|
|||
Часть третья 12 страницаИзумленный Мануэль повернулся к Гойе. — Это верно, Франсиско? — спросил он. — А что это за рисунки? — подхватила Пепа. — Почему же ты скрытничал и не пришел прямо ко мне? — дружески пожурил Мануэль, обнял Гойю за плечи и подвел к одному из столов. — Ну-ка, расскажи мне подробно об этих рисунках, — сказал он. Пепа не преминула подсесть к ним. Гойя оценил, как ловко Мигель расставил Мануэлю силки, и порадовался, что опасная затея оборачивается грандиозным фарсом. Однако радость его была недолговечна. Игриво ткнув его в бок и подмигивая Пепе, Мануэль заявил: — Ну-ка, признавайся, любезный: опять написал голую Венеру? — и осклабился во весь рот. Гойя припомнил намеки сеньора Мартинеса относительно участи тех двух картин, которые он в свое время написал в Санлукаре. Теперь ему все стало ясно. По легкой усмешечке на равнодушном лице Пепы и похотливому выражению Мануэля нетрудно было догадаться, куда делись обе картины. Должно быть, их нашли при описи оставшегося после Каэтаны имущества, за одетой Каэтаной обнаружили нагую, и теперь картина, по всей вероятности, попала к Мануэлю, который истолковал слова Мигеля в том смысле, что он, Франсиско, опять нарисовал нечто подобное и потому боится инквизиции. Он представил себе, как эта парочка, Мануэль с Пепой, стояли перед картиной и грязным, циничным взглядом ощупывали тело Каэтаны, этим созерцанием разжигая собственную похоть. Гнев охватил его. Он с трудом удержался, чтобы не закричать. Пепа испуганно и злорадно заметила, как омрачилось его лицо. Но Мануэль по-своему понял его недовольство. — Да-с, дон Франсиско, мы открыли ваши плутни, — с тяжеловесной игривостью принялся он подтрунивать над Гойей. — Ох, и ловкач же вы! Сто очков дадите вперед любому французу. Но не пугайтесь. Картины попали в руки знатока, и притом достаточно могущественного, чтобы защитить вас от инквизиции. Обе дамы, та, что «до», и та, что «после», висят в моей галерее точно так, как они висели в Каса де Аро. Франсиско с огромным усилием овладел собой и даже чуть не усмехнулся, подумав о том, что этому скотоподобному болвану придется взять под свою защиту «Капричос» и самому сколотить помост, на котором будет выставлена на осмеяние его гнусность. Он, Франсиско, сохранит спокойствие и не испортит себе сладость затаенной мести. Пепа восседала во всей своей белоснежной невозмутимой красе, как истая графиня Кастильофьель. До сих пор она молчала. Но теперь злобное торжество от того, что Франсиско должен домогаться ее милостей, прорвалось наружу. — Что это за новые рисунки, дон Франсиско? — благосклонно осведомилась она. — Я не сомневаюсь, что инфант оградит вас от неприятностей, если вы их обнародуете. — Они в том же роде, что и ваша Венера? — загоревшись подхватил дон Мануэль. — Нет, — ваша светлость, среди них очень немного эротических рисунков, — сухо ответил Франсиско. — Чего же вы тогда опасаетесь? — спросил искренне удивленный и заметно разочарованный Мануэль. — Друзья не советуют мне обнародовать офорты потому, что на некоторых из них изображены привидения в рясах и сутанах, — пояснил Франсиско, — но в целом, по-моему, цикл очень веселый, я назвал его Капричос. — И всегда-то вы придумаете что-нибудь необыкновенное, — ввернула Пепа. — Великому инквизитору не нравится мое искусство, — продолжал Гойя, пропустив ее замечание мимо ушей. — Я тоже не нравлюсь господину Рейносо, — громогласно заявил Мануэль. — Мне пришлось даже отставить из-за него некоторые свои проекты. Но скоро с этим миндальничаньем будет покончено. Он встал, оперся руками о стол и с жаром заявил: — Нашему другу Гойе не долго осталось ждать, скоро ему будет позволено показать миру свои привидения в рясах. Для этого надо, чтобы ты, Мигель, привез мне Амьенский договор. Ты меня понял, Франсиско? — оглушительно рявкнул он глухому. Франсиско все время пристально следил за его губами. — Понял, что пробил час — ya es hora, — ответил он. — Si, senor, — раскатисто смеясь, повторил Мануэль. — Ya es hora! — Ya es hora, — во весь голос крикнул обрадованный Агустин. — Нам тоже хочется взглянуть на эти страшные привидения, дон Франсиско, — заявила Пепа. — Да, да, меня разбирает любопытство, — подхватил Мануэль» Ударив Франсиско по плечу, он громогласно объявил: — Запомни, твои привидения и «Капричос» будут обнародованы, хотя бы они даже малость потрепали красную мантию самого Великого инквизитора. Я грудью встану на твою защиту, и тогда посмотрим, кто посмеет к тебе подступиться. Только повремени немножко, всего месяца два, а то и меньше, пока не будет заключен мир. Вот кто, при желании, может ускорить его заключение, — добавил он, указывая на Мигеля.
И к Мигелю потащил он Гойю. Их обоих обнял. «Замечательный, сегодня Вечер! Так давайте выпьем За успех! Мигель, ты должен Быть в Амьене. Ты, Франсиско, Обнародуешь «Капричос», Всем попам и привиденьям Вопреки и к вящей славе Нашего искусства. Я же Над тобою простираю Руку друга».
В первую минуту, когда Пепа узнала о загадочных обстоятельствах смерти Каэтаны Альба, она ощутила горькое торжество и собралась было нанести Гойе сочувственный визит. Однако Лусия несколько раз побывала в эрмите, ее же, Пепу, Франсиско ни разу не попросил прийти, а графине Кастильофьель не подобало навязываться. Позднее Мануэль показал ей те две бесстыдные картины: герцогиню в вызывающем наряде тореро и скрытую позади нагую герцогиню. Распущенность Альба и безбожника Франчо привела ее в негодование, тем не менее ее все время тянуло к этой второй картине, и она часто подолгу опытным глазом разглядывала тело соперницы. Нет, ей нечего бояться сравнения; никто не поймет, почему Франчо предпочел ей эту сластолюбивую, бесстыжую ломаку. На вечере у Лусии Пепе, к великому ее сожалению, не удалось откровенно побеседовать с Франчо. Но теперь он сам обратился к ней и к Мануэлю с просьбой помочь в опубликовании его офортов, и, так как заботы об амьенских переговорах не оставляли Мануэлю свободной минуты, она вызвалась вместо него посмотреть эти опасные «Капричос». Пепа отправилась в кинту без предупреждения, сгорая от любопытства и все-таки чувствуя себя несколько неловко. Когда она сообщила Франсиско о цели своего визита, он вежливо выслушал ее. По счастью, дон Агустин отсутствовал. Они снова очутились вдвоем с Франчо, как в доброе старое время, и он, по всей видимости, был доволен, что Пепа приехала одна, без Мануэля; на этом основании она сочла уместным высказать ему по дружбе несколько полезных истин. — Мне не нравится твой вид, Франчо, — начала она. — Эта несчастная история дурно отразилась на тебе. Я была очень огорчена, когда узнала. Но я ведь с самого начала предсказывала, что от твоей герцогини ничего хорошего для тебя не будет. Он молчал. Портрет Каэтаны, единственная картина на голых стенах комнаты, выводил Пепу из себя. — Портреты ее тебе тоже не удавались, — продолжала она. — Смотри, поза совсем неестественная. И как она смешно показывает пальцем куда-то вниз. Так всегда бывало: если между тобой и твоей натурой что-то не ладилось, портрет тоже получался неудачный. Гойя выпятил нижнюю губу. Ему опять представилось, как эта глупая и наглая индюшка вместе со своим болваном покровителем стоят перед нагой Каэтаной. У него чесались руки схватить ее и спустить с лестницы. — Насколько я понял, графиня, вы приехали по поручению инфанта посмотреть мои офорты, — сказал он очень учтиво. Графиня Кастильофьель почувствовала, что ее одернули. Франсиско принес «Капричос». Пепа стала смотреть, и он сразу увидел, что она понимает. Она принялась за цикл ослов-аристократов, и лицо ее стало надменным. Гойя почуял опасность. Она имела большую власть над Мануэлем; ей ничего не стоило настроить Мануэля против него, погубить его и навсегда похоронить «Капричос» в ларе. Однако она сказала только: — В сущности, ты ужасно дерзок, Франсиско. — Надменное выражение исчезло с ее красивого лица, она медленно покачивала головой, еле сдерживая улыбку. Значит, у него был правильный нюх в свое время, когда он завел с нею связь. Большое удовольствие доставил ей рисунок Hasta la muerte — до самой смерти», на котором изображена старуха, наряжающаяся перед зеркалом. По-видимому, Пепа узнала в ней королеву. Когда же она узнавала себя в той или другой жалкой в своем спесивом самодовольстве махе и щеголихе, то-делала вид, будто не замечает сходства. Зато не преминула показать, что узнает Альбу. — К тому же ты и жесток, Франсиско, — заметила она. — Это я тоже знала. Твои рисунки очень жестоки. Женщинам нелегко с тобой. Должно быть, и ей было с тобой нелегко. — Она посмотрела на него в упор бесстыдным взглядом своих зеленых томных глаз, и он ясно понял; хотя женщинам с ним и нелегко, она не прочь возобновить былое. В сущности, ему приятно смотреть на нее, как она сидит тут во всем великолепии своей пышной плоти, и с ее стороны даже благородно быть с ним заодно против Мануэля. В нем смутно ожило лениво-безмятежное сладострастие их былых ни к чему не обязывающих любовных отношений. Неплохо было бы разок подержать в объятиях эту белотелую, мягкую, пышную, рассудительную и романтичную Пепу. Но он не верил во вкус разогретых кушаний. — Это дело прошлое, — неопределенно заметил он; при желании она могла это отнести к своим словам о его жестокости в отношении Каэтаны. — Что же ты думаешь делать, Франчо? Пойдешь в монастырь? — спросила она без всякой видимой связи, участливо, но с явным раздражением. — Если позволишь, я скоро приду к тебе посмотреть на твоего мальчугана, — ответил он. Она снова обратилась к «Капричос», задумчиво разглядывала многочисленных девушек и женщин. Вот это — Альба, а вот — она сама, а тут — Лусия и еще многие другие, которых Франчо, очевидно, близко знал или думал, что знает. И всех их он любил и ненавидел и в них самих и вокруг них усматривал чертовщину. Он был великий художник, но в жизни и в людях, а особенно в женщинах, не смыслил ничего. Удивительно, как он многого не видел и как много видел такого, чего и не было вовсе. Бедный сумасброд Франчо, надо быть поласковее к нему, приободрить его. — Us sont tres interessants, vos Caprices, [23] — похвалила она. — Они займут почетное место среди твоих шедевров. Скажу больше, они необыкновенны, remarquanles. [24] У меня одно только возражение — в них все преувеличено, они слишком печальны и пессимистичны. Я тоже пережила немало тяжелого, но, право же, мир не так уж мрачен, поверь мне, Франчо. Ты сам раньше видел его не в таком мрачном свете. А ведь тогда ты даже не был первым живописцем. «Преувеличено, пессимистично, грубо, безвкусно, — думал он. — Нелегко мне угодить моими рисунками и живым и мертвым! » А она думала: «Счастлив он был только со мной. По картинам видно, каково ему приходилось с другими». — Она была очень романтична, это надо признать, — сказала Пепа вслух, — но можно быть романтичной и не сеять кругом несчастья. — И» так как он молчал, пояснила: — Ведь она буквально на всех навлекла несчастье. Даже деньги, которые она отказала своему врачу, принесли ему несчастье. И она не понимала, кто ей враг, а кто друг. Иначе бы она ему ничего не оставила. Гойя слушал, не все разбирая, и настроен был по-прежнему примирительно. Со своей точки зрения, Пепа права. Она нередко раздражала его глупой болтовней, но несчастья она ему не приносила и, когда могла, старалась помочь. — Все, что толкуют про доктора Пераля, неверно, — сказал он, — действительность часто бывает иной, чем измышления твоей красивой романтической головки. Пепе было немножко досадно, что он все еще обращается с ней, как с маленькой дурочкой. Однако ей польстило, что он заговорил о делах, которые его близко затрагивали. Значит, что-то еще осталось от их прежней дружбы. — Ну, так что ты скажешь про врача? Убил он ее или нет? — спросила она. — Пераль виноват столько же, сколько и я, — ответил он горячо и убежденно. — И ты сделаешь доброе дело, если внушишь это кому следует. Она была счастлива и горда, что Франсиско впервые в жизни прямо попросил ее об одолжении. — А тебе это очень важно, Франсиско? — осведомилась она, глядя ему в глаза. — Я думаю, тебе и самой важно спасти невинного, — сухо ответил он. Она вздохнула. — Почему ты не хочешь признаться, что я тебе не безразлична? — пожаловалась она. — Ты мне не безразлична, — согласился он с легкой насмешкой, но с оттенком нежности в голосе.
Пепа, уходя, сказала: «А верхом меня ни разу Так и не нарисовал ты». «Хорошо. Я нарисую, — Он ответил. — Если хочешь. Но, по-моему, не стоит». «Что ты! Даже королева Выглядит верхом неплохо». «Королева — это верно». Пепа — жалостливым тоном: «Ты, как прежде, откровенен, Франчо». — «Ну так что ж? Ведь это — Лучшее из доказательств Нашей дружбы».
Сеньор Бермудес пришел к Франсиско проститься. — Личные выгоды дона Мануэля и королевы мне, пожалуй, удастся соблюсти, — сказал он другу, — но почетного мира я из Амьена не привезу. Хорошо еще, если договор будет составлен в дружественном тоне, чтобы хоть престиж наш не потерпел урона. Мне очень не хочется участвовать в таком невеселом деле; я иду на это, только чтобы упрочить свое положение при инфанте Мануэле. Надо же загнать мракобесов назад в их темные норы и постараться, — тут лицо его просветлело, — чтобы Амьенский мир принес пользу хоть одному человеку: Франсиско Гойе. — Твои взгляды на искусство мне не всегда» по душе, — сказал Франсиско. — Но ты хороший друг. — Он надел на голову шляпу и снял ее перед Мигелем. Как ты думаешь, сколько времени продлится конференция? — спросил он немного погодя. — Никак не больше двух месяцев, — ответил Мигель. — До тех пор я все закончу не спеша, — прикинул Гойя. — Дня через три после заключения мира я объявлю об издании «Капричос», а еще через неделю каждый мадридец получит возможность увидеть их и купить, если у него на это хватит денег, — весело заключил он. — Мне бы захотелось посмотреть «Капричос» в окончательном виде, прежде чем ты их обнародуешь, — осторожно сказал Мигель. — Подожди, пока я вернусь из Амьена. — Нет, — коротко ответил Гойя. — Хотя бы еще раз внимательно пересмотри те, которые изображают Мануэля и королеву, — попросил Мигель. — Я пересматривал их тысячу раз, — ответил Гойя. — Когда я писал «Семью Карлоса», один наш общий знакомый тоже пророчил разные ужасы. На всякий случай, — лукаво продолжал он, — я напишу во вступительном объяснении, что «Капричос» не касаются отдельных событий, равно как и определенных лиц. — Не включай хотя бы ослиного цикла, — настаивал Мигель. Но Франсиско отверг и эту просьбу. — Кто смотрит на «Капричос» без всякой задней мысли, тот принимает их такими, как они есть, — задорно ответил он. — А недобросовестный человек даже в самом невинном рисунке заподозрит недоброе. — Не хорохорься, Франсиско! Не натягивай струны! — еще раз попросил Мигель. — Спасибо, Мигель, не бойся за меня! — беспечно ответил Гойя. — Не думай ни о чем, кроме французов. Старайся получше справиться со своим делом. А я уж как-нибудь справлюсь с моим.
В последующие дни Гойя езде раз продумал, какие Капричос ему исключить, какие оставить. Он не заботился о том, что может обидеть Мануэля или Марию-Луизу, не беспокоился о дворе и политике, а только спрашивал себя: справедлив ли я к Каэтане? И он оставил богохульно-благодатное «Вознесение», но исключил «Сон о лжи и непостоянстве». Все сильнее ощущал он «Капричос» как нечто глубоко личное, как дневник собственной жизни. Теперь ему не нравилось, что первым поставлен офорт с Гойей, упавшим головой на стол и окруженным призраками. Этому листу место где-нибудь подальше, может быть перед второй частью, перед циклом «Привидения»; но открывать им весь труд в целом никак не годится, на этом офорте сам Гойя изображен идеализированным, не в меру стройным и молодым. А главное, негоже и в высшей степени неприлично для Гойи прятать свое лицо на первом вводном листе офортов. Создатель такого спорного произведения, как «Капричос», обязан показать свое лицо. Обязан стоять впереди своего творения, у всех на виду. На первом листе Капричос должен быть с полной ясностью изображен настоящий Франсиско Гойя. Гойя теперешний, тот, который утратил Хосефу. Мартина, Каэтану, тот, который погрузился в глубокую, страшную пучину и вновь выплыл наружу. Тот Гойя, который принудил свою фантазию подчиниться разуму и рождать не кошмары, а искусство.
У него было много нарисованных и написанных автопортретов. На одном юный Гойя, стоя в тени, скромно, но уверенно смотрит на могущественного мецената; на другом изображен Гойя постарше — бойкий, дерзкий, в костюме тореро, знающий, что ему принадлежит мир; на третьем Гойя — придворный щеголь и кавалер увивается вокруг Каэтаны; затем еще один Гойя, снова стоя в тени, но на сей раз с чувством собственного превосходства поглядывает на королевскую семью; и, наконец, он нарисовал бородатого, впавшего в отчаяние, одержимого всеми бесами Гойю. Теперь надо было изобразить сегодняшнего Гоню, того, что прошел тяжкий путь познания и научился жить в мире с миром, но не покоряться ему. Он тщательно начесал волосы на уши и долго обдумывал, как ему одеться. Именно во главе «Капричос» должен стоять представительный, почтенный Гойя, не фигляр и не шутник, а первый королевский живописец. Он повязал высокий, доходящий до подбородка галстук, облачился в просторный серый редингот, а на круглую львиную голову водрузил величественный цилиндр — широкополый боливар. В таком виде он принялся рисовать себя в профиль, любопытствуя, что из этого получится.
Завершив работу, с крайним Удивленьем посмотрел еж На рисунок. Разве этот Старый господин с угрюмой Миной — он, Франсиско Гоня? Неужели он так злобна Наблюдает острым глазом За людьми?.. Отвисла хмуро Нижняя губа. Морщины, Как изломанные стрелы, Обрамляя рот, застыли. И надменно под широким Боливаром поднималась Львиная его большая Голова… Со странный чувством Он рассматривал рисунок. Неужели так брюзгливо Выглядит он? Или это Подлая, немая старость Перед ним? И с озлоблением Долго он смотрел. И все же Имя подписал: «Франсиско Гойя-и-Лусьентес, живописец». А под этим — комментарий: «Гляньте — важная персона! На снимите с него шляпу И откройте этот череп, И тогда вы с удивленьем Обнаружите, какие Там таятся штуки! »
В Мадриде звонили все колокола. Уполномоченные католического короля и его великобританского величества подписали Амьенское соглашение — воцарился мир. Воцарялось ликование. С нуждой покончено. Снова будут приплывать корабли из заморских стран. Сокровища обеих Индий плодоносным дождем прольются на оскудевшую почву Испании. Жизнь станет сплошным роскошеством. Гойя не ожидал такого скорого завершения переговоров. Но у него все было готово. «Капричос» отпечатаны в трехстах экземплярах, вступительное объяснение написано. Через неделю после того, как был объявлен мир, в «Diario de Madrid»[25] появилось извещение о «Капричос». Сеньор Франсиско де Гойя, гласило извещение, изготовил серию офортов на фантастические сюжеты: «Asuntos Caprichosas». Из всех странностей и несуразностей, присущих нашему обществу, из многочисленных предрассудков и заблуждений, освященных привычкой, невежеством и корыстью, автор отобрал те, что показались ему наиболее подходящими для фантастических и вместе с тем поучительных картин. Сеньор де Гойя далек от намерения с насмешкой или осуждением касаться определенных лиц и событий, его цель — заклеймить черты типические, пороки и извращения, присущие многим. Означенные «Капричос» будут выставлены для ознакомления и продажи в лавке сеньора Фрагола, калье де Десенганьо, 37. Папка содержит 76 офортов. Цена: 1 унция золота, или 288 реалов. Калье де Десенганьо была тихая аристократическая улица. Небольшая уютная лавка сеньора Фрагола была обставлена богато и со вкусом. Там продавались дорогие духи, тонкие французские ликеры времен Людовика Пятнадцатого, а то и Четырнадцатого, валансьенские кружева, табакерки, антикварные книги, статуэтки, китайские безделушки, всякого рода редкостные, старинные вещицы, а также изящные реликвии, косточки из святых мощей и тому подобные предметы. Агустин и Кинтана не советовали выставлять гравюры в этом храме изысканной роскоши. Но Гойя настоял на том, чтобы «Капричос» были показаны именно здесь как ценная вещь среди других ценных вещей; пусть в них поначалу видят лишь произведение искусства, а не средство политической пропаганды. Кроме того, он столько раз бывал в лавке на калье де Десенганьо с Каэтаной, когда ей хотелось взглянуть на причудливые и редкостные вещицы, которые пронырливый сеньор Фрагола всегда умел где-то откопать. Но больше всего Гойю привлекало многозначительное название улицы. Ибо слово «Desengano» имеет двоякий смысл: оно означает разочарование, освобождение от чар, отрезвление, а также предостережение, урок, познание. Калье де Десенганьо — дорога познания — ведь это очень созвучно «Капричос». Сам Франсиско прошел этот путь из конца в конец, пусть и другие пройдут его. Но другие, те, что приходили посмотреть на «Капричос», не извлекали из них урока, не черпали познания, а если и бывали разочарованы, так лишь самими офортами. Они недоуменно перелистывали содержимое папки. В газетных отзывах тоже не было настоящего воодушевления и понимания. И только критик Антонио Понс восхищался новизной и глубокой содержательностью «Капричос». Он писал «Пословица говорит: „Вдвоем привидения не увидишь“. Гойя опроверг эту пословицу». Кинтана, ожидавший, что «Капричос» произведут в городе впечатление взрыва, был раздосадован. А Гойя — нет. Он знал, что такое произведение не сразу доходит до тех, кто способен по-настоящему воспринять его. Он не терял уверенности. И в самом деле, очень скоро интерес к «Капричос» заметно возрос, и все больше народу стало ходить на калье де Десенганьо.
Очень многие, конечно, Видели в рисунках Гойи, Несмотря на комментарий, Смелую карикатуру На персон высоких рангов, Остроумную издевку Над обрядами. И шепот, Щекотавший нервы, всюду Раздавался. Но все чаще Появлялись в магазине Инквизиторы.
Внезапно и таинственно перед Гойей вырос один из зеленых гонцов. Он незаметно явился и так же незаметно исчез. Дрожащими пальцами распечатал Гойя письмо. Его приглашали на следующий день предстать перед священным судилищем. Что этим кончится, он знал в глубине души с давних пор, с того дня, как ему пришлось присутствовать на аутодафе в церкви Сан-Доминго, где читали приговор Олавиде. Недаром его настойчиво предупреждали много раз. И все-таки приглашение его как громом поразило. Он призвал на помощь разум, но Великий инквизитор не пугало, не бука, его не одолеешь при помощи кисти и резца. Однако у Франсиско было и другое оружие. Он помнил заверения друзей: раз война кончилась, дон Мануэль без труда пресечет посягательства инквизиции… Наперекор этим соображениям, черные волны страха все вновь и вновь накатывали на Франсиско. Он сидел, сгорбившись, мускулы лица и тела обмякли, никто не узнал бы в этом трясущемся от страха существе того самого Гойю, который имел обыкновение горделиво выступать в сером рединготе и боливаре. В Мадриде не было никого из друзей. Мигель и Лусия еще не вернулись из Франции, Мануэль и Пепа находились при дворе, в Эскуриале, а Кинтана — при Совете по делам Индии в Севилье. Хоть бы поговорить с Агустином и Хавьером! Но слишком глубоко засела в нем боязнь суровой кары, грозившей тем, кто нарушит тайну; в нем еще жив был ужас, насквозь пробиравший его в детстве каждый год, когда оглашался эдикт веры. Всем он приносит несчастье. Бедный Хавьер, бедный сын! Теперь затравят и его, загубят ему жизнь. На другой день он, как подобало, невзрачно одетый, явился в Санта Каса. Его провели в самую обыкновенную комнату. Пришел судья, спокойный человек в одежде священнослужителя и в очках, за ним следом явился секретарь. На столе сразу же оказался ворох документов, в том числе и папка с «Капричос». Это был один из первых пробных оттисков, изготовленных по его, Франсиско, требованию. Три из них получил сеньор Мартинес, а два остальных он отдал герцогине Осунской и Мигелю. Высчитывать и раздумывать, каким образом инквизиция добыла эту папку, кто его предал, не имело никакого смысла. Важно было одно — папка лежала здесь на столе. В комнате царила тишина, такая глубокая и гнетущая, какой Франсиско, при всей своей глухоте, никогда не ощущал. Судья написал вопросы, передал написанное секретарю, чтобы тот занес их в протокол, после чего судья протянул их Гойе. Среди бумаг находилось и вступительное объяснение к «Капричос». Судья предъявил Гойе и его. Это был первый список, сделанный рукой Агустина и им самим исправленный. — Ваши рисунки изображают лишь то, что сказано в объяснении или еще что-нибудь сверх того? Франсиско, словно не понимая, взглянул на судью, он не мог собраться с мыслями; помимо воли, в голове у него вертелся один вопрос: от кого они получили папку? Кто им дал комментарий? Чтобы успокоиться, он рассматривал лицо судьи, его руки. Лицо было спокойное, сухощавое, смуглое и бледное, из-под очков смотрели миндалевидные невыразительные глаза, руки были худые, пропорциональные. Наконец Гойе удалось овладеть собой. — Я человек простой и не горазд подбирать слова, — осторожно ответил он. Судья подождал, пока секретарь занес этот ответ в протокол. Затем он достал из папки один из офортов и протянул его Гойе. Это был лист за номером двадцать третьим, тот, что изображал уличную девку во власянице, которой секретарь священного трибунала зачитывает приговор, меж тем как благочестивая и любопытствующая, тесно сгрудившаяся толпа глазеет и слушает, смакуя происходящее. Гойя смотрел на лист, который протягивала ему костлявая рука. Рисунок был хороший. Торчащая в пустом пространстве огромная остроконечная шапка грешницы, ее лицо и поза, выражающие полное уничтожение втоптанной в грязь человеческой личности, — все это было сделано великолепно, и секретарь, с деловитой тупостью и усердием читающий приговор, как две капли воды похожий на того, что вел здесь протокол, и лица толпы, похотливо любопытные и вместе с тем тупо богомольные, — все удалось превосходно. Этого рисунка ему нечего было стыдиться. Судья отложил офорт и таким же размеренным движением протянул ему пояснение. За номером двадцать третьим здесь стояла сделанная Гойей надпись: «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба усердно и успешно служила всему свету! » «Что вы хотели этим сказать? Кто, по-вашему, дурно обошелся с женщиной? Священный трибунал? Кто же еще? » Вопрос стоял перед глазами Гойи, воплощенный в мелких изящных буквах и чрезвычайно опасный. Надо отвечать очень осмотрительно, чтобы не погубить себя. И не только себя, но и своего сына и сыновей своего сына, погубить на веки вечные. «Кто дурно обошелся с этой женщиной? » — маячил перед ним, подстерегал его коварный вопрос. — Судьба! — сказал он. На гладком сухощавом лице ничего не отразилось. А костлявая рука написала: «Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий? » Его ответ был отговоркой. Вопрос во-прежнему стоял перед ним, только облеченный в другую форму, учтивый, издевательский, угрожающий. Необходимо придумать удачный, правдоподобный ответ. Он судорожно искал, но не мог найти ответа. Его поймали в ловушку. Очки, прикрывавшие невозмутимые глаза судьи, поблескивали и мерцали. Франсиско думал и искал, искал и думал. Ни судья, ни секретарь не шевелились, а поблескивающие очки не отрывались от него. «Пресвятая дева Аточская, надоумь меня! Внуши мне ответ! — молился про себя Франсиско. — Если не надо мной, смилуйся над моим сыном! » Чуть заметным движением карандаша судья указал на то, что было написано. «Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий? » — вопрошала рука, карандаш и бумага. — Демонов, — выговорил Гойя и почувствовал, что голос его звучит хрипло. Секретарь занес его ответ в протокол. Еще вопрос и еще, еще десятки вопросов, и каждый из них был пыткой, а каждый промежуток между вопросом и ответом — вечностью. Вечность следовала за вечностью, но вот допрос кончился. Секретарь стал готовить протокол для подписи. Гойя сидел и следил за движением пишущей руки; рука была понаторелая, но топорная, рука простолюдина. Комната была самая обыкновенная, с обыкновенным столом, заваленным бумагами, за столом сидел благовоспитанный господин в очках и в одежде священнослужителя, со спокойным, учтивым лицом, и обыкновенная секретарская рука спокойно и ровно выводила строчки. Но Гойе казалось, что комната становится все мрачнее, все больше напоминает склеп, стены как будто плотнее сдвигаются вокруг него, как будто вытесняют его, и он выпадает из времени, из жизни.
|
|||
|