Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава II. Глава III



Глава II

 

— А кто такая Люсинда?

Это было началом конца нашего брака с Лиз. Нельзя жениться на женщине, которая на десять лет моложе. Это заняло годы — при наших‑ то законах о разводе. Мы были, есть и всегда будем прочно связаны — не любовью, не ненавистью, не гнилым компромиссом и не странными отношениями любви‑ ненависти. Как эту связь ни назови, она была, мы ею упивались, с ней боролись и от нее страдали. Мы абсолютно не подходили друг другу и не могли производить ничего, кроме разногласий. Пока Лиз была здорова, она оставалась строгой моралисткой. Я же, как мне теперь ясно, мог сохранить свою личность, лишь предаваясь пороку. Что порождало необходимость скрывать его — хотя поди догадайся, что именно Лиз знала или подозревала? Этот грязный клочок бумаги послужил катализатором. Будь я проницательнее, я бы узрел в его появлении из мусорного ящика краешек всеохватывающей картины. Люсинда — это до брака с Лиз, а во время событий с барсуком у меня была женщина, которую я вполне успешно скрывал. Ирония судьбы? Око Осириса?

Застигнутый на кухне с Риком Л. Таккером и клочком бумаги, я вынужден был сделать то, к чему совершенно не привык: чистосердечное признание. Вопреки всем ожиданиям (особенно описываемым в романах), Элизабет поняла, но не простила. По зрелом размышлении (старец, сидящий на солнцепеке) я считаю, что ей просто требовался повод. Наши ссоры давно превратились в битвы не на жизнь, а на смерть. Мы были утонченны, но невоспитанны. Я ушел и скрылся в самом непритязательном из своих клубов, заявив, что оставляю ей дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не могу этого выносить. В клубе нельзя было ночевать дольше положенного срока. Явившись домой за прощением, я обнаружил, что она сама ушла. Написав, что оставляет мне дом, сад, конюшни, лошадей, машины, катер, акции, все, что угодно, но больше не может этого выносить.

Даже тогда мы еще могли сойтись и продолжать вечные пререкания, пока старость и безразличие не даруют нам должной меры юмора. Но тут на горизонте появился этот пижон Валет Бауэрс. Джулиан разложил все по полочкам — движимое, и недвижимое, и всякое прочее, — и брак наш пришел к такому же концу, как всякий брак подобной продолжительности. Единственной, кто пострадал, была бедняжка Эмили, наша дочь. С Хэмфри Бауэрсом по прозвищу Валет я встречался лишь однажды, в том самом непритязательном клубе «Ахинеум». Там собираются бумажные людишки, чудаки, имеющие дело с бумагой — от рекламы и комиксов до таких высот духа, как порнография. Самый знаменитый после меня член клуба подписывается «Онаним». Валет Бауэрс взирал на пеструю толпу сквозь переносицу — видимо, он последний англичанин, носящий монокль, — и цедил сквозь зубы, что такого он ни разу еще не видел. После моих настойчивых расспросов он уточнил, что мы все тут изрядная рвань. Надо сказать, этот тип охотился где угодно и на что угодно. К концу недолгого разговора, имевшего целью, как он выразился, «разложить все по полочкам», я едва сдерживался, чтобы не высказать с помощью моего весьма не бедного лексикона все, что думаю о нем, и тут он произнес в простоте душевной: «Знаете, Баркли, вы таки дерьмо». Вот такой он был человек.

Ну ладно.

Свободен в пятьдесят три! Чушь собачья. Просто несусветная чушь. Свобода — вот что мне грозило. Я вам советую: нечего ее и пробовать. Увидите, что она приходит, — бегите. А если она искушает вас бежать, оставайтесь на месте. Можете мне не верить, но мои мысли были заполнены предвкушением секса с воображаемыми девушками, годившимися мне во внучки. Может, поэтому я особенно не возражал, когда Валет Бауэрс поселился вместе с Лиз. Нашу нерушимую, невыносимую связь это никак не затрагивало. Жаль только малышку Эмили. Она убежала из дому, и ее вернула полиция. Я вполне ее понимал. Насколько я слышал, даже лошади не выносили Валета Бауэрса.

Я много ездил. У меня было полно знакомых, но мало друзей. У некоторых я останавливался надолго. Один даже подсунул мне женщину, но она оказалась вдумчивым филологом, структуралистом до мозга костей. Господи, с таким же успехом я мог лечь в постель с Риком Л. Таккером.

Я уехал в Италию, и ироничная судьба тут же занялась мной. Я познакомился с итальянкой примерно своих лет и ветреностью схожей с Апеннинами, как кто‑ то сказал. Вообще‑ то она мне нравилась, но что продержало меня при ней больше двух лет, так это piano nobile3, похожий на музей, со слугами, едва скрывавшими презрительные усмешки. Я был настолько груб — о Баркли, Баркли, какой же ты сноб! — что позвонил Элизабет, и Эмили ненадолго приехала ко мне. Она осталась недовольна Италией, замком, моей итальянской подругой и, как ни горько признаться, мной. Дочь уехала, и мы после этого не виделись многие годы.

Все это время, хотя я обращал на это внимание не больше, чем на назойливую муху, профессор Таккер слал письма, которые Элизабет переправляла мне, пользуясь предлогом заставить меня что‑ то сделать с моими бумагами. Они были разбросаны по всему дому и прирастали за счет почты каждый день. На письма я не отвечал. Только когда она прислала телеграмму: «РАДИ БОГА, УИЛФ, ЧТО МНЕ ДЕЛАТЬ С ТВОИМИ БУМАГАМИ? », я дал ответ: «СОЖГИ К ЧЕРТЯМ». Но Лиз этого не сделала. Она набивала ими буфеты и сваливала в винный погреб. Во всем, что не касалось охоты, Валет Бауэрс был настолько невежествен, что так и не допер, сколько они могли бы стоить на открытом рынке, не говоря уже о неофициальном.

Мой роман с итальянкой близился к концу. Дело в том, что ее вдруг привлекла религия в лице отца Пио. Из любопытства мы пошли на его заутреню, которая, как обычно, завершилась давкой верующих, жаждущих поглядеть на стигматы у этого человека, пока его не унесли помощники. Я был слегка шокирован при виде спокойной, воспитанной женщины, беснующейся вместе с толпой. Наконец она вернулась ко мне, с опущенной вуалью, вся в слезах. Голос ее был исполнен торжествующей скорби:

— Ну как ты теперь можешь сомневаться?

Я разозлился:

— Я видел только, как несчастного старичка уносят с алтаря. И все!

В церкви она больше ничего не сказала, но спор продолжился на заднем сиденье по пути домой. Теперь я понимаю, что каждый из нас был движим некоей силой и ссора была неизбежна. Мною двигало страстное желание доказать, что чудес не бывает.

— Слушай, это же просто истерия!

— Я их видела, говорю тебе, видела эти раны. Господи помилуй, мы недостойны даже говорить об этом!

— Допустим, ты их видела. Что это доказывает?

— Никаких «допустим».

— Люди могут внушить себе все, что угодно. Это как ложная беременность — все симптомы есть, а ребенка нет. Я тебе рассказывал, что было, когда я работал в банке?

— Ты отвратительный тип, Уилфрид Баркли.

— И потом, уже много лет спустя. Посмотри на мою руку. Я был загипнотизирован. То есть в прямом смысле слова, профессионально загипнотизирован. Это было на вечеринке, и я с моей…

— О Боже, я, я, моей, моей…

— Да слушай же! Да. Самоуверенностью. Никогда не думал, что со мной можно сделать подобное. И знаешь, что произошло?

— Не хочу говорить об этом.

— Вот, на тыльной стороне кисти, мои инициалы, пылающие, как шрамы, выжженные…

— Ни слова об этом!

(Но тот человек знал. Это был триумф его силы. И в его улыбке сквозила отвратительная надменность: «Вы очень легко поддаетесь гипнотическому внушению, сэр. Приветствуйте мистера Баркли, дамы и господа! »)

— Послушай, дорогая. Ты не хочешь разговаривать, а я не хочу тебя обидеть — но ты же видишь, что способно сделать внушение!

— Старый человек истекает кровью за тебя изо дня в день, из года в год. Он позволяет Господу располагать собой в двух местах сразу, потому что Его милость слишком велика для одного слабого тела…

Достойная женщина разрыдалась.

После этого мы, естественно, уже не спорили. Установили своего рода перемирие. Я тактично старался держаться от нее подальше. Она отстранилась от меня и превратилась в идеальную хозяйку вроде Лиз. Это производит ужасающее действие. Лучше бы женщины бросались тарелками.

Даже и тогда все могло бы кончиться иначе, если бы меня не отвлекло другое дело. Мне приходилось выступать с лекциями. Удивительно, что человеку, окончившему в свое время пять классов, приходится иметь дело с таким количеством ученых. По правде говоря, то, что поначалу просто раздражало, потом мне наскучило — даже хуже. Как я уже сказал, меня иногда призывали читать лекции на благо родины. И я законопослушно это делал — на научных конференциях. Понимаете, можно, конечно, говорить, что Уилфрид Баркли — невежда, едва знающий латынь и греческий, с грехом пополам изъясняющийся на нескольких живых языках и прочитавший гораздо больше плохих книг, нежели хороших, однако кое‑ что я проделываю очень ловко. Ученым приходится сквозь зубы признать, что, как бы там ни было, я действительно предмет их изучения. Повторяю, все, что у меня было, — это немножко наглости, несколько абсурдное чувство долга перед своей страной, а иногда еще и интерес к незнакомому месту. Прошло немало времени, пока грянул гром. И громом оказался, как ни странно, барсук из мусорного ящика — Рик Л. Таккер.

Как раз когда произошел скандал из‑ за стигматов и моя итальянская подруга стала вести себя как чопорная леди, мне надо было ехать в Испанию. Я подумывал отбыть незаметно, но быстро пришел к выводу, что будет еще хуже. Теперь я понимаю, что надо было исчезнуть, не прощаясь.

— Ну вот, я уезжаю.

Она не стала смотреть мне в глаза, а повернула голову ровно настолько, чтобы ее профиль обрисовывался на фоне потертых гобеленов.

— Достаточно.

— Чего?

— Нас двоих. Достаточно.

— Почему?

— Достаточно, и все.

Я перебрал в уме кучу причин. Рассуждал о том, как неуклюже реагировал на отца Пио, и решил предложить ей поехать к бедному старцу и дать обратить себя по возвращении. Время, думал я, великий лекарь.

— Когда вернусь, мы поговорим.

— Убирайся! Уходи! Вон!

Будто этого было недостаточно, она обрушила на меня поток итальянской, как мне кажется, отборной брани, из которой я с трудом разобрал, как она относится ко мне, к протестантам, к мужчинам вообще и к англичанам, воплощением коих я являюсь, в частности.

Итак, я отбыл на конференцию в Севилью, на старую табачную фабрику, где в свое время, если кто помнит, Кармен виляла бедрами, но теперь там всего лишь университет. Обычно на конференциях я держусь подальше от зала до самого последнего дня, когда приходит мой черед выступать. Но когда я спросил пригласившего меня профессора, водятся ли еще у них Кармен, тот ответил: «Да, сколько угодно», и я пошел, забыв, что сейчас каникулы.

На трибуне, которую я должен был почтить собой позднее, стоял Рик Таккер, еще более здоровенный, чем прежде, и зачитывал объемистую рукопись. Кучка профессоров, преподавателей и аспирантов изо всех сил боролась со сном вопреки усилиям профессора Таккера. Я сел на один из стульев позади и приготовился подремать.

Разбудило меня упоминание моего имени в по‑ американски бесцветной речи Таккера. Уткнувшись в рукопись, он рассуждал о придаточных относительных предложениях в моем творчестве. Он их пересчитал — во всех книгах. Составил график, так что если аудитория обратится к приложению тридцать семь в материалах, любезно розданных оргкомитетом конференции, то сможет найти этот график и проследить за его выводами. Там и сям головы кивали, а затем снова клонились вниз. Сидящий передо мной мужчина уперся лбом в спинку стула, и до меня донесся легкий храп. Несколько женщин делали вид, что конспектируют. Тем же бесцветным тоном профессор Таккер указывал на существенные различия между его графиком и тем, который составил японский профессор Хиросиге (фамилия звучала вроде бы так), ибо похоже, что профессор Хиросиге, к нашему удивлению, не справился с домашним заданием и допустил колоссальную ошибку — перепутал сложносочиненные предложения со сложноподчиненными. Вообще профессору Хиросиге следовало бы отстраниться и уступить место признанному специалисту, который из уст самого автора слышал, что тот терпеть не может столь откровенно широкой интерпретации его иконографии абсолютного, или нечто похожее.

Я сидел польщенный, потому что эти слова легонько щекотали пятки моему самолюбию, и тут Рик Таккер, перевернув страницу, поднял взгляд на аудиторию. Повторилась сцена в мусорном ящике. То ли «ги‑ и», то ли «гу‑ у». Потом его голос упал, а лицо потемнело. Внимательно вслушиваясь, я понял, в чем дело. Он втягивал подбородок за воротник. Он был не из тех, кто способен отступить от писаного текста. Поток напечатанных слов неотвратимо влек его туда, куда, насколько я понимал, ему вовсе не хотелось. Давясь словами, он утверждал, что поддерживает со мной тесные личные отношения и что (более опытный филолог тут промолчал бы, сознавая, насколько это скользко) все, что он говорит замершей аудитории, согласовано в беседах со мной. Потом, видимо, увидев в записях еще более смелое утверждение насчет духовной близости с выдающимся автором, он замялся, перелистал сразу две страницы, после чего уронил всю рукопись с кафедры, и листы голубями разлетелись по полу. Аудитория проснулась, а я, пользуясь замешательством, выскользнул. На следующий день, выполняя государственной важности задание, я обшаривал взглядом аудиторию в поисках Рика, надеясь показать ему, что я могу сделать с человеком, публично возглашающим о тесной дружбе со мной, но его нигде не было. Интересно почему? Такая застенчивость совсем не в его стиле. После я забыл об этой истории, потому что по возвращении в Италию все обернулось полным абсурдом и я получил удар с совершенно неожиданной стороны. Смесь эксцентричности, подлости и царственного умопомешательства. Я готов был к великодушному прощению, когда на аэродроме меня не встретила машина; но ворота замка были заперты на замок и перекладину. Под зеленым тентом у ворот стояли несколько чемоданов, старательно, прямо скажем, любовно упакованных, с моими вещами. Вот уж слуги потешились. Я сидел в такси с большим томом, содержавшим все это дерьмо с конференции, и размышлял, куда же мне теперь податься. Вот так меня выпороли по‑ итальянски.

На мое счастье, «Колдхарбор» по‑ прежнему хорошо продавался — он идет и по сегодняшний день, а «Все мы как бараны» вообще била рекорд популярности, так что с деньгами проблем не было. И не нужен был никакой вымысел, в чем я убедился, листая доклады с конференции. Вот что превратило всю эту цепь событий — итальянская любовница, отец Пио, стигматы, Рик Л. Таккер с таблицей моих относительных предложений — в важнейший, как я теперь понимаю, поворот в моей жизни. Ибо в тот вечер в номере отеля мне нечего было читать, кроме этих докладов, и я внимательно читал их.

«Колдхарбор», конечно, был удачей. Но и следующие книги оказались неплохими. Там были места, моменты, целые эпизоды, которые сияли, которые были проникнуты истинной болью, страданием — и все впустую. Я понял, что писал их для единственного читателя — самого себя, который никогда не перечитывал написанного. Выступления на конференции основывались на определенных убеждениях. Например, в том, что можно постичь целое, разъяв его на части. Или что ничего нового не существует. Когда читаешь книгу, встает вопрос: из каких других книг она проистекает? Не могу сказать, что узрел свет истины — в конце концов, чем же еще заниматься филологам? — но зато я понял, как легко можно будет сочинить следующую книгу. Там я ее и написал, на берегу Тразименского озера. Мне не нужно было выдумывать, погружаться, страдать, переносить все эти вовсе не обязательные муки в поисках неудобочитаемого. Там, в отрогах Апеннин, история рода моей бывшей приятельницы была как на ладони. Вот я и сочинил «Хищных птиц» буквально с ходу, вложив в нее не более пяти процентов самого себя — причем не лучшие пять процентов, отправил своему агенту вместе с адресом до востребования и укатил в прокатной машине.

Я переходил из среднего возраста в более почтенный, и мне это вовсе не нравилось. Вот, например, память. То тут, то там в ней обнаруживались провалы. Экс‑ подругу я забыл чрезвычайно быстро, а книгу «Хищные птицы» еще быстрее. Друзья перешли в разряд знакомых. Поскольку писем в наши дни никто не пишет, они скоро исчезли совсем.

А я рулил. В следующие два года — я так думаю, но я никогда не уверен в дате, промежутке времени и возрасте, включая собственный, — я изучил все основные дороги Европы и смежных стран. Исколесил все хайвеи, шоссе, магистрали, автострады, автобаны от Финляндии до Кадиса. Пока мог, объездил все побережье Северной Африки и часть Западной. Машины брал напрокат. Если возникала потребность писать, покупал машинку. Дневник вел от руки, но перечитывать его оказалось делом неимоверно скучным и тошнотворным. Тем не менее я всегда записывал хотя бы строчку в день. Это была обязанность такого же рода, что чистить зубы по утрам. Довольно дешевая, но и эффективная среда дороги в любой стране, ее духовная пустота, ее претензия переносить вас в другое место, оставляя на самом деле неподвижным в той же, всюду одинаковой, бетонной пустыне — вот какой интернационализм стал моим образом жизни. Дорога сделалась моей родиной. Мне так и не попалась та юная дева из похотливых помыслов, о чем я и не жалел. «Время незаметно делает свою грязную работу». Прошли те годы, когда женщины сначала посматривали на меня, а потом уже им говорили, кто я такой. Теперь в тех редких случаях, когда я попадал в общество, женщинам говорили, кто я такой, и тогда уже они смотрели на меня. Любопытное повторение тех, прежних лет, когда уже вышел «Колдхарбор», но я еще не женился на Лиз. В те времена я отправился на два года в Штаты — страну Набокова, скажете вы, — торговать своими лекциями в академической карусели. После я побывал в Южной Америке — ладно, об этом не будем. Ну а теперь была Европа с ответвлениями. Кстати, у меня есть хобби, непонятно откуда, выискивать витражи, просто ради удовольствия, о них я никогда не пишу. Просто люблю смотреть. Вообще‑ то я настоящий специалист по витражам, только этого никто не знает. Любую оконную роспись я готов датировать с точностью до десятилетия и готов отстаивать свою оценку, хотя мне никогда не приходилось этого делать. Из‑ за своего эксцентричного увлечения я посещаю множество церквей. Можете подозревать меня в чем угодно с отцом Пио и церквами, но хочу сразу четко заявить — хотя, например, в Шартрском соборе я простоял многие часы, ничего религиозного в этом моем интересе нет. Это искусство, это способ не дать свету попасть в помещение, если вы этого не хотите. Кроме того, в церквах почти всегда сумрачно и прохладно, и в них хорошо отходится с похмелья. Думаю, здесь следует отметить, что в то время я пил много, а иногда и более чем «много». Вслед за «Хищными птицами», вернее, за снятым по ним фильмом, я писал путевые очерки и рассказы — попытки обмануть публику. Рассказы предназначались для глянцевых журналов. Они основывались на экзотике мест, где я получал до востребования газеты, деньги и письма. В рассказах царила мишурная описательность, при минимуме событий и образов, но все они были «с гарниром», как выражаются французы, из национальных костюмов, которые сейчас только и увидишь, что на фестивалях народного творчества. После того как моя итальянка столь грубо оборвала нашу связь, я оставил всякие попытки угождать женщинам. Я культивировал в себе полнейшее безразличие. Иногда в момент задумчивости накатывала волна удивления, и я восклицал про себя: «Неужели это ты? » Но это был я; под шестьдесят я ограничился тем, что меньше всего нуждается в мыслях и чувствах. Остались глаза и аппетит. В ответ на любой вопрос я улетал. И опять дорога, дорога, дорога. Если я задумывался, куда еду, то тут же улетал. Перебрав в одном месте, я улетал в другое. Если мне наскучивал вид из окна бара или кафе, что ж, мне говорили о хребтах Брахмапутры, так слетаю‑ ка я в Калькутту.

Но что‑ то мне при этом слегка мешало. Можете назвать это слабеньким, отдаленным ощущением Лиз: но вот я написал и вижу, что совсем не в том дело.

Тут трудно объяснить. Я так и не справился с тем, что она мне постоянно виделась. На самом деле я ее ни разу не видел после отъезда из Англии. Но вот я сижу в уличном кафе за круглым белым столиком, которые так же напрочь лишены индивидуальности, как и дороги, и смотрю, как туристы вслед за гидом гуськом огибают угол, направляясь в галерею Уффици, и когда они проходят, вдруг вспоминаю — ну, конечно же! Ее жест, ее платье, ее голос. Я даже вскакиваю и делаю шаг, чтобы догнать, но тут же соображаю: если даже это действительно она, то что это даст? Я спускался по лестнице, выходя от массажиста в Брисбене, и посторонился, пропуская женщину наверх; а когда она зашла в кабинет, я рванулся вслед за ней, а потом вспомнил Валета Бауэрса и побрел прочь. Иногда я пугался этой навязчивой идеи, но потом нашел ей объяснение. Мне попалось описание кругосветного путешествия, которое один умный человек совершил в одиночку — умный, потому что, как и я, пытался бежать от всего. Ему слышались голоса, и рюкзак стал нашептывать то, что он просто не мог понять. Вот и я не видел Элизабет в своем намеренном одиночестве среди толпы. Пока я сидел в замке итальянской подружки — вернее, пока подружка держала меня в замке, — эти якобы встречи не происходили. Теперь подружка коленопреклоненно молилась, а я остался один. Думаю, время меня излечит. Ха и так далее.

Но тут крылась одна сложность. Я общался с официантками, горничными, портье, хозяйками. Делил стол с каким‑ нибудь международным бродягой — таким же перекати‑ полем, как и я. Помню, будучи только слегка пьян, я заспорил с незнакомцем, в какой стране мы находимся, и каждый остался при своем мнении. Кто из нас был прав, не помню — по‑ моему, никто. Ну и обычная болтовня в барах. И все равно понемногу до меня доходило, насколько я одинок.

Как это все запутано! Но мне уже стукнуло шестьдесят, когда я полетел в Цюрих и слишком много принял в самолете. Короче говоря, мне требовалось отойти, и врач в аэропорту присоветовал Швиллен на Цюрихском озере.

 

Глава III

 

Итак, я совершил еще один из предначертанных шагов в жизни. Швиллен был неизбежен, как и встреча с ними. Это случилось в первое же утро там, когда я слегка выпил, не так чтоб очень, и чувствовал себя превосходно. Я поднялся на небольшой утес над озером, — где стоял памятник каким‑ то литовцам. Был там, естественно, замок, при нем парк, а в парке выкрашенные зеленым скамьи. На одну из них я и сел. Помню, я с глубоким удовлетворением рассуждал об аристократических фамилиях, происходящих от названий сыров, или наоборот. Воистину le gratin4! И тут я заметил, что солнце мне загораживает здоровенная фигура.

— Уилфрид Баркли, сэр? Уилф?

— Господи милостивый.

— Позвольте…

Ох и огромный же он был. Или это я усох.

— Я не могу помешать вам сесть, не так ли?

— Как я рад видеть вас!

— Как поживают мои придаточные предложения?

— Позвольте объяснить, Уилф…

— Не затрудняйтесь. Идите себе и дальше сеять разумное…

— У меня годовой отпуск. Полагается раз в семь лет.

— Неужели столько прошло? По‑ моему, это было вчера.

— Семь лет, Уилф, сэр.

— Вы семь лет работали на Лию. Она уже должна бы ослепнуть5.

— Нет, сэр. Это Мэри‑ Лу. Полагаю, вы с ней не знакомы. Вот она.

Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал глазами. На дорожке, рядом с которой мы сидели, появилась девушка. Совсем юная, лет двадцати. Бледное лицо, копна темных волос. И сама тонкая, словно сигарета.

— Мэри‑ Лу, посмотри, кто здесь!

— Мистер Баркли?

— Уилфрид Баркли.

— Мэри‑ Лу Таккер.

Рик смотрел на нее с гордостью и нежностью.

— Она ваша ревностная поклонница, Уилф.

— О‑ о, мистер Баркли…

— Уилф, с вашего разрешения. Ну вы себе и отхватили, Рик!

Я мгновенно сбросил сорок лет. Точнее, я чувствовал себя так, будто сбросил сорок лет. И Рик стал моим другом. Оба они стали друзьями, в особенности она.

— Поздравляю, Мэри‑ Лу!

Почему‑ то было очевидно, что они поженились буквально вчера, во всяком случае, вид у нее был именно такой, она вся прямо светилась. Я обнял ее и поцеловал. Не знаю, как она воспринимала запах швейцарского вина «доль», которое я выпил с утра пораньше. Я отстранил ее и присмотрелся к лицу — от тонких бровей до деликатного горла. Кровь у нее прилила к щекам — на мгновение, потому что в следующую секунду они побледнели, после чего к ним снова прилила кровь. Все, что происходило у этой изящной девочки внутри, мгновенно отражалось на лице; впрочем, идти было недалеко.

— Запоздало поздравляю, Мэри‑ Лу. Муж и жена — одна сатана, и поскольку я не могу поцеловать Рика…

Таккер издал сдавленный смешок:

— …то отыгрываетесь на Мэри‑ Лу! Так, не шевелитесь!

С поразительной скоростью он извлек из рукава мини‑ камеру, словно стилет. Этот снимок, видимо, до сих пор хранится в каком‑ то пыльном шкафу, скорее всего в библиотеке Астраханского университета, штат Небраска. Вот Мэри‑ Лу, ее красота смазана при мгновенной съемке, вот моя пегая клочковатая борода, полуседая шевелюра и далеко не полный набор зубов. Ее мягкость и теплоту камера уловить не могла. Это можно было бы назвать близким контактом второго рода, не просто образ девушки, а нечто ощупываемое, податливое, пахнущее духами — к такому я не привык, и все мои сдерживающие центры отказали. Мою правую руку просто захлестнуло волной сквозь тонкую ткань на ее талии. Мое стареющее сердце пропустило целый такт, а несколько других сбились с темпа. Она была совершенна, как роза из колючей изгороди.

— Уилф, у вас с Мэри‑ Лу сложатся замечательные отношения. Она ведь специализировалась…

Мэри‑ Лу несмело возразила:

— Мил, не следует…

Но он уставился мне прямо в глаза:

— Господи, Уилф, Элизабет замечательная женщина, и мне крайне жаль.

— О, мистер Баркли…

— Уилф. Попробуйте сказать «Уилф».

— Я не осмелюсь!

— Ничего, ничего. Давайте, скажите!

— Нет‑ нет, не могу…

Мы смеялись и говорили все сразу. Рик грозился побить ее, если она не скажет, а я интересовался, что именно она должна сказать, а она восхитительно смеялась и клялась, что, нет, она не может, и вдруг…

— О, мистер Баркли, этот чудный старый дом…

Верьте или нет, до меня сразу не дошло. Только потом я сообразил, что они явились сюда прямиком из моего некогда чудного старого дома. Дурацкий смех оборвался, и настала пауза, словно в ожидании следующего акта.

— Идемте. Почему бы нам не сесть?

В парке была скамья. Я сел в середине, Рик слева, а Мэри‑ Лу застенчиво примостилась по правую руку.

— Уилф, — многозначительно начал Рик, — я должен задать вопрос.

— Только не о книгах, Бога ради.

— Нет, нет, но… Надеюсь, вы один?

— Постоянного спутника у меня нет. Близких друзей тоже. Меня не видят постоянно в обществе кого бы то ни было. Знаете, Мэри‑ Лу, мне шестьдесят!

Я смолк, надеясь, что Мэри‑ Лу выразит удивление. В конце концов, я и сам немало удивлялся. Но она серьезно кивнула:

— Я знаю.

Рик наклонился ко мне:

— Вы пишете, Уилф?

Он снова начинал меня раздражать. Я что‑ то пробурчал. Рик кивнул:

— Такая глубокая травма.

— Господи, уже прошли годы — если вы имеете в виду… мой роман в Италии.

— Все равно…

— Полная перемена образа жизни. Никаких иллюзий. Могу подкатываться к любой девушке, и никто мне не скажет «нельзя», кроме самой девушки.

Мэри‑ Лу заерзала на скамейке. В конце концов, я дышал ей в лицо. Наверное, мама ее учила, что мужчинам нельзя доверять ни в чем. Так и есть. Действительно нельзя.

Рик расхохотался так, словно мы беседовали в матросском кубрике.

— Спорю, они этого не говорят!

— Хотите пари?

— Не на мой оклад. Я всего лишь адъюнкт‑ профессор.

— Адъюнкт? Вы же были полным профессором!

— Честно говоря, Уилф…

— Так было написано в вашем письме, которое в том чудном старом доме до сих пор валяется в каком‑ то чулане: кафедры английского языка и сопутствующих предметов Астраханского университета, штат Небраска. Я это хорошо помню, потому что оно‑ то и привело к событиям той ночи.

— Уилф, я не стал бы…

Голос его упал, как в Севилье. Мэри‑ Лу сидела прямая как палка и смотрела прямо перед собой. Она сглотнула слюну восхитительным движением евина яблока и заговорила, не поворачивая головы:

— Вспомни, мил. Сбрось камень с души.

— Но, мил…

— Лучше скажи мистеру Баркли, мил. Иначе ты никогда не сможешь уснуть спокойно.

— В чем дело? Я о чем‑ то не знаю?

— Мистер Баркли. Он тогда не был профессором. Он был всего лишь аспирантом и занял у матери деньги, чтобы поехать к вам на каникулах.

— Я был в отчаянии, Уилф. Вы были моей, моей…

— Курсовой работой?

— Темой диссертации. Это было официально, Уилф.

— Только помните, мистер Баркли, она была малоприятной личностью. Рик о ней рассказывал.

— О ком?

— Об Элле. Я довольна, мил, что ты признался, что не был тогда профессором.

— Я тоже доволен, мил. Теперь, когда я вам рассказал, Уилф…

— Рассказала Мэри‑ Лу. Муж и жена…

Но Рик уставился на Мэри‑ Лу взглядом, отнюдь не исполненным обожания.

— …а теперь я штатный адъюнкт‑ профессор и получил академический отпуск.

— Я знаю, тебе стало легче, мил. Теперь продолжай в том же духе, мил. Так бывает лучше. Всегда.

За деревьями ярко сияло солнце, листва отбрасывала тень на гальку. Крохотные волны на озере отблескивали на солнце. Мне стало смешно.

— Я совсем забыл, что такое разговаривать с вами — это получается своего рода чрезатлантический жаргон, так, что ли?

Я запустил руку за спинку скамьи.

— Итак, Рик сознался, Мэри‑ Лу. А вы? Вам есть чего стыдиться?

— Боюсь, что нет.

Она легонько отодвинулась от меня.

— Не уходите!

— Не в том дело, Уилф. Она ничего не строит из себя. Она знает, как вы благородны. Я ей рассказывал.

— Так и есть, — самодовольно подтвердил я. — Что у вас там, Мэри‑ Лу? Алмазы из короны или лунный камень?

Мэри‑ Лу изящно соскользнула с краешка скамьи. И тут же встала, стряхивая пыль со своей мини‑ юбочки.

— Я вернусь, мил. Вам тут столько нужно обсудить.

Она удалилась быстрым шагом. Холодный ветер по ту сторону утеса вздымал рябь на озере. Почему‑ то мне вспомнился мусорный ящик.

— Рик. Вы махинатор. Пройдоха. Мои поздравления. Это гораздо интереснее, чем филология.

— Что я вам хочу сказать, Уилф, — я собирался стать профессором. Я знал, что стану им.

— Жулики всегда знают, что разбогатеют.

— Но я знал!

— В конце концов, что такое профессор? В молодости я считал, что профессор — это о‑ го‑ го. Да они ничуть не лучше писателей. Я их употребляю на завтрак. Вкус другой, только и всего.

— Критики, Уилф! Они возносят и низвергают!

— А Джон Кроу Рансом? Из вашего письма я вынес впечатление, что он вполне реальная личность. Ему вы тоже представились профессором?

Лицо у Рика сделалось цвета уже не моркови, а свеклы. Поскольку я смотрел на него сбоку, язык его движений предстал передо мной с новой стороны. Много лет назад он явился ко мне, исполненный решимости загнать меня в клетку, где, по слухам, было опасно. Позже, на той конференции, мне почему‑ то показалось своего рода иллюзией то, как он втягивал подбородок в шею и выглядывал исподлобья. Но нет, действительно пугало то, как Рик оттягивает назад нижнюю часть лица, выставляет вперед лоб, чтобы выглядеть, как ему хотелось бы, мужественным, и посматривает из‑ под бровей, словно краб, спрятавшийся под камнем. Именно это он и проделывал сейчас, причем даже не для меня. Это дошло у него до автоматизма, и сейчас он выставлял лоб навстречу озеру, будто показывая, что не боится грозной ряби.

— Продолжайте же, Рик, — вперед!

— Все началось с ошибки моей… нашей… секретарши кафедры. Эллы. Я начал получать письма, адресованные профессору Таккеру. Так играли со всеми, это просто рекламный прием, грубая лесть.

— Так вы взяли адрес из коммерческого справочника. Браво!

— Вы не представляете, что для меня значили ваши произведения.

— Если кто‑ то узнает, какой вы проходимец, вас с позором выставят из славного племени филологов.

— Это все шуточки той проклятой девицы. Ну и я тоже, надо признаться. Я этому попустительствовал.

— Как же вы рисковали. Поздравляю!

— Но игра того стоила. Ее ошибка принесла мне, будем надеяться, доброе знакомство с вами, благодаря ей мы сидим вот тут рядом.

— А как мы еще можем сидеть, черт побери?

— Эта девушка, Уилф… — Подбородок втянут, набыченный лоб грозит свинцовым водам. — Я ей нравился. Она думала, что помогает мне.

— А Джон Кроу Рансом?

— Я и правда забыл, Уилф. Действительно забыл. Мы с ним не встречались.

Я заметил, что на воде вдруг прекратилось всякое движение.

— Какое это имеет значение? Завтра я уеду. Тогда Мэри‑ Лу сможет сидеть на этой скамейке, не рискуя свалиться с нее.

Наступило молчание. Его нарушил Рик:

— Но вы же пообедаете с нами сегодня?

— Втроем?

— Разумеется.

— Ладно. Я угощаю. Привилегия старика. Единственная.

— Мэри‑ Лу застенчива, Уилф. Всегда была такая. Но она знает, какой вы душевный человек под этим британским панцирем.

— А я‑ то считал себя космополитом.

Рик поднялся и торжественно провозгласил:

— Мы всегда считали вас, сэр, образцом для подражания, делающим честь вашей великой стране.

Он отправился вниз вслед за женой. Я остался на скамейке, кивая, словно фарфоровый болванчик, и бормоча: «Перед Мэри закрой двери, а у Рика рожа дика».

Вслух же я произнес гнусную фразу:

— Надеюсь, что это именно так в данной чрезвычайной ситуации.

Очень быстро ко мне вернулся здравый смысл. Они были в «чудном старом доме». И не просто так. Они выудили у Элизабет или у моего агента адреса до востребования. Я — объект исследований Рика. Я для него сырье, золотая жила, ферма, охотничьи угодья.

Но откуда у него деньги, чтобы гоняться за мной? Это дорого, как я знал из своих прежних попыток отсылать письма обратно.

Я подумал об этой девушке, Мэри‑ Лу, с просвечивающим лицом такой красоты, что за ним, несомненно, должны таиться святость и мудрость. Не то что в бедном старом падре!

— Наверное, перевоплощение.

Девушка, которую встречаешь раз в семь — нет, четырнадцать — лет, которую встречаешь, когда уже слишком поздно. Свой телячий восторг при ее появлении я расценил как симптом приближающегося маразма. Я догадывался, как у меня несет изо рта этим самым выпитым с утра вином «доль». Для Рика в этой встрече заключено очень многое. Для Мэри‑ Лу — возможность с отвращением преклоняться перед человеком, чьи книги она читала. Но для меня она не сулила ничего, кроме неприятностей, подавленного настроения и безрассудства. Я решил раздавить этот росток будущего, пока он еще не пустил побегов. Пусть гоняются за кем‑ то другим. Мало, что ли, на свете писателей, да их тысячи; и у всех лбы настолько непробиваемы и жизненный путь настолько прям, что они могут спокойно выдержать самое страшное оружие против себя — обыкновенную правду. А вот я…

На этой окрашенной в зеленый цвет скамье передо мной прошла череда картин из прошлого. Я вскочил с нее и поспешил в отель. Управляющему я объяснил, что нуждаюсь в одиночестве. Он тут же порекомендовал Вайсвальд — лыжный курорт, поднявшийся ввысь навстречу солнцу, а сейчас, вне сезона, пустующий. Мне следует остановиться в отеле «Фельзенблик». В других, конечно, чистенько, но не более того. Я кивнул, расплатился, собрал вещи, дал адрес отеля «Бун‑ Хо» в Гонконге и исчез.

У подножия Вайсвальда находится огромный гараж, а за ним остановка фуникулера, который возносится к вершине почти вертикальной горы. Всю дорогу я просидел с закрытыми глазами. Я патологически боюсь высоты, потому она меня и восхищает. Более того, я берег возможность полюбоваться горными видами до момента, когда окажусь на ровном месте и они не будут вызывать у меня потребности прыгнуть вниз. Пока носильщик вел меня в отель, я смотрел себе под ноги. Управляющий предложил номер люкс, не иначе, за половинную цену и с балконом, нависающим над пропастью. Он распахнул дверь и провел меня.

— Смотрите сами!

Половину стены гостиной занимало сплошное окно до пола, открывавшееся на балкон. А за ним пять миль пустоты. Управляющий распахнул окна и пригласил меня выйти. Я осторожно выглянул через стекло. Балкон казался более или менее надежным.

— Это лучший номер, — сказал управляющий, — действительно самый лучший.

Если бы я был в состоянии пройти три шага, то мог бы плюнуть с семисотметровой высоты — при условии, что еще был бы в состоянии плеваться.

— Это для вас. Отличное место для писателя.

— Кто вам сказал, что я писатель?

— Мой брат, управляющий в «Шиффе». Люкс и этот вид — все для вас. Дешево.

Значит, меня отфутболивают из одного семейного бизнеса в другой. Я боязливо посмотрел на крохотную, словно игрушечную, железную дорогу в километре ниже, потом перевел взгляд на более близкие комнатные растения. На балконе находились выкрашенный в белое чугунный стол, точно такой, как в «Шиффе», четыре белых стула и белый шезлонг.

— С моей машиной ничего не случится? Там было не заперто.

— Машина, сэр?

— Гараж.

— То и другое будет в полном порядке, заперто или не заперто.

Настала пауза. Вид менялся с каждой минутой. Черный утес венчала высоченная ледяная шапка.

— Что это?

— Где, сэр?

— Вон там.

— Шпурли. Водопад. Сейчас мало снега, и он еле виден. Он берет начало вон в той долине, где наша армия проводит учения…

— Там? Немыслимо!

— Правду сказать, я там был. И бываю каждый год. Я же майор. Теперь — настоятельная рекомендация. День или два вам не следует ходить на прогулки.

— Вы хотите сказать, что мне нужно акклиматизироваться?

— Сразу видно британца, разве нет? Наши американские гости говорят «акклиматироваться».

— Но я же был в Цюрихе.

Управляющий сделал презрительный жест, словно различие между Цюрихом и Ла‑ Маншем столь ничтожно, что и говорить не о чем.

— Тем не менее вы уже не слишком молоды, мистер Баркли, и вам следует отдохнуть пару дней.

— Постараюсь не забыть.

— А такой вид перед глазами, надеюсь, послужит источником, скажем так, вдохновения, и вы нас одарите выдающимся творением, сэр. Вот звонок. Всегда к вашим услугам.

Управляющий откланялся. Я сделал шаг вперед. Я не смотрел вниз, прислонясь к перилам, — на такой жест способны только герои. Я оттащил шезлонг подальше от перил, закутался в стеганое одеяло из спальни, вытянул ноги и наслаждался видом. Он все менялся, открывая новые и новые причудливые фантазии из снега и камня. Появлялись склоны, где явно имелись пещеры, а черная скала, с которой стекал Шпурли, превращалась в серую, затем в бурую. Я лежал, давая природе удивлять себя. Ей это удалось в некоторой степени. Ибо управляющий, разумеется, был не прав. Я побывал в слишком многих местах, навидался всякой экзотики выше головы. Как бы там ни было, величественные виды ни разу не вдохновили писателя или художника. Они лишь служили оправданием для ничегонеделания. В лучшем случае восхитительный вид остается в памяти писателя. Он отпечатывается там. Вот я и смотрел, как появляются пики на заднем плане, а потом ближайший из них оказался белым облачком. Но мы же видели такие сцены, видели Гималаи, Анды, Сахару, штормы на море, безоблачные, безлунные ночи, не отравленные городской подсветкой, видели чудеса подводного мира и тропические джунгли — ха и так далее. Что действительно нужно писателю, так это каменная стена, желательно глухая, чтобы через нее не было видно естественного пейзажа. Я понял, что еще неделя пропала впустую.

Тем не менее, размышляя обо всем этом и попивая «доль», я наблюдал швейцарский пейзаж несколько часов подряд. Неужели я все‑ таки романтик, спросил я себя. Вряд ли. Романтика никуда не ведет, удовольствие — это конец самого себя, оно не приносит возвышенных, духовных мыслей. Высшая степень гедонизма — человек, который становится своими собственными глазами. К концу дня «доль» и избыток кислорода сделали свое дело — я уснул.

Проснулся я, когда солнце садилось за западным краем балкона. Голова была ясной, хотя я и опорожнил бутылку «доля». Неужели из‑ за открывающегося вида? Мне пришла детская идея добавить строфу к стихотворению Шелли, воспев горы как лекарство от gueule‑ de‑ bois6, вроде Шартрского собора. При этой мысли душевная пустота от общения с Матерью Природой заполнилась потребностью выпить. Я выбрался из‑ под одеяла, сходил в туалет и занялся поисками бара, который оказался недалеко. В наказание себе за «доль» я потребовал дикую смесь по собственному рецепту, в которую входили, среди прочего, «алка‑ зельцер» и «ферне бранка». По цвету моя смесь напоминала понос. Даже управляющий, он же по совместительству и бармен, был поражен. Он не понял и моего заявления, что я наказываю бутылку «доля», но исполнил то, что я сказал. Я бичевал свое нёбо отвратительным пойлом, поздравляя себя с непосредственным восприятием красот природы и отмечая удачный побег от опасностей эмоциолизма в тихую гавань, как вдруг за плечом у меня возникла высоченная массивная фигура.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.