Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Заключение 20 страница



Вскоре после этого я упомянула в разговоре с Лениным о встрече с Клэр Шеридан, и он пожал плечами и улыбнулся. Было очевидно, что, по крайней мере, на него это не произвело большого впечатления.

В конце месяца в Москву возвратился Джон Рид и вместе с Луизой пришел навестить меня. Оба они выглядели несчастными и уставшими, и мы не стали делать усилия, чтобы скрыть друг от друга, что у нас на уме. Джон с горечью говорил о демагогии и показухе, которыми отличался съезд в Баку, и о том, как обращались с местным населением и делегатами с Дальнего Востока. Через несколько дней я узнала, что Джон заболел и его отвезли в больницу. Мне передали, что он выражал желание срочно увидеть меня. К моему бесконечному сожалению, я отложила свое посещение Джона в больнице, не понимая, насколько серьезно он болен. В то самое утро, когда я собиралась пойти в больницу, я получила весть о его смерти.

Я не пошла на похороны, потому что знала, что не смогу слушать речи, которые будут произноситься над его гробом. Любая речь, которую я могла бы произнести, не упоминая о трагедии последних месяцев его жизни, была бы ложью и профанацией. Я знала, что Луиза поняла причину моего отсутствия. Бедная девочка! Ей пришлось несколько часов простоять под дождем и снегом, пока произносились бесконечные речи на русском, французском, немецком и английском языках. Даже после того как она в конце упала в обморок от горя и изнеможения, не было сделано попытки увести ее.

Речи продолжались над ее бесчувственным телом. Клэр Шеридан, которая присутствовала на похоронах, позднее отметила глухое равнодушие этого спектакля.

После похорон Луиза большую часть времени проводила со мной, пока восстанавливала свои силы. Вероятно, я была единственным человеком, с кем она могла свободно и с горечью поговорить о впечатлениях, полученных Джоном в России, и о его разочаровании. Она была убеждена, что это разочарование лишило его той воли, которая могла бы спасти его жизнь.

 

В начале 1921 года между Россией и Норвегией установились дипломатические отношения. Человек, которого назначили российским послом, бывший мэр Петрограда, был моим другом. Зная о моем желании уехать из России, притом что я все еще горела желанием работать на Советы, он предложил мне возможность сотрудничать с ним в Норвегии в качестве сотрудника посольства. После того как я выразила ему свою благодарность, он подал запрос о моем назначении. Необходимо было получить разрешение от российского Центрального комитета, так как деятельность всех членов российской партии находилась в его ведении.

Вскоре после того как запрос был сделан, я решила зайти к Ленину. По его поведению я смогла бы понять, каково будет решение Центрального комитета.

Поговорив о разных вещах, я его спросила:

– Владимир Ильич, вы не знаете, что решил Центральный комитет по поводу моего отъезда?

– Не знаю, – ответил он, – но, если вы хотите, я скажу им, чтобы они сообщили вам как можно скорее.

Из этого уклончивого ответа я поняла, что он не хочет, чтобы я уезжала. Затем я подчеркнула, насколько бесполезно для меня оставаться в России. Мое неодобрение тактики партии сделало меня бесполезной для любой настоящей работы. В Норвегии, где я не буду связана ни с какой политической деятельностью, я могла бы принести какую-то пользу России.

Из моих замечаний он понял, что дипломатические средства тут тщетны.

– Хорошо, – сказал он наконец, глядя на меня с прищуром, – если вам разрешат уехать, вы напишете памфлет против Серрати?

– Вы один можете написать такой памфлет, Владимир Ильич, – ответила я. – Позиция Серрати – это и моя собственная позиция.

Я повернулась и вышла из комнаты. И тогда я поняла, что никогда не смогу уехать из России ни как сотрудница посольства, ни в каком-либо другом качестве. Мое здоровье снова ухудшилось.

 

В последующие месяцы мои мысли обратились к Швеции и моим тамошним друзьям. Летом в Москву приехал Стром на одну из бесчисленных конференций, посвященных разногласиям, возникшим между Коминтерном и шведскими левыми социалистами в связи с условиями, навязанными присоединившимся партиям Вторым съездом Коминтерна. Эти разногласия в конечном итоге вылились в отказ шведской партии присоединиться к Коминтерну.

Вопрос о получении шведской визы я обсудила со Стромом, который был шокирован моим положением и состоянием моего здоровья. Он предположил, что Ялмар Брантинг, который стал премьер-министром Швеции от социал-демократов, возможно, захочет предоставить мне визу при условии, что я смогу получить справку от врача о том, что состояние моего здоровья требует моего отъезда из России для получения медицинской помощи. Я знала, что такую справку мне будет нетрудно получить.

По прошествии некоторого времени после возвращения Строма в Стокгольм я получила весточку о том, что Брантинг согласился дать мне визу. Как только я смогу получить разрешение Центрального комитета уехать из России, Стром приедет за мной в Москву.

Пока проходили недели, а я все не получала ответа на свое последнее прошение, я решила пойти прямо в Центральный комитет и потребовать решить мой вопрос. Молотов, который тогда был секретарем партии, при виде меня пришел в сильное замешательство.

– Товарищ Балабанова, вы действительно настолько больны, что вам необходимо уехать из России? – нервно спросил он. – Возможно, вы сможете выздороветь здесь. У нас тут есть лучшие доктора и больницы…

– Мое здоровье – это мое личное дело, – ответила я. – Центральному комитету прекрасно известно, почему я хочу уехать.

– Но что вы будете делать в Швеции?

– Швеция – всего лишь открытая дверь, – ответила я. – Я хочу вернуться в Италию. Я была активным членом движения на протяжении двадцати лет и намерена идти своим собственным путем. Я настаиваю на своем праве уехать.

– Я сожалею, – робко сказал он, – но мы не можем отказаться от работы такого выдающегося члена партии…

Я прервала его:

– Этот выдающийся член партии живет в Москве уже больше четырех лет, но вы так и не дали ей никакой настоящей работы. Вы обращались со мной как с примадонной. Я хотела работать. Теперь уже слишком поздно. Я не согласна с линией партии и не могу работать в таких условиях.

– Послушайте, товарищ, – настаивал он, – вы не можете выбирать себе работу по своему желанию. Центральный комитет мог бы сделать вас комиссаром пропаганды. Какая деятельность!

– Давайте не будем тратить время, – сказала я, вставая. – Я должна очень скоро уехать. За мной сюда едут шведские товарищи.

Несколько дней спустя после этого разговора я получила запечатанный конверт, на котором были написаны слова «Совершенно секретно». Внутри лежало сообщение, гласившее:

«Товарищу Балабановой разрешается покинуть Россию под свою ответственность. Ей запрещается выражать свое мнение, в устной или письменной форме, по итальянскому вопросу».

Сомневаюсь, чтобы ответ пришел столь быстро, если бы Стром с несколькими моряками-коммунистами не приехал из Швеции.

В день своего отъезда я получила доказательство того, что, хотя Ленин и отказался от меня как от бесперспективного политического соратника, он лично не затаил на меня зла. Когда я вернулась домой, распростившись с некоторыми своими товарищами, мне сказали, что он звонил мне дважды во время моего отсутствия. Я позвонила к нему в кабинет, но его не было на месте. Когда я спросила секретаря, не знает ли она, зачем он звонил, она ответила:

– Знаю. Товарищ Ленин хотел узнать, не может ли он оказать вам какую-либо помощь. Он знает, что вы нездоровы, и беспокоится, не лучше ли вам уехать при более благоприятных обстоятельствах и чтобы у вас были необходимые деньги.

– У меня есть все, что мне нужно, – сказала я ей. – Но, пожалуйста, передайте ему мою благодарность и наилучшие пожелания.

Я уехала из России в самом конце 1921 года, спустя четыре с половиной года после того, как возвратилась туда с такой надеждой и желанием участвовать в укреплении революции рабочего класса.

 

Глава 23

 

По пути из Москвы в Стокгольм со мной произошел случай, которому было суждено оказывать большое влияние на мой внутренний мир в последующие несколько лет; он помог мне подняться из глубин отчаяния, в котором я уезжала из России.

Когда мы сошли с поезда, чтобы сесть на пароход в Ревеле, я зашла в аптеку купить что-нибудь от морской болезни. Девушка за прилавком сочувственно улыбнулась.

– Я не могу дать вам ничего, что вам будет полезно, – сказала она, – кроме одного совета: пойте. Попробуйте петь на пароходе.

На меня большее впечатление произвела ее доброта и человеческий подход, чем ее совет, который, однако, остался в моей памяти.

Я вспомнила ее совет, когда пароход отплыл и начался шторм. Петь? Мне петь? Я не пела никогда в жизни. Затем меня озарило значение ее слов. Оно имело отношение к движению волн. Когда шторм разыгрался, я начала читать про себя стихи, которые выучила в юности, особенно те, которые были о море. Затем я в уме переводила их на разные языки. Ритм этих переводов задавался ритмом движения волн.

Я с удивлением обнаружила, что сумела пережить эти кошмарные часы шторма лучше, чем кто-либо из пассажиров парохода, включая шведских моряков.

Спустя несколько месяцев, когда я все еще была поглощена своей болезнью и новым окружением, которое представляло собой такой контраст по отношению к моему окружению в России, мне нанес визит сотрудник советского посольства, долгое время бывший моим личным другом. Я заговорила с ним о книге, посвященной Леопарди, которую я начала писать, и показала ему часть рукописи. На титульном ее листе были бегло записаны мною несколько стихотворных строф, навеянных творческой судьбой Леопарди. [12]

– Кто это перевел? – спросил он, когда прочитал их.

– Перевел? Что вы хотите сказать?

– Но эти стихи! Ведь это Лермонтов! Прекрасный перевод Лермонтова. Кто его сделал?

Я была сильно удивлена. Музыка и поэзия всегда казались мне наивысшей формой самовыражения человека, но я никогда и не мечтала о том, что смогу создать что-либо в этих областях. Своим педагогическим подходом, заглушающим любые порывы, моя мать и гувернантка убили во мне талант, который у меня мог бы быть к музыке, и я бросила заниматься музыкой в первые годы учебы в школе. В период своей политической активности в Италии я всегда просила аудиторию спеть после моих речей. Эти моменты, когда воодушевление масс находило выход в революционных песнях, доставляли мне большую радость. Но я стояла в толпе и не пела, уверенная, что у меня нет голоса, нет слуха. В России музыка и песни стали чем-то вроде революционного ритуала, почти религиозной церемонией…

Хвалебные слова моего гостя стали для меня открытием. Я начала писать стихи на разных языках с величайшей легкостью. Казалось, меня переполнял и уносил с собой поток рифм.

Мой организм был настолько ослаблен работой и недоеданием, что я в сорок три года чувствовала себя старухой. Теперь для меня началась новая жизнь. Испытывая чистую радость созидания, я чувствовала, что родилась заново. Я осознала, что эта новая деятельность является продолжением моей ораторской деятельности, и поняла, что имели в виду люди, когда писали о моем искусстве оратора. Бессознательно я выражала в своих речах то же самое стремление к гармонии и ритму, которые я теперь выражала в стихах.

Пока я была слишком больна, чтобы работать, я всецело посвятила себя этой новой форме самовыражения. В течение этих месяцев меня потрясала доброта моих шведских друзей. Только в Стокгольме я поняла, что могут сделать четыре года напряженной работы и полуголодного существования с нормальным сильным и здоровым телом. Однажды врач спросил меня, чем я питалась все эти годы, что довела себя до такого состояния. Я не нашлась что ответить. Даже после того как я начала поправляться, я обнаружила, что мне трудно, глядя на еду на столе или в магазинах, не вспоминать, как российские дети толпились у дверей булочных в надежде получить несколько крошек хлеба; как ребенок продавал на черном рынке – то есть на улице – кусок сахара и, не имея сил устоять перед искушением, лизал его время от времени. На деньги, которые он мог за него получить, он мог купить черного хлеба для своей семьи. Не имея сил забыть эти трагические картинки из жизни, я поняла, что мне трудно приноровиться к нормальной жизни.

Когда я окрепла, я почувствовала необходимость вернуться к работе. Среди консервативных слоев населения Швеции все еще царило возбуждение, направленное против моего въезда в Швецию. Ялмар Брантинг подвергся яростным нападкам за то, что разрешил выдать мне визу. Я все еще была членом Коммунистической партии, и любая политическая деятельность в Швеции стала бы нарушением той договоренности, согласно которой мне была выдана виза.

Я решила как можно скорее покинуть Стокгольм. В это время о получении итальянской визы не могло быть и речи, и я подумала о Вене. В Австрии сильно укрепились социал-демократы, и существовала возможность организовать мне визу через старых друзей среди их руководства. Кроме того, стоимость жизни в Вене была гораздо ниже, а я знала, что теперь я должна сама зарабатывать себе на жизнь каким-то иным способом, а не политической журналистикой.

Один итальянский друг из Триеста написал Фридриху Адлеру, лидеру австрийских социалистов, и попросил его использовать свое влияние для того, чтобы я могла получить разрешение на въезд. Без сомнения, министерство иностранных дел Австрии знало о моем разрыве с Коминтерном, и я получила визу без большого труда.

 

В предвоенные годы веселая и прекрасная Вена очаровывала приезжих со всех концов мира. Великолепие придворной жизни, феодальные отношения между классами, вежливость и колорит жизни особенно привлекали богатых и ветреных людей из более развитых в промышленном отношении стран.

После войны эта притягательность исчезла. После развала монархии страна лишилась своих богатых ресурсов. А ввиду того что промышленность была сосредоточена в Вене и вокруг нее, столица теперь стала умирающим городом, воскресить и восстановить который мог только класс, ведомый верой в свое собственное будущее. Этим классом были промышленные рабочие Вены, приученные выносить трудности и ведомые своей верой в социализм.

В голодающей столице, которую разрушили война и голод, рабочие-социалисты закладывали фундамент нового общества. Строились большие дома – не для отдельных аристократов или капиталистов, а для рабочих и работниц, которые никогда не имели приличного жилья. Образование стало всеобщей привилегией; чистота, гигиена, солнце, воздух, физическая и духовная культура стали доступны народу. Эти новые красивые квартиры для рабочих давали им чувство социального равенства. Постепенно внутри старого мира выстраивался новый. Социалистическое движение приобретало огромный авторитет; большую часть городских учреждений возглавили социалисты; их партия была больше всех представлена в парламенте. Это было время, когда каждый восьмой житель Вены был членом Социалистической партии, а каждый шестой – членом профсоюза.

В Вене я начала новую жизнь. Я решила зарабатывать себе на жизнь преподаванием иностранных языков – стать никому не известной работницей среди миллиона других работников. Я знала, что это будет нелегко в бедном городе, учитывая неопределенное состояние моего здоровья, но, поселившись в дешевом пансионе, я начала помещать объявления о том, что ищу учеников. Когда я стояла в переполненном трамвае или давала уроки на дому, лежала на кушетке, страдая от боли и изнеможения, были моменты, когда я чувствовала себя слишком больной, чтобы продолжать все это. И все-таки я была счастливее, чем когда-либо за прошедшие три года моей жизни в России.

Как член Коммунистической партии и «вождь», которого они надеялись возвратить к активному участию в своем движении, я получала приглашения на различные мероприятия, проводившиеся в советском посольстве. Единственное мероприятие, которое я посетила, было празднование годовщины революции. Дипломатические приемы в советском посольстве казались мне доказательством революционного упадка самой России, возрождением мелкобуржуазного духа. Они должны были поощрять и способствовать коммерческим и дипломатическим отношениям, но мне казалось наивным предполагать, что на капиталистов или правительства, желающие получать прибыль от бизнеса в России, окажет влияние количество икры и шампанского, поданного на этих приемах. Я полагала, что даже с коммерческой точки зрения авторитет России повысит соответствие между ее лозунгами и их применением на практике.

Уже в это время проводились два вида приемов в советском посольстве в Вене: один – для буржуазии и дипломатов, другой – для коммунистов и сочувствующих из рабочей среды. Прием, посвященный годовщине революции, на котором я присутствовала, относился ко второму виду. Ближе к одиннадцати часам вечера в посольство с поздравлениями прибыла делегация безработных венских рабочих. Их не приняли. Я немедленно покинула посольство.

 

Весть о смерти Ленина в январе 1924 года стала ударом для всех, чья жизнь была тесно связана с русской революцией и международным рабочим движением. Как только я услышала о ней, я поспешила в посольство, чтобы узнать подробности. К моему удивлению, атташе, замещавший посла (посол Шлихтер уехал в Москву на похороны), попросил меня выступить на следующий день с мемориальной речью на русском и немецком языках на небольшом собрании людей, имевших отношение к посольству.

– Но вы же знаете, что я инакомыслящая, – сказала я. – У вас, возможно, будут осложнения с Москвой.

– Может быть, – ответил он, – но я надеюсь, что вы не откажетесь…

Казалось странным и трагическим чтить память Ленина в небольшой аудитории служащих, стенографисток, австрийских коммунистов, в то время как те, ради которых он работал и боролся, находились вне этих стен.

Через несколько месяцев я получила доказательство того, что большевики все еще надеялись вернуть меня в свои ряды. Я только что возвратилась с уроков и лежала на кушетке, когда зазвонил телефон. Это был посол Шлихтер.

– Здравствуйте, товарищ, – сказал он, – давно мы с вами не виделись.

– Да, – ответила я, – я живу довольно далеко от вас и чувствую себя не очень хорошо.

– Я уверен, что очень скоро вы себя почувствуете гораздо лучше. Вы сможете получить медицинский уход в санатории…

– Что вы имеете в виду? – спросила я, удивленная такой неожиданной заботой обо мне.

– Руководство партии поручило мне узнать, как вы живете, и прислало для вас деньги…

– Деньги? – прервала я его. – Немедленно отправьте их назад, пожалуйста.

– Но послушайте, товарищ, – продолжал настаивать он, – руководство очень хочет, чтобы вы вернулись в Москву. Вам предлагают очень интересную работу…

– Какое отношение это имеет к деньгам? Если бы я могла быть полезной Советской республике, я бы вернулась. Для этого мне не нужны деньги. Когда я почувствую себя лучше, я приду к вам, и вы расскажете мне об этом письме поподробнее.

Когда несколько дней спустя я пришла в посольство, Шлихтер сказал, что письмо из Москвы куда-то затерялось. Я была настолько наивной, что поверила ему. В тот же день в Россию отбывал курьер, и Шлихтер предложил, чтобы я села в соседней комнате и написала свой ответ. Когда он и его атташе пришли за ним, они обнаружили меня лежащей в кресле в плохом состоянии. Написание письма и все, что с этим было связано, так подействовало на мои нервы, что у меня случился новый приступ болей.

Все же я написала в Центральный комитет: поблагодарила за предложение денег и отказалась от них. Условие моего возвращения состояло в том, что моя работа не должна была иметь ничего общего с Коммунистическим интернационалом. «Как я уже говорила раньше, – писала я, – вы деморализуете движение во всем мире. Я не стану делить ответственность за это преступление. Мое мнение по итальянскому вопросу не изменилось. Но даже если бы я и расходилась во мнениях с моими итальянскими товарищами, я не покинула бы их теперь. Они терпят поражение. Вы одержали победу. Они защищают социализм своими жизнями; вы же разрушаете его».

Приблизительно через две недели посол еще раз позвонил мне. Он, дескать, получил телеграмму, вызывающую меня в Москву. И снова он сделал вид, что не может найти ее.

– Я отослал ее в другой офис, – сказал он, когда я приехала в посольство. – В ней содержатся некоторые дипломатические распоряжения. Но Центральный комитет хочет, чтобы вы приехали в Москву объясниться по поводу статьи, которую вы опубликовали в итальянской газете.

– Если у них такая цель, – ответила я, – то я не собираюсь ехать. Если статья опубликована, они прочли ее. Мне нечего в ней подправлять. Я написала то, что думаю по итальянскому вопросу с того момента, как он возник.

Теперь я поняла всю их стратегию. С тех пор как я начала писать для итальянских социалистических газет, они сначала попытались склонить меня поехать в санаторий в надежде на то, что это нарушит мою связь с итальянцами. Когда этот ход не увенчался успехом, они захотели заполучить меня в Москву. Мое здоровье, предлагаемая ими работа были лишь предлогом.

Это была моя последняя беседа с каким бы то ни было официальным представителем большевистского правительства. В августе я получила парочку телеграмм от русских коммунистов, проживавших за границей. Они хотели, чтобы я знала: они считают меня самой преданной и последовательной революционеркой. Это заставило меня размышлять над тем, что произошло. Несколько дней спустя я увидела экземпляр «Правды», в котором был напечатан указ об исключении меня из Коммунистической партии за меньшевистский подход и мое сотрудничество с «фашистской газетой». Я никогда не принадлежала ни к одной меньшевистской организации, а «фашистской газетой» была «Аванти», на штаб-квартиру которой фашистскими чернорубашечниками уже в третий раз было совершено нападение с поджогом!

В этой же газете содержалась статья некоего Ярославского[13], который стал специалистом по обличению и опорочиванию людей по указке Центрального комитета. Я была первой из ведущих членов партии, которых ему было приказано обличить. Вторым стал Троцкий; третьим – сам Зиновьев!

В то время исключения из партии принимались очень серьезно. Мое дело было первым случаем, касающимся всемирно известного революционера. Поэтому было необходимо обнародовать указ, который делал вопросы и ответы излишними. В этом указе утверждалось, что мое членство в партии было заблуждением, ошибкой с самого начала и позором для партии.

 

Когда я приехала в Австрию, руководители социал-демократов очень сердечно отнеслись ко мне. Я дала им понять, что никогда больше не вступлю ни в какую социал-демократическую партию. Я считала, что социал-демократия больше никогда не вернет себе свою былую силу, так как условия, сделавшие когда-то этот тип партии необходимым, исчезли. Я восхищалась движением в Австрии и испытывала большую симпатию к его руководителям, но не участвовала в его работе, за исключением того, что время от времени выступала с речами о фашизме или принимала участие в неофициальных дискуссиях.

Восхождение Муссолини к власти и победа чернорубашечников в октябре 1922 года были ужасным ударом, но, несмотря на рассказы о зверствах в отношении членов и руководителей итальянского рабочего движения, которые доходили до меня ежедневно, я не верила, что наше движение можно сокрушить. Пока оно может действовать, я знала, что оно нанесет ответный удар. Когда убийство социалиста Джакомо Маттеотти в 1924 году вызвало негодование даже зарубежной капиталистической прессы, все еще казалось, что рабочие в других странах мира должны увидеть, что это не отдельное явление, и они должны каким-то образом прийти на помощь своим итальянским товарищам. Именно в это время моей вере в большевизм был нанесен последний удар. После убийства Маттеотти Муссолини практически подвергся бойкоту со стороны большинства иностранных посольств в Риме. И тем не менее через месяц после этого события он был приглашен на обед в российское посольство. Газеты опубликовали фотографию Муссолини и его друзей, сидящих под портретом Ленина с серпом и молотом в советском посольстве в Риме!

В те годы в Вене у меня была возможность наблюдать начало австрийской трагедии, которая случилась в 1934 году. Пока рабочие и их вожди-социалисты занимались восстановлением того, что уничтожила война, правящие классы Австрии оставались сравнительно безразличными к росту их численности. Но как только им удалось изменить финансовую ситуацию и решительно взяться за экономические и социальные реформы, вследствие которых буржуазия должна была платить более высокие налоги, положение сразу же изменилось. Это был зародыш реакционного недовольства. Почему они должны платить больше за билеты в театр или на концерт ради того, чтобы трущобы можно было заменить образцовыми квартирами? Почему домовладелец должен терпеть конкуренцию со стороны недорогих квартир, находящихся в муниципальной собственности? А эти ужасные забастовки! Пока рабочие умирали в окопах, а их жены и дети без жалоб сносили голод и лишения, все было хорошо. Но когда те, которые выжили в этой бойне, потребовали более достойного уровня жизни, с «мятежниками» стали обращаться скорее как с врагами, чем как с патриотами.

Австрийские социалисты в то время считались духовными вождями всемирной социал-демократии. В их рядах был такой выдающийся теоретик, как Отто Бауэр, такие руководители, как Брайтнер и Даннеберг, такие педагоги, как Глокель, такие превосходные журналисты, как Аустерлиц, такие активисты, как мэр Вены Карл Зайтц, который на протяжении нескольких десятилетий был самым любимым деятелем в стране. В партии были дисциплинированные рядовые члены, не имеющие себе равных в какой-либо другой политической организации в Австрии. Эти мужчины и женщины обладали непоколебимой верой в свое дело и своих вождей, от которых их не отделяли никакие бюрократические преграды.

И все же эти вожди не знали, как использовать этот замечательный инструмент – человеческую энергию. И хотя они считали, что совершенно отличаются как от немецких социал-демократов, так и от коммунистов, их движение ожидала та же судьба, что и движение в Германии.

Со смертью Виктора Адлера Отто Бауэр стал выдающимся вождем партии. Во время войны Бауэр попал в плен и провел некоторое время в Сибири. После короткого пребывания в послереволюционной России Бауэр вернулся в Австрию и стал главным марксистом Второго интернационала, авторитетным глашатаем его левого крыла. Его письменные работы были блестящими и убедительными, но казалось, что нет связи между его мастерским приложением диалектического метода, его мудрым анализом прошлого и современными событиями и ситуациями, в которых он был ведущей фигурой. И хотя он был горячим другом рабочих, он не был вождем для исторического периода, когда стратегия так же необходима, как и научная трактовка. Его способности тактика поглощались его парламентской деятельностью, тем, что французы называют «парламентской кухней».

Австрийские рабочие стали все больше полагаться на политическую силу своей партии и все меньше – на действия самого класса. Отто Бауэр был и движущей силой, и жертвой этой ситуации. Одной вещью, которую он написал, как мне показалась, слабее своих собственных возможностей, было его объяснение австрийской трагедии уже после того, как она произошла. Я ожидала от него глубокого и мужественного признания ошибок своей партии с самого начала фашистского движения в Австрии. Вместо этого он дал официальный отчет о шагах, предпринятых представителями социалистов, чтобы прийти к соглашению с другими партиями и с Дольфусом[14]. Это были факты в газетном пересказе – скорее, результат ситуации, нежели анализ. От руководителя потерпевшего поражение движения можно было бы ожидать чего-то, что просветило бы тех, кто должен учиться на таких поражениях. Бауэр был слишком дипломатом и партийным функционером, чтобы сделать такое признание. Ну а также все мы, участники движения, у которого так много врагов и перед которым стоит так много препятствий, связаны сильным чувством солидарности с нашими товарищами-рабочими. Но приходит время, когда такое чувство означает отсутствие солидарности с самим рабочим классом.

Не раз и не два в частных беседах с австрийскими руководителями я выражала свой страх перед развитием фашизма в Австрии.

«Не волнуйтесь, товарищ, – говорили мне они, – у нас фашизм невозможен. Наши рабочие слишком сплоченны, у них слишком развито классовое самосознание. Посмотрите, какие огромные демонстрации у нас проходят! Наш народ никогда не потерпит никакого Муссолини, дешевого актера и авантюриста…»

«Что ж, – отвечала я, – ваш подход к проблеме показывает, как мало вы знаете о том, как фашизм пришел к власти в Италии и что он на самом деле собой представляет. Сплоченность – это необходимое условие рабочего движения, но недостаточное. Пассивная сплоченность ничего не значит. Она вроде барометра. Но она не может заменить собой действие».

Из-за этой веры в свою силу австрийские социалисты совершили ту же самую ошибку, что и немцы, хотя в конце им пришлось бороться с мужеством и героизмом, которые держали в напряжении весь мир. Но в этот период они были больше демократами, чем социалистами. Они думали и действовали как демократы, тогда как их враги, ободренные примером итальянских фашистов, думали и действовали как террористы. После каждой фашистской вылазки реакция масс была горячей и стихийной. Социалистическая пресса публиковала революционные статьи с протестами и осуждением; профсоюзы организовывали ошеломляющие демонстрации на похоронах жертв фашистов – и больше ничего. Движение стало жертвой своего собственного успеха, своего собственного чувства ответственности. Оно несло ответственность за все те институты, которые были построены и завоеваны ценой стольких жертв рабочего класса. Все это было источником такой большой гордости и радости, что руководители движения не хотели рисковать и проиграть то, чего они добились. Эти институты стали помехой сразу же, как только перестали быть средством и превратились в самоцель.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.