|
|||
Часть вторая 5 страницаВсю следующую неделю я, как никогда, изводился от тоски. Казалось, надеяться больше не на что. В мозгу отчетливо звучали два голоса — Маргарет повторяла: «Решай сам, Тони», а Вероника твердила: «Ничего до тебя не доходит. И раньше не доходило, и никогда не дойдет». А оттого, что я мог в любой момент позвонить Маргарет, которая не станет злорадствовать и как ни в чем не бывало согласится со мной пообедать, у меня на душе становилось еще муторнее. Чем дольше живешь, тем меньше понимаешь — чьи это слова? И все же, повторюсь, у меня довольно сильно развит инстинкт выживания, инстинкт самосохранения. И если даже в этом смысле человек себе льстит — неважно: лишь бы действовал правильно. Через некоторое время я взял себя в руки. Нужно было возвращаться к тому состоянию, которое предшествовало этим бредовым старческим фантазиям. У меня полно разных дел, не считая уборки квартиры и волонтерской службы в больничной библиотеке. Между прочим, не худо было бы вернуться и к вопросу о получении моей доли наследства.
Дорогой Джек, — написал я. — У меня еще одна просьба. К сожалению, Вероника водит меня за нос, как и в молодые годы. Неужели жизнь нас ничему не учит? Короче, история с дневником, завещанным мне твоей матушкой, зашла в тупик. Посоветуй, пожалуйста, как быть дальше. К слову — одна маленькая загадка. На прошлой неделе мы с В. очень мило пообедали в городе. Затем она предложила мне приехать для встречи с ней по Северной кольцевой и показала каких-то городских сумасшедших, а потом от этой затеи сама на себя разозлилась. Не мог бы ты пролить свет на эту историю? Надеюсь, у тебя все нормально. Всего доброго,
Тони У.
Оставалось только надеяться, что его не резанет фальшь этого послания, как она резанула меня. Вслед за тем я написал мистеру Ганнеллу и попросил его представлять мои интересы в деле о наследстве госпожи Форд. Поведал, строго конфиденциально, что в ходе общения с дочерью покойной заподозрил у нее признаки неуравновешенности, а потому вынужден теперь просить мистера Ганнелла оказать мне профессиональную услугу: связаться с Элинор Мэрриотт, дабы ускорить решение вопроса. В конце я позволил себе личные ностальгические слова прощания. А сам мысленно любовался, как танцевала Вероника и волосы спадали ей на лицо. Представил, как она объявила родным: «Пойду провожу Тони в его комнату», как шепотом пожелала мне греховных снов и как я дрочил над маленькой раковиной, пока Вероника спускалась по лестнице. Вспомнил, как блестела внутренняя сторона моего запястья, как сбивался у локтя закатанный рукав. Мистер Ганнелл ответил согласием. Братец Джек не ответил вовсе.
В тот раз я машинально отметил, что ограничения на парковку действуют только с десяти до двенадцати. Наверное, это правило ввели для того, чтобы пригородным автомобилистам неповадно было забираться в черту города, где можно бросить машину и пересесть на метро. Так что теперь я решил добираться своим ходом: у меня «фольксваген-поло», и его резина прослужит дольше, чем у некоторых. Час с лишним по кольцевой — и я занял место на знакомой стоянке, где окраинная улица шла слегка в гору, а солнце высвечивало пыль на живой изгороди. Школьники после уроков стайками расходились по домам: мальчики в рубашках навыпуск, девочки в дразняще-коротких юбчонках; многие болтали по мобильному, некоторые на ходу что-то жевали, кое-кто затягивался сигаретой. Когда я был в их возрасте, нам внушали: пока на тебе школьная форма, веди себя так, чтобы не позорить учебное заведение. Никакой еды и питья на улице, за курение — розги. Общение с противоположным полом не поощрялось. Женская школа, входившая в единый комплекс с нашей и расположенная неподалеку, отпускала своих учениц на пятнадцать минут раньше, чтобы те успели скрыться из виду, пока на свободу не вырвутся их сексуально-озабоченные, хищные ровесники. Предаваясь таким воспоминаниям, я фиксировал перемены, но не делал никаких выводов. Не ликовал и не сокрушался. Сохраняя нейтралитет, я оставлял за собой право на суждения и оценки. Но сейчас мои мысли занимал один-единственный вопрос: с какой целью меня пару недель назад привезли на эту самую улицу? Опустив окно, я приготовился ждать. Часа через два мое терпение лопнуло. На другой день я приехал туда вторично, потом еще раз, но все безрезультатно. Тогда я переместился на ту улицу, где располагались магазинчик и паб. Немного выждав, я зашел в магазин, купил какую-то ерунду, подождал еще немного и уехал. У меня не было ощущения потерянного времени; наоборот, теперь время приобрело для меня смысл. А магазинчик даже оказался полезным. Там продавалось все подряд — от готовых закусок до скобяных товаров. Для начала я купил немного овощей, потом средство для посудомоечной машины, мясную нарезку, туалетную бумагу; через банкомат снял со счета наличные и пополнил свои запасы спиртного. Через несколько дней ко мне стали обращаться «приятель». В какой-то момент я решил наведаться в местный отдел социального обеспечения и узнать, есть ли поблизости интернат, где мог проживать субъект, увешанный значками; но это, скорее всего, был дохлый номер. В таких инстанциях первым делом спрашивают: «А вам зачем? » И в самом деле: зачем? Но, как я уже сказал, времени у меня было хоть отбавляй. Когда, к примеру, требуется что-нибудь вспомнить, лучше не понукать свои мозги. Так и здесь: если не понукать… скажем… время, что-нибудь да всплывет; возможно даже, верное решение. Так и вышло — в памяти всплыла ненароком подслушанная фраза: «Нет, Кен, в паб не сегодня. Паб у нас в пятницу вечером». Дождавшись пятницы, я припарковался где всегда и устроился с газетой в пабе «Вильгельм IV». Заведение было из числа тех, что осовременились под давлением экономических трудностей. Меню предлагало всевозможные блюда, приготовленные на гриле; с телеэкрана потихоньку лились новости Би-би-си; много места занимали меловые доски типа школьных: на одной объявлялась еженедельная викторина, на другой — ежемесячная встреча общества книголюбов, на третьей — программа предстоящих спортивных трансляций, а на четвертой красовалась цитата дня, явно содранная из какого-то корпоративного сборника мудрых мыслей. Не суетясь, я брал себе по полпинты пива и решал кроссворды, но никто так и не появился. В следующую пятницу я решил заодно и поужинать: заказал филе хека на гриле, картофель фри ручной нарезки и большой бокал чилийского «совиньон-блан». Оказалось недурно. А вечером третьей пятницы, когда я поддевал вилкой пенне с горгонзолой и соусом из грецких орехов, в паб вошли кособокий и усатый. Они привычно уселись за столик; бармен, явно знакомый с их потребностями, принес им по маленькой кружке светлого, и они с задумчивым видом тут же начали его прихлебывать. По сторонам они не глазели и уж тем более никого не высматривали; на них тоже никто не обращал внимания. Минут через двадцать пришла заботливого вида чернокожая женщина, которая расплатилась у стойки и увела обоих. Я только смотрел и выжидал. «Время на моей стороне, да, это так». Песни иногда не врут. В пабе, как и магазинчике, меня уже считали своим. Я не вступал в общество книголюбов и не участвовал в викторинах, но регулярно занимал столик у окна и подолгу изучал меню. На что я надеялся? Вероятно, на появление молодого социального работника, который сопровождал тот странный квинтет; а если повезет, то и на встречу с коллекционером значков, который показался мне наиболее дружелюбным и общительным. Я запасся терпением, не приложив к этому ни малейшего усилия; просто перестал считать часы и как-то вечером увидел из окна всех пятерых в сопровождении той же чернокожей опекунши. Двое завсегдатаев вошли в паб; трое других под конвоем отправились в магазин. Оставив на столе шариковую ручку и газету в знак того, что место занято, я вышел. У входа в магазин подхватил желтую пластмассовую корзинку и неторопливо двинулся вдоль стеллажей. В конце прохода вся троица топталась у полки с моющими средствами, серьезно обсуждая, какое выбрать. Проход был узкий; поравнявшись с ними, я громко сказал: — Разрешите. Все умолкли, а дурковатый очкарик сразу вжался лицом в стеллаж с хозяйственными товарами. Проходя мимо, я поймал на себе взгляд собирателя значков. — Добрый вечер! — выговорил я с улыбкой. Он некоторое время сверлил меня глазами, затем поклонился. Этим дело и кончилось; я вернулся в паб. Через несколько минут троица присоединилась к двум любителям пива. Опекунша подошла к стойке и сделала заказ. Меня поразило, что эти люди, по-детски шумные на улице, вели себя тише воды, ниже травы и в магазине, и в пабе. Вновь прибывшие получили безалкогольные напитки. Мне послышалось, что кто-то из них произнес «день рожденья», но я мог ошибаться. Решив, что теперь самое время заказать ужин, я направился к стойке. Определенного плана у меня не было. Трое вновь прибывших, которые еще не успели занять столик, ненавязчиво повернули ко мне головы. Я вторично обратился к фалеристу с приветливым «Добрый вечер! », и он отреагировал, как в первый раз. Придурковатый оказался прямо передо мной, и я, прежде чем подойти к стойке, внимательно его рассмотрел. На вид ему было под сорок: высокий, бледный, в сильных очках. Мне показалось, он сейчас опять повернется спиной. Но произошло то, чего я никак не ожидал. Он снял очки и посмотрел на меня в упор. У него были спокойные карие глаза. Почти непроизвольно у меня вырвалось: — Я — друг Мэри. Сначала он заулыбался, но тут же пришел в смятение. Отвернулся, стал тихонько канючить, засеменил к индианке и схватил ее за руку. Я подошел к стойке, половиной зада опустился на барный стул и начал изучать меню. Не прошло и минуты, как рядом со мной возникла чернокожая опекунша. — Прошу прощения, — обратился я к ней. — Надеюсь, я ничего плохого не сделал. — Не знаю, — ответила она. — Им волноваться вредно. Особенно сейчас. — Я его видел и раньше, вместе с Мэри, когда она сюда приезжала. Я — ее друг. Она покосилась на меня, словно оценивая мои намерения и правдивость. — Тогда вы сами должны понимать, — тихо выговорила она, — правда же? — Да, разумеется. Что характерно: я действительно понял. Мне больше не требовались ни фалеристы, ни молодые социальные работники.
Все ответы были написаны у него на лице. Нечасто такое случается, да? По крайней мере, в моем опыте — крайне редко. Все мы что-то такое слышали, что-то читали — и вот оно, найденное свидетельство, наше собственное доказательство. Но когда внешность противоречит словам, мы склонны полагаться на внешность. Бегающий взгляд, вспыхнувший румянец, легкий тик — и все становится ясно. Мы тут же отметаем лицемерие или ложь — и видим неприкрытую истину. Но тут вышло иначе, гораздо проще. Никакого противоречия не было: я все понял по его лицу. По глазам — по их цвету и выражению, по бледности щек, по контуру скул. Доказательством служили и его рост, и пропорции тела, и мускулатура. Это был сын Адриана. Не видя ни свидетельства о рождении, ни результатов анализа ДНК, я сам это понял и прочувствовал. Да и по времени все совпадало: возраст именно тот. Моя первая реакция, каюсь, оказалась эгоцентрической. Я поневоле вспомнил, что написал в той части письма, которую адресовал Веронике: «Вопрос только в том, успеешь ли ты забеременеть, пока он не поймет, что ты зануда». В тот момент это было сказано даже не всерьез — я просто изгалялся, не зная, как бы ее уколоть. На самом деле, пока мы встречались с Вероникой, я находил ее то обворожительной, то загадочной, то придирчивой, но занудой — никогда. И даже сейчас, после многолетнего перерыва — при том, что список прилагательных нуждался в корректировке: несносная, упрямая, высокомерная, но все еще обворожительная, — занудой она не стала. Так что обвинение было столь же несправедливым, сколь и оскорбительным. Но это еще не все. Стараясь растоптать их обоих, я тогда написал: «Что-то во мне даже надеется, что у вас будет ребенок, потому что я свято верю в месть времени… Но месть должна попадать в точку…» И дальше: «Поэтому я не желаю, чтобы кара пала на вас. А обрекать невинный плод на такую участь — знать, что он порождение ваших чресл, уж простите за высокопарность, — было бы неоправданной жестокостью». В буквальном смысле слова «угрызение» предполагает, что нечто тебя грызет: именно это и делает совесть. Нетрудно представить, как яростно она меня грызла, когда я перечитывал свои слова. Они звучали как древнее проклятие, которое я сам наслал, а потом забыл. Естественно, я не верю… не верил в проклятия. То есть в слова, вызывающие к жизни события. Но сам факт упоминания событий, которые потом стали реальностью, сам факт пожелания зла, которое не преминуло свершиться, по сей день вызывает у меня нечеловеческий ужас. И если даже у меня-юнца, который наслал проклятие, и у меня-старика, который увидел, как оно сбылось, были разные представления о совести, это, как ни чудовищно, не играло никакой роли. Узнай я, пока не началась вся эта заваруха, что Адриан вовсе не покончил с собой, а вопреки здравому смыслу женился на Веронике, что у них родился ребенок, а может и не один, и уже пошли внуки, я бы ответил: «Вот и славно, каждому свое, вы пошли своим путем, я — своим, и без обид». Но теперь эти бесполезные штампы разбивались о непоколебимую реальность. Время отомстило невинному младенцу. Я вспомнил, как этот несчастный, ущербный человек отвернулся от меня в магазине, вжавшись лицом в рулоны кухонных полотенец и экономичных упаковок многослойной туалетной бумаги, чтобы только не сталкиваться со мной лицом к лицу. Чутье не обмануло его: он знал, к кому нужно поворачиваться спиной. Если жизнь и воздавала по заслугам, то я заслужил, чтобы меня чурались. За считаные дни до этого случая у меня еще возникали смутные фантазии насчет Вероники, хотя мне было неведомо, как она жила последние сорок с лишним лет. Теперь я получил ответы на многие незаданные вопросы. Она забеременела от Адриана, и — как знать? — потрясение от его самоубийства оказалось губительным для плода, который она носила под сердцем. У нее родился сын, которому поставили диагноз… какой? Социально не приспособлен, нуждается в постоянном наблюдении, эмоциональной и финансовой поддержке. Я не знал, в каком возрасте ему могли поставить такой диагноз. То ли вскоре после рождения, то ли по прошествии обманчиво-спокойных лет, в течение которых Вероника, должно быть, утешала себя тем, что ей осталось после житейского краха. Но потом… сколько лет она шла ради него на жертвы и, возможно, подрабатывала в каких-нибудь клоповниках, чтобы он мог учиться в спецшколе? Со временем ей, наверное, становилось все труднее с ним управляться, и в конце концов, не выдержав этих испытаний, она сдала его на попечение государства. Вообразите, что она при этом чувствовала; вообразите ощущение потери, провала, вины. А я еще жалуюсь, что моя дочь иногда забывает написать мне по электронной почте. И вспоминаю недостойные мысли, которые возникли у меня при встрече с Вероникой на Шатком мосту. Я счел, что вид у нее потасканный и неухоженный; что она издергана, неприветлива, лишена обаяния. На самом-то деле мне повезло, что она снизошла до приветствия. А я еще хотел выцарапать у нее дневник Адриана? Думаю, она его сожгла, и я бы на ее месте поступил точно так же.
Тогда — и еще долго — поделиться мне было не с кем. Не зря же Маргарет говорила: «Решай сам, Тони». И правда, мне предстояло заново оценить целую полосу своей жизни, а собеседницей моей была только совесть. Переосмыслив судьбу и характер Вероники, я решил вернуться в прошлое и разобраться, что же представлял собой Адриан. Мой друг-философ, который, посмотрев на жизнь в упор, пришел к выводу, что любой разумный, отвечающий за свои действия индивидуум должен иметь право отказаться от непрошеного подарка, и совершил благородный жест, который с каждым уходящим десятилетием все более отчетливо высвечивал компромиссы и малости, из которых складывается жизнь большинства. «Жизнь большинства»: моя жизнь. Нынче этот образ — живой и мертвый упрек мне и всем на меня похожим — был вывернут наизнанку. «Диплом с отличием, самоубийство с отличием», как постановили мы с Алексом. Какой же Адриан достался мне теперь? Тот, который сделал ребенка своей подруге, спасовал перед обстоятельствами и нашел, как раньше говорили, «самый легкий выход». Хотя где уж тут легкость, если отдельная личность в конце концов поднимает себя над великим доминирующим большинством. И как мне было перекалибровать Адриана, чтобы из ниспровергателя, из приверженца Камю, для которого самоубийство — единственная по-настоящему серьезная философская проблема, получился… кто? Не более чем двойник Робсона, которому Эрос и Танатос были до лампочки, как выразился Алекс, когда непримечательный до той поры ученик шестого физико-математического класса покинул этот мир со словами «мама, прости». Обсуждая в своем кругу, кем же могла быть подруга Робсона, мы перебрали варианты от стыдливой девственницы до шлюхи с букетом венерических болезней. Никто из нас даже не заикнулся о ребенке и о его будущем. Только сейчас я впервые задумался, какая судьба постигла девушку Робсона и их общего ребенка. Мать — надо думать, моя ровесница, — вполне возможно, еще жива; ребенку, наверное, под полтинник. Неужели он так и живет с убеждением, что «папа» погиб в аварии? Не исключено, что его отдали на усыновление и он вырос с ощущением собственной ненужности. Но в наши дни усыновленные дети имеют право на розыск своих биологических матерей. Я представил, как могла бы выглядеть такая неловкая, горькая встреча и во что она могла вылиться. Поймал себя на том, что хочу, даже по прошествии стольких лет, извиниться перед девушкой Робсона за ту надменность, с какой мы перемывали ей кости, ни на минуту не подумав, сколько стыда и боли ей пришлось пережить. У меня даже возникло желание найти ее, чтобы получить прощение за нашу черствость, пусть и неведомую ей доселе. Но эти размышления насчет Робсона и его подруги стали для меня только предлогом, чтобы отвлечься от истории Адриана. Робсону ведь было лет пятнадцать-шестнадцать? Жил он с родителями, которые определенно не относились к либералам. А если девушка на тот момент не достигла шестнадцати, ему грозила статья за изнасилование. Так что общего мало. Адриан, взрослый человек, давно ушедший из родительского дома, был куда умнее бедняги Робсона. В ту пору правило было такое: если твоя девушка забеременела и отказывается делать аборт — женись. Однако Адриан не смог примириться даже с такой условностью. «Как ты думаешь, не оттого ли это случилось, что он был слишком умный? » — саркастически вопрошала моя мать. Нет, ум здесь ни при чем, а сила духа — тем более. Он не отверг царственным жестом дар бытия; он испугался коляски в коридоре.
Что я понимал в этой жизни, если всегда жил с оглядкой? Если не изведал ни побед, ни поражений, а просто плыл по течению? Если быстро отказался даже от своих жалких амбиций? Если избегал неприятностей и называл это инстинктом выживания? Если платил по счетам, ладил, насколько возможно, со всеми, а вдохновение и отчаяние знал только по романам? А если за что-то себя и упрекал, то всегда безболезненно? Да, обо всем этом предстояло как следует подумать, когда ко мне пришли очень специфические угрызения совести — в виде раны, нанесенной в конце концов тому, кто всегда уворачивался от ран, за что и поплатился. «Вон! » — скомандовала Вероника, въехав на бордюр со скоростью двадцати миль в час. Теперь мне виделся в этом слове более широкий смысл: вон из моей жизни, я не хотела тебя в нее впускать. Напрасно я согласилась с тобой встретиться, а тем более пообедать, напрасно показала тебе своего сына. Вон отсюда! Вон! Будь у меня ее домашний адрес, можно было бы написать ей нормальное письмо. А так я придумал тему электронного сообщения — «Извинение», потом исправил на «ИЗВИНЕНИЕ», но это выглядело как вопль; пришлось восстановить первоначальный вариант. Говорить можно было только начистоту.
Дорогая Вероника. Понимаю, тебе сейчас меньше всего хочется, чтобы я напоминал о себе, но надеюсь, ты прочтешь это до конца. Ответа не жду. Но я пересмотрел кое-какие свои взгляды и хочу перед тобой извиниться. Я не надеюсь, что ты будешь думать обо мне лучше, а хуже просто некуда. То мое письмо было непростительным. Могу только сказать, что гнусные слова вырвались под влиянием момента. Я сам был потрясен, когда по прошествии долгих лет прочел их заново. Думаю, ты не отдашь мне дневник Адриана. Если ты его сожгла, на этом все. Если нет — он бесспорно принадлежит тебе, поскольку его вел отец твоего сына. Теряюсь в догадках, почему твоя мама завещала его мне, но это уже неважно. Прости, что доставил тебе столько неприятностей. Ты пыталась мне что-то показать, а я по своей черствости не понял. Желаю вам с сыном спокойной жизни, насколько это возможно. Если когда-нибудь смогу вам быть полезен, надеюсь, ты без колебаний ко мне обратишься. Твой
Тони.
Это все, на что я был способен. Хотелось бы написать получше, но, по крайней мере, я ручался за каждое слово. Я не преследовал никаких тайных целей. Не надеялся что-либо выпросить. Ни дневник, ни расположение Вероники, ни даже прощение. Не могу сказать, полегчало мне после отправки этого письма или стало только хуже. Я вообще мало что чувствовал. Разве что изнеможение, опустошенность. У меня не возникло желания поделиться с Маргарет. Мои мысли обратились к Сьюзи: какое счастье, когда младенец появляется на свет с руками и ногами, с нормальным мозгом и с таким эмоциональным складом, который позволяет ребенку, девочке, женщине, вести жизнь по собственному выбору. «Желаю, чтобы ты была как все», — сказал поэт, обращаясь к новорожденной крохе. [32]
Моя жизнь продолжалась. Я по-прежнему рекомендовал книги больным — как выздоравливающим, так и умирающим. Сам тоже кое-что почитывал. Перестал сортировать бытовые отходы. Написал мистеру Ганнеллу, чтобы тот прекратил тяжбу об изъятии дневника. Как-то к вечеру без видимой причины решил прокатиться по Северной кольцевой, сделал кое-какие покупки и поужинал в «Вильгельме IV». Все мне задавали вопрос: «Отдыхать ездили? » В магазине я отвечал «да», в пабе — «нет». В принципе, это было все равно. Как и многое другое. Я размышлял о событиях прошлых лет и о том, сколь ничтожна была моя роль.
Вначале я подумал, что мне случайно переправили старое сообщение. Но это из-за того, что моя тема «Извинение» осталась нестертой. Мой текст тоже остался в неприкосновенности. А ее ответ гласил: «Ничего до тебя не доходит. И раньше не доходило, и никогда не дойдет. Не надейся». Я сохранил эту переписку во «Входящих» и время от времени перечитывал. Не укажи я в своем завещании, чтобы меня кремировали, а пепел развеяли по ветру, я бы распорядился, чтобы мне сделали такую надгробную надпись: «Тони Уэбстер. До него так и не дошло». Нет, в этом есть какая-то мелодрама, слезливость. Может, «Он решил сам»? Да, так лучше, правильнее. Но, по всей вероятности, я бы выбрал «Каждый день — воскресенье». Время от времени я ездил на машине в тот магазинчик и в паб. Как ни странно, там у меня всегда возникало ощущение покоя; а вдобавок ощущение цели — возможно, последней настоящей цели в моей жизни. Как и раньше, я не переживаю, что трачу время впустую. На что мне еще тратить время? А обстановка там дружелюбная, лучше, чем в моем районе. Никакого определенного плана у меня не было, но это не новость. У меня уже сто лет «планов» не было. А возрождение былого чувства к Веронике — если оно и состоялось — едва ли тянет на «план». Скорее это мимолетный, болезненный порыв, постскриптум к краткой истории унижений. Как-то раз я спросил у бармена: — Скажите, пожалуйста, нельзя ли для разнообразия нарезать картофель потоньше? — Это как? — Ну, как во Франции — тонкими ломтиками. — Нет, у нас такого не подают. — А в меню сказано, что у вас картофель фри — ручной нарезки. — Ну. — Так почему бы не нарезать потоньше? Обычная любезность бармена улетучилась. Он посмотрел на меня так, будто пытался определить, кто я такой: педант или придурок, а возможно — и то и другое. — Ручной нарезки — значит нарезанный толсто. — Но если ручной нарезки, отчего же не нарезать потоньше? — Мы не нарезаем. Нам так привозят. — Картофель нарезают не у вас на кухне? — Я же сказал. — То есть в меню написано «картофель фри ручной нарезки», а на самом деле нарезка производится неизвестно где и, скорее всего, механическим способом? — Вы к нам с проверкой, что ли? — Боже упаси. Мне просто странно. Никогда не знал, что «ручной нарезки» означает «толсто нарезанный», а не «нарезанный исключительно вручную». — Теперь будете знать. — Ну, извините. Не понял. Вернувшись за столик, я стал ждать, когда мне принесут ужин. И тут, как гром среди ясного неба, появились те пятеро, в сопровождении молодого социального работника, которого я видел из машины, когда приезжал с Вероникой. Коллекционер значков, проходя мимо меня, помедлил и отвесил поклон; значки на его охотничьей шапке тихонько звякнули. За ним шли остальные. При виде меня сын Адриана выставил вперед плечо, будто отгораживался от напасти. Все пятеро отошли к дальней стене, но садиться не стали. Социальный работник подошел к стойке и заказал напитки. Мне подали хек и картофель фри ручной нарезки, причем картофель — в металлической миске, выстланной газетной бумагой. [33] Наверное, я улыбался своим мыслям, когда ко мне подошел молодой социальный работник. — Можно на пару слов? — Конечно. Я указал на свободный стул. Посмотрев ему через плечо, я заметил, что его подопечные смотрят на меня во все глаза и сжимают в руках стаканы, но не пьют. — Я — Терри. — Тони. Рукопожатие вышло неловким, как всегда бывает в сидячем положении. Он немного помолчал. — Угощайтесь картошкой. — Нет, спасибо. — А вам известно, что когда в меню сказано «картофель фри ручной нарезки», это всего лишь означает «нарезанный толстыми брусками», а не нарезанный вручную? Он посмотрел на меня примерно так же, как и бармен. — Я насчет Адриана. — Насчет Адриана, — повторил я. Почему мне не пришло в голову спросить имя? А как иначе его могли назвать? — Ваше присутствие его нервирует. — Прошу прощения. Совершенно не хотел его нервировать. Да и никого другого тоже. Никогда. — Парень будто бы заподозрил иронию. — Ладно. Больше он меня не увидит. Сейчас я поем и уйду, и никто из вас больше меня не увидит. Он кивнул. — Можно спросить, кто вы такой? В самом деле, кто я такой? — Ну, разумеется. Меня зовут Тони Уэбстер. Мы с отцом Адриана в молодости были друзьями. Вместе учились в школе. И мать Адриана я тоже знал. Довольно близко. Потом наши пути разошлись. Но вот уже пару недель мы довольно тесно общаемся. Точнее, месяцев. — Пару месяцев? — Да, — подтвердил я. — Но больше я с Вероникой общаться не буду. Она не желает меня знать. — Я старался, чтобы это прозвучало как констатация факта, а не как жалоба. Он вгляделся мне в лицо. — Вы же понимаете, нам запрещено разглашать истории наших подопечных. Это конфиденциальная информация. — Разумеется. — Ваши слова, по-моему, лишены смысла. Я спохватился: — А… Вероника… да, извините. Я только сейчас сообразил, что он — Адриан — зовет ее Мэри. Наверное, с ним она себя так и называет. Это ее второе имя. Но я ее знал — и знаю — как Веронику. Еще раз посмотрев ему через плечо, я увидел, что все пятеро так и застыли на месте, не пьют и с тревогой глядят в нашу сторону. Мне стало совестно, что я нарушил их спокойствие. — Хоть вы и были дружны с его отцом… — И с матерью. — …боюсь, вы кое в чем заблуждаетесь. — По крайней мере, он выразился не так, как некоторые. — В чем же? — Мэри ему не мать. Она его сестра. А мать Адриана скончалась полгода назад. Он очень тяжело переживал ее смерть. Из-за этого в последнее время у него начались… проблемы. Я машинально сунул в рот картофельный ломтик. Потом еще один. Они были недосолены. Вот чем плохи толсто нарезанные брусочки. У них внутри слишком много картошки. А тонко нарезанные, во-первых, покрыты более хрустящей корочкой, а во-вторых, ровнее просолены. Мне больше ничего не оставалось, как пожать руку Терри и повторить свое обещание. — Надеюсь, он оправится. Я же вижу: им обеспечен прекрасный уход. Они себе живут-поживают, все пятеро. Он встал из-за стола. — Мы, конечно, стараемся, но нам бюджет урезают почти каждый год. — Удачи вам всем, — сказал я. — Спасибо. Расплачиваясь, я удвоил свою обычную сумму чаевых. Чтобы от меня был хоть какой-то прок.
А позднее, сидя дома, я еще поразмыслил. И мне все стало ясно. Во-первых, почему дневник Адриана оказался у миссис Форд. И почему она сделала приписку: «P. S. Как ни странно, в последние месяцы жизни он, по-моему, был счастлив». Во-вторых, что имела в виду чернокожая опекунша, когда сказала: «Особенно сейчас». И что имела в виду Вероника, когда упомянула «кровавые деньги». Наконец, о чем рассуждал Адриан на той странице, которую мне дали прочесть. «Тогда как можно выразить аккумуляцию, содержащую целые числа Р, А1, А2, С, В? » И дальше — пара формул, выражающих возможные аккумуляции. Теперь все встало на свои места. Первое А — это Адриан, второе — это я, «Антоний», как он меня величал, призывая к серьезности. Наконец, Р означало ребенка. Которого произвела на свет женщина — «Мать» — в опасно позднем возрасте. Как следствие, ребенок родился с дефектом. Теперь это несчастный сорокалетний человек. Который называет свою сестру «Мэри». Я рассмотрел цепочку личных ответственностей. И увидел в ней свой инициал. Мне вспомнилось, как в том гнусном письме я сам рекомендован Адриану встретиться с матерью Вероники. Как заезженная пластинка, я повторял эти слова, которые будут преследовать меня до конца дней. Равно как и неоконченная фраза из дневника Адриана: «Так, например, если бы Тони…» Но сделанного было не вернуть и не изменить.
Жизнь подходит к концу — точнее, не сама жизнь, а кое-что другое: возможность каких-либо перемен в этой жизни. Тебе предоставляется длительная остановка; времени достаточно, чтобы задаться вопросом: что еще я сделал не так? Я вспомнил компанию ребят на Трафальгарской площади. Вспомнил, как единственный раз в жизни танцевала девушка. Задумался о том, чего мне сейчас не дано ни узнать, ни понять, и о том, что вообще никогда не будет доступно знанию и пониманию. Вспомнил определение истории, которое дал Адриан. Вспомнил, как его сын утыкался в рулоны туалетной бумаги, чтобы только не столкнуться со мной лицом к лицу. Перед моим мысленным взором появилась женщина, которая беспечно, кое-как жарила яичницу-глазунью и даже бровью не повела, когда один желток растекся по сковороде; потом та же самая женщина, стоя под освещенной солнцем глицинией, сделала мне тайный знак ладонью в горизонтальной плоскости. А вслед за тем нахлынула залитая лунным светом бурлящая волна, которая тут же устремилась вверх по течению, преследуемая толпой горластых студентов с фонариками, прорезавшими темноту. Аккумуляция. Ответственность. А дальше — хаос. Великий хаос.
|
|||
|