тело женщины, на мой взгляд, гораздо лучше знают итальянцы) перевод какого‑ нибудь литературного произведения. И знаешь, что охотнее всего тогда перевожу (уже восемь раз! )? Бессмертного «Le Petit Prince», моего любимого «Маленького принца». И убеждаюсь (в очередной раз), что каждый перевод – это результат не только знаний и опыта переводчика. Это также результат его (или ее) настроения, результат влияния музыки, которую переводчик слушает, работая над текстом. На перевод влияет даже марка вина, которое он пьет при этом. Да, так оно и есть! Не смейся надо мной, гураль! Когда я сравнила восемь своих переводов «Маленького принца», то у меня получилось, что самый лучший я сделала, когда у меня почти начинались месячные и я до отупения слушала «Травиату» Верди, а перед этим в течение нескольких вечеров пила «божоле нуво», поскольку происходило это в ноябре (ежегодно в третий четверг ноября французы, и за ними я, выпивают гектолитры жиденькой кислятины, молодого, только‑ только отбродившего винца с виноградников вдоль Роны в окрестностях Лиона). На втором месте оказался перевод, который я делала, когда слушала Мейси Грей (самый лучший и самый сексуально хриплый голос в мире, Кокер даже во время ангины не сравнится с ней) попеременно с Чижикевичем (потрясающе красивый, по мне, даже красивее, чем Пенни Кравиц, и поэтически трогательный, знаешь его? ), пила жасминовый чай и пребывала в депрессии, потому что начался май. Я не выношу этот месяц. Если бы Антуан де Сент‑ Экзюпери восстал из могилы, чудом знал польский и мог прочесть мой перевод, думаю, он был бы изумлен. Хотя, вполне возможно, что нет. Он, как и я, тоже бывал неисправимым романтиком и зависел от настроений, как мало кто из писателей.

Я обожаю французский, люблю французов и Францию, а также все страны, которые в прошлом завоевывала Франция, пью только французское вино (а ты пьешь вино? Или у гуралей вино считается признаком изнеженности, недостойной мужчины? ), а после целого дня работы с текстами мне иногда даже сны снятся на французском. Но, к счастью, мне не снятся ни завещания, ни дорожно‑ транспортные происшествия, ни свидетельства о смерти. В последний раз мне приснился Прованс – весь в лиловом цветении лаванды. И посреди этого лилового, волнующегося под ветром моря стоял белый как снег рояль. В этом сне я разговаривала с Шопеном. У него было лицо моего отца. Он играл и рассказывал мне – совершеннейший бред, верно? – о своей могиле на кладбище Пер‑ Лашез в Париже. Говорили мы по‑ французски.

Моя работа…

Временами я думаю, что судьба не могла бы подарить мне ничего лучше. Правда, я чуть‑ чуть помогла ей, изучая романскую филологию. Это бесспорный факт. Но когда я смотрю, чем занимаются мои однокашники, то понимаю, что судьба оценила эту мою помощь. Я сижу себе в своей комнатке на чердаке и – не испытывая необходимости куда‑ то двигаться, а это для меня очень важно – перевожу. То писателей, то нотариусов или инженеров, получивших степень доктора технических наук…

У тебя есть какой‑ нибудь любимый французский текст, который я могла бы для тебя перевести? Ради тебя я изменила бы решение и отважилась даже на перевод стихов. Если бы ты остановился на стихах Аполлинера, я откупорила бы бутылку вина, а если бы из его поэзии ты выбрал лирику, то это стало бы для меня после очень долгого перерыва поводом купить себе новое белье…

 

Это было необычно. Она очень редко так говорила о себе. Так непосредственно и откровенно. Видимо, в этот раз она была в исключительном настроении. Марцин гадал, что могло быть причиной этого – жасминовый чай или вино. В их беседах интимные признания с ее стороны случались крайне редко, только в ответах на его вопросы, и были очень немногословны. Впрочем, он не испытывал острой потребности знать ее прошлое – до их виртуального знакомства. Он заметил, и вскоре это стало его восхищать, что она умеет описывать себя, не написав ничего, что выдвигало бы ее личность на первый план. Когда знаешь, какие книги читает человек, кто для него авторитет, что более всего удивляет его в родителях, как он проводит свободное время, какую слушает музыку, какие стихи знает на память, что его возмущает, что трогает, о чем он мечтает, этого оказывается вполне достаточно.

Спустя два месяца Марцин знал, какую она слушает музыку, какие читает книжки, какие цветы ей нравятся больше всего. И он покупал те же книги. Слушал ту же музыку. Благодаря ей он снова заметил, что в мире существуют цветы.

Она тоже никогда не расспрашивала его ни о чем, что непосредственно относилось к его биографии. Но всегда так умела направить разговор, что он и без расспросов рассказывал о себе. Уже одно это было необычно. До сих пор ему казалось, что со времени визитов к психиатру – но это было совсем другое – его жизнь по‑ настоящему никого не интересовала. Кстати, он сам замечал, что в его жизни нет ничего интересного. Она первая принялась его разубеждать. Даже то, что он происходит из маленькой подхалянской деревни и живет там, было для нее чем‑ то необыкновенно интересным, достойным зависти. В одном из мейлов она написала:

 

Как тебе повезло: ты живешь в месте, о котором я всегда мечтала. Может быть, потому, что моя мечта не исполнилась, а теперь уже никогда не исполнится, я идеализирую деревню, и у меня идиллическое восприятие ее. Мне кажется, что в деревне царит спокойствие. Все знают, чего от них ждут, каждый знает свое место, а ежели кто забудет, то ему тотчас же напомнят. Когда деревенские видят что‑ то, чего видеть не положено, то просто отворачиваются. Если какие‑ то надежды не исполняются, они их корректируют. В деревне все на виду, и потому люди обречены на то, что я ценю больше всего, – на откровенность. В деревне трудно сесть в машину, такси или автобус, переехать в другой район и изображать там кого‑ то, кем ты на самом деле не являешься.

Деревня у меня ассоциируется с покоем и приятием жизни: если невозможно иметь больше, следует удовлетвориться тем, что есть. И для меня это прекрасно и необычно. Согласие с собой, несущее спокойствие. Быть может, потому, что я прекрасно знаю, как это бывает, когда человека пожирает и отравляет тоска по тому, что он НИКОГДА не будет иметь, поскольку находится он там, где иметь это невозможно…

 

Когда он написал ей, что для большинства горожан жизнь, подобная той, какую ведет он, кажется невыносимо банальной и одна мысль о возможности «ссылки» в такое место их ужасает, ассоциируется с наказанием, которого они не заслужили, она ответила всего одной фразой:

 

Радуйся, Марцин, что к тебе не ссылают таких людей.

 

Однажды он спросил, где находится компьютер, с которого она с ним разговаривает. Ответ пришел минуты через две.

 

Мы находимся – потому что когда я пишу тебе, то в мыслях усаживаю, хочешь ты того или нет, на стул рядом с собой – в маленькой комнатке без окон, где стоят другие компьютеры; тонкая деревянная стенка отделяет ее от конюшни. Настоящей конюшни, где пахнет конским потом и сеном! Когда я нахожусь в этой комнатке одна или когда в ней становится тихо, вдруг можно услышать ржание. А иногда какая‑ нибудь лошадь бьет копытом по стене. Разве это не гениально и не чудесно – разговаривать на чате о лошадях, находясь в такой близости от них? Ну скажи сам, Марцинек? Можно, я иногда буду называть тебя Марцинек?

Для меня после дома здесь самое главное место в мире. И конюшня за стеной в гораздо большей степени, чем эта комната. Восемнадцать лет назад сюда, где была еще только крохотная конюшня на двух лошадей, в воскресенье привез меня отец. После того воскресенья моя жизнь изменилась. Я росла в этом месте, тосковала по нему, когда надолго уезжала из Цехоцинека.

Каждый раз перед отъездом, и так бывало не только в детстве, я припасала маленький полотняный мешочек, наполненный запахом этого места. Мешочек этот был для меня амулетом. Когда я тосковала или кто‑ нибудь обижал меня, я доставала его и нюхала. Он успокаивал меня и давал чувство безопасности.

Ты тоже так реагируешь на запахи?

Здесь я впервые влюбилась, здесь рассказывала лошадям, каждой в отдельности, о своей любви и здесь же рыдала – тоже с каждой лошадью по отдельности, – когда он предпочел мне другую. И здесь же примерно через год громко смеялась над собой: как можно было влюбиться в такого дурака?! Но лошадям я уже не стала рассказывать про свою глупость. Хотя уверена, что они, наверное, тоже бы посмеялись.

Сюда я приезжала из Познани радоваться после сдачи экзаменов, сюда пришла поплакать, когда умер отец. Благодаря этому месту я смогла вынести свое горе. У мамы не было и до сих пор нет такого места. Здесь случилось…

Тут мне хорошо. Просто необыкновенно хорошо.

Я могла бы установить Интернет дома. Но не хочу. Потому что приезды сюда для меня… это событие. И не только из‑ за конюшни за стенкой и мира за экраном монитора. Они дают мне ощущение нормальности.

С того первого дня многое изменилось. Здесь появились огромный паддок, уютная конюшня на тридцать лошадей, зал с прожекторами под потолком, маленькая гостиница со столовой и настоящая деревенская корчма, отделенная от зала стеной из стекла. С недавних пор корчма соседствует с небольшой комнатой, где хозяин поставил несколько компьютеров и установил постоянную связь. Благодаря этому на рекламе при въезде в Цехоцинек он смог добавить «internet c@fe». Сейчас это страшно модно и современно. И обязательно должно писаться через @. Хозяин этого рая – пан Михал. Физик по образованию, влюбленный в лошадей и любимый ими, выдающийся специалист по лазерам, лучший и единственный друг моего папы. Пан Михал – мой крестный отец.

Возвращаясь к твоему вопросу – в этой комнате рядом с конюшней и моей лошадью, которую я знаю и обнимаю уже десять лет, стоит мой компьютер, с которого и пишу тебе, виртуально усаживая тебя на стул рядом с собой. Иногда, когда ты напишешь что‑ нибудь особенное и у меня появляется такое желание, я ласково дотрагиваюсь, разумеется виртуально, до твоей руки…

P. S. Это не совсем правда, что конюшня для меня важнее комнаты. В последнее время в некоторые вечера комната эта стала гораздо важнее.

P. P. S. А где ты садишься за свой компьютер, чтобы разговаривать со мной? Тоже рядом с лошадьми?

 

Марцин перечитывал этот фрагмент несколько раз. Он специально не отвечал на ее вопросы, чтобы написанное не ползло по экрану наверх и не исчезало. Он тогда еще не умел ни удержать текст на экране, ни скопировать его. Он знал, что это возможно, но не знал как. Марцин не хотел ни на секунду отойти от компьютера и потому залез в стоящую под столом корзину для бумаг, извлек оттуда смятый листок и стал лихорадочно переписывать текст Эмилии. Хотя впоследствии она писала ему ласковые слова – с какого‑ то момента для него каждое ее слово было исполнено нежности, – но этот «первый раз» он запомнил. Он до сих пор хранит этот мятый, в пятнах листок, как драгоценность, в запертом ящике письменного стола. Вместе с пластинкой Мейси Грей, двумя альбомами Чижикевича и томиком лирики Аполлинера.

Когда он ответил, что разговаривает с ней, сидя в кабинете в своем музее, она пришла в восторг. Она развеселила его и привела в прекрасное настроение, написав:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.