|
|||
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница— Я привыкла. — Голос ее звучал бесстрастно. — Вот уже пять лет, как я живу одна. Со смерти мужа. Никому не хочется умирать. Но приходится. — Вы жили здесь всю жизнь? — Нет, друг мой. Я родилась в городе Хересе. Там я венчалась в церкви святого Дионисия. Мой муж работал в торговом доме Гонсалеса. Он был бондарь, делал обручи для винных бочек. — Это хорошее ремесло. — Да, но неверное. Если бы бочка интересовала его только снаружи, все было бы хорошо. Но он стал заглядывать внутрь, и его уволили за пьянство. А потом, когда сушили дрок, у меня заболели глаза от пыли. В Андалузии это дело обычное. Веки распухли, и я потеряла зрение. Сначала пробовала продавать лотерейные билеты. Это работа, которую дают слепым. Но вскоре заболела и так же, как мой муж, осталась без работы. — Верно, вам пришлось туго тогда? — Есть кое-что и похуже бедности… Унижение. В Хересе существует странный обычай. Его установили богачи. Бедняков одевают в синюю форму и посылают на улицу собирать милостыню в общий котел. Стоит получить хоть небольшую частицу этих денег, и ты уже считаешься нищим, и на тебя смотрят, как на человека пропащего. — Это жестокий обычай. — Вы правильно сказали, друг мой. Бывало, лежишь ночами без сна, голодная и мечтаешь о самом крохотном клочке земли, на котором можно было бы выращивать бобы. Как-то раз на последние две завалявшиеся песеты я просто уж с отчаяния купила десятую часть лотерейного билета. Всем сердцем, всеми помыслами, всем своим голодным нутром взмолилась я к святому Дионисию, чтобы он исполнил мою просьбу — чтобы мой билет выиграл. — И он выиграл? — Нет. Так и не выиграл. А месяц спустя погиб наш единственный сын, которому было тогда четырнадцать лет. Попал под поезд на переезде. Это было большое горе. Мы не ждали вознаграждения, но получили его. Богачи, которые из милости одевают бедняков, сочли нужным дать нам вознаграждение. И мы купили этот вот клочок земли и назвали нашу усадьбу «Усадьба Фелипе» — в честь сына. — У вас здесь славный уголок, — сказал Стефен, желая сделать ей приятное. — Был когда-то славный. Теперь все пошло прахом. Разве я могу одна управиться с хозяйством? Если была бы хоть какая-нибудь подмога. Но об этом нечего и мечтать. Она умолкла. Стефен осушил свою чашку воды, слепая встала, зачерпнула ковшом воды из ведерка, стоявшего в углу, и снова наполнила чашку. — А вы… Вы давно в Испании? — Нет, недавно. — И думаете остаться здесь? — Нет. Как только мой приятель сможет ходить, нам придется уехать. — А, ваш приятель… Видно, вы очень привязаны к нему. Завтра вы поедете в Малагу? — Да. — И вечером вернетесь? — Если вы позволите. У меня нет другого пристанища. Но я постараюсь расквитаться с вами за все работой. Слепая ничего не ответила, ее темное, обветренное, печальное лицо оставалось бесстрастным, но он понял, что сказал не так, как нужно, и поспешил исправить ошибку: — Я не то хотел сказать — не расквитаться, конечно, а отблагодарить вас. — Вы сказали правильно. Когда человек так беден» как я, некоторые слова теряют для него свой смысл. — Но только не слова благодарности. — Внезапно Стефена осенила новая мысль. Он сказал: — У вас в хлеву стоит наш ослик с тележкой. Нам он больше не нужен, а вам может пригодиться. Я прошу вас принять его от нас в знак нашей глубокой признательности. Снова она ничего не ответила и ничто не изменилось в ее неподвижном лице, но Стефен почувствовал, что его слова глубоко тронули ее. Крупные, морщинистые губы ее, так резко очерченные, словно они были вырезаны из куска темного дерева, едва приметно дрогнули, и она глубоко вздохнула. Затем неожиданно и все так же молча наклонилась вперед и указательным пальцем легонько провела по лицу Стефена. Это длилось всего несколько секунд. Слепая никак не объяснила своего поступка и не попросила извинения. Встала, взяла со стола пустую миску, оловянную ложку и чашку. — Вам нужно отдохнуть, прежде чем пускаться завтра в путь. Постарайтесь выспаться как следует и набраться сил: никогда не знаешь, что ждет тебя впереди.
На следующее утро часов около десяти Стефен уже подходил к больнице св. Мигеля. Она помещалась в тихом переулочке, спускавшемся прямо к Гвадалмедине, где несколько женщин, стоя на коленях на каменистом берегу, колотили вальками белье. До Стефена все еще долетали их веселые возгласы, когда он, нервно дернув дверной колокольчик, замер в ожидании. Появилась монахиня в синем платье и крылатом апостольнике и подошла к решетке. Стефен назвал себя, его провели в просторный внутренний дворик и попросили обождать. Он присел на низкую каменную скамью и огляделся. Это был восхитительный внутренний дворик, уцелевший, казалось, в полной неприкосновенности с пятнадцатого столетия. В центре дворика стояла статуя дона Мигеля де Монтанес — андалузского гранда, который, внезапно презрев легкомысленные светские утехи, пожертвовал свое состояние на устройство больницы и посвятил этому делу всю жизнь. На постаменте имелась табличка со стершейся от времени надписью, оповещавшей о намерениях основателя больницы врачевать недужных и погребать по христианскому обряду казненных преступников и нищих. В глубине двора величественная, хотя и обветшавшая от времени мраморная колоннада вела к сводчатому входу в главное здание больницы. Справа дворик замыкался монастырской стеной, из-за которой доносилось монотонное пение монахинь, слева — небольшой часовенкой в стиле барокко. За распахнутой дверью из кедрового дерева, обитой медными гвоздиками и украшенной гербом, виднелся высокий алтарь с мозаикой и позолоченными фигурами святых. Одухотворенная и трогательная красота этого дворика не могла бы не взволновать Стефена при других обстоятельствах, но сейчас он терзался неизвестностью и тревогой, а вся эта средневековая торжественность и уединение действовали на него еще более угнетающе. Почему его заставляют так долго ждать? Беспокойство и дурные предчувствия росли в его душе с каждой минутой. Но вот послышались быстрые шаги — они раздались так внезапно, что Стефен вздрогнул, — и из боковой двери больницы вышел доктор Кабра. Он был в коротком белом халате, с непокрытой головой. Доктор подошел к Стефену, пожал ему руку и опустился рядом с ним на каменную скамью. — Так вы уже здесь? Простите, что заставил вас ждать. У нас не принято беседовать с посетителями во дворе, но наши добрые монахини очень снисходительны, и притом там прохладнее, чем у меня в кабинете. — Он умолк и, бросив на Стефена сочувственный взгляд, положил руку ему на плечо. Сердце Стефена болезненно сжалось. «Случилось плохое, быть может, самое ужасное», — промелькнуло у него в голове. Он услышал слова Кабра: — Я хочу рассказать вам обо всем, что мы предприняли, чтобы спасти вашего друга. Как только мы добрались до больницы, я тотчас вскрыл рану у него на ноге и дренировал ее. После этого мы несколько раз промывали ее и одновременно делали все, что только могли, чтобы приостановить заражение крови. Однако безрезультатно. Стефен почувствовал, как к горлу у него подкатил комок. — Нужно было решать, следует ли прибегнуть к последнему средству — к ампутации ноги. Как я уже предварял вас, ваш друг был так слаб, кровообращение было нарушено так сильно, что смерть могла наступить мгновенно на операционном столе. Однако без операции выжить он не мог. В воцарившейся тишине слышно было только тихое, замирающее пение монастырского, хора. Кабра, сдвинув брови, смотрел прямо перед собой — казалось, он колеблется, подыскивая слова. Стефен до боли закусил губу, дурные предчувствия превращались в страшную уверенность. — Я должен был принять решение и решил ампутировать ногу. Поверьте мне, — Кабра прижал руку к сердцу, — будь это мой родной брат, я не мог бы сделать больше того, что сделал. Операция прошла хорошо и довольно быстро. И все же… — Кабра оборвал себя на полуслове и слегка развел руками, выражая сожаление, сочувствие, печаль, — …вчера к вечеру развился шок. Я увидел, что все наши усилия не привели ни к чему. Будь у меня хоть малейшая возможность тотчас сообщить вам, я бы это сделал. — И, помолчав немного, он добавил: — Конец наступил очень быстро. Вчера же, в одиннадцать часов ночи. Стефен и без этих последних слов уже знал все, но, услышав их, почувствовал, что не в силах им поверить. Так быстро, так внезапно это произошло: умер некто Жером Пейра, одинокий, безвестный… А он даже не попрощался с ним! Стефен не проронил ни слова, не пошевелился. Кабра пробормотал: — Если я могу быть вам чем-нибудь полезен в предстоящих хлопотах… Стефен очнулся. — Он здесь? — Нет. В морге для бедняков. Наш устав дает нам возможность устраивать скромные похороны… — Кабра слегка пожал плечами и добавил мягко и тактично: — …в известных обстоятельствах. Вы не возражаете? — Это не имеет значения. Пейра не первый и не последний художник, умерший в такой нищете, что всего его скарба не хватит, чтобы уплатить за гроб. — Стефен встал. — Простите меня. Вы были очень добры. Когда могу я зайти в морг? Кабра взглянул на свои часы. — Сейчас морг закрыт до вечера. Лучше всего зайдите попозже… часов в семь. Загляните сначала ко мне. Я должен составить и подписать кое-какие бумаги. — Благодарю вас. Я зайду, и вы скажете мне тогда, сколько я вам должен. Прошу вас не сомневаться, что я рассчитаюсь с вами, хотя и не сразу, но в самом непродолжительном времени. — Вы ничего мне не должны. Когда-нибудь, быть может, вы напишете мой портрет в память о нашей встрече, столь приятной для меня и столь печальной. — Провожая Стефена до ворот, доктор Кабра неожиданно и не без некоторого любопытства спросил: — Не можете ли вы объяснить мне одну вещь? Вы говорили, что ваш приятель совершенно одинок, что у него нет ни жены, ни возлюбленной. Почему же он в бреду беспрестанно твердил; «Тереза, Тереза»? — Это имя женщины, которую… которой он поклонялся. — Любовная связь? — Нет, чисто духовная. — А! Она умерла раньше него? — Да! — яростно выкрикнул вдруг Стефен. — Четыреста лет назад! Он вышел за ворота и пошел наугад, низко опустив голову, устремив затуманенный взгляд в землю. С набережной он свернул в городской сад и прошел под цветущими жакарандами, потом — по аллее, обсаженной кустами тамариска, подстриженными в форме зонтиков. Где-то в отдалении играл оркестр. Выйдя на шоссе, Стефен увидел за поворотом море и направился к молу. Он задыхался, море манило его своей свежестью и прохладой, и он поднялся на каменную стену мола, уходившую далеко, в синеву. Он чувствовал себя одиноким и опустошенным, глубоко несчастным. Уже не впервые погружался он, словно грешная душа в преисподнюю, в бездну самого черного отчаяния, но никогда еще горе его не было таким безысходным, мысли — такими беспросветными. Пейра умер. А сам он должен теперь стать солдатом и, значит, оставить живопись, а это было для него страшнее всех ужасов и тягот войны. Испытывал ли он страх? Это был пустой, бессмысленный вопрос, он не стал даже над ним задумываться. Уже давно жизнь в обычном смысле этого слова потеряла для него цену. Быть может, язвительные упреки Хьюберта все еще продолжали угнетать его? Возможно. Но, в сущности, ни Хьюберт, ни семья, ни чье-то мнение не имели для него значения. По-настоящему важно было только одно — пламя, горевшее в его груди, созидательный жар. Живопись была его страстью, единственной целью его существования, силой куда более могущественной, нежели голод или жажда. Это был инстинкт, так безраздельно подчинявший его себе, что он не в силах был ему противиться. Он дошел до конца мола и присел у подножья маяка отдохнуть. Какой-то мальчишка, примостившись на краю мола, удил рыбу. Он насаживал кусочки креветок на крючок и время от времени вытаскивал из воды крошечную серебряную рыбешку, швыряя ее в парусиновый мешок. Стефен наблюдал за мальчишкой, и рука его невольно потянулась к карману — за альбомом, к которому он не прикасался уже много дней. Альбома в кармане не оказалось, но заглушить тоску по работе ему не удалось. Она все нарастала, она кипела, она бродила в нем, как дрожжи, а горе, одиночество и долгий период вынужденного бездействия еще усиливали эту тоску. Весь во власти этой неукротимой тяги, Стефен думал: «Я должен работать, должен, не то сойду с ума». Он долго сидел не шевелясь, весь бледный от обуревавших его чувств. Рассудок его был во власти одного клокотавшего в нем яростного стремления, которое было сильнее всего и важнее всего на свете. Внезапно, когда он мучительно пытался разобраться в сумбуре нахлынувших на него чувств, сознание его прояснилось. И в эту же минуту в теплом влажном воздухе разлилось поскрипывание весел в деревянных уключинах и зазвучали мужские голоса, поющие песню. Рыбачьи баркасы, еще не встречая пока преград, чинимых войной, уходили в море на ночной лов. Миновав мол, рыбаки сложили весла и подняли треугольные паруса. Мертвая зыбь качала баркасы, мерно подымая на свои валы, и мгновениями казалось, что то одно, то другое судно висит в воздухе между небом и водой. Потом они плавно скользили вниз друг за другом и, словно стая ласточек, исчезали в туманной дали. На западе солнце опускалось за хребты Сиерры-Невады, и края облаков пламенели, а на предгорья ложились фиолетовые тени, делая их еще более далекими и таинственными. Близкие виноградники уступами спускались с гор и были так отчетливо видны, что казались написанными твердыми, резкими мазками, а под ними четко вырисовывались силуэты башен, минаретов, кровли домов. Минуты шли. Закат пылал, огненным полукольцом охватив город. Любуясь на это диво, Стефен почувствовал, как тает боль в его груди и крепнет решимость. Когда сумерки серым саваном окутали купол собора, неподалеку от которого в морге для бедняков покоилось тело Пейра, Стефен встал и направился обратно в город. Решение его было принято. Он спустился с мола. Когда он выходил из ворот гавани, кто-то неожиданно окликнул его. Обернувшись, он увидел Холлиса с портфелем под мышкой, спешившего к нему со стороны доков. — Я узнал вас издали, Десмонд. Большая удача, что я вас встретил. — Холлис перевел дыхание и улыбнулся Стефену. — У меня для вас хорошие новости. Торговое судно «Мурсия» отплывает из Малаги в Ливерпуль в следующий вторник, и консулу удалось получить для вас место. Стефен молчал. — И это еще не все. У меня есть разрешение возвратиться на родину, чтобы тоже надеть форму. Я поплыву вместе с вами на этой старой посудине. — Холлис говорил небрежно, лениво цедя слова, однако скрыть своего радостного возбуждения ему не удавалось, он был полон энтузиазма. — Это небольшое суденышко водоизмещением всего три тысячи тонн, и, разумеется, никаких удобств. Мы, вероятно, получим места на полубаке, так что прихватите с собой одеяло, если оно у вас имеется, а я раздобуду несколько банок мясных консервов. Между прочим, я не думаю, что с нами пошлют охрану, а Средиземное море полно неприятельских подводных лодок… словом, наше путешествие может оказаться довольно увлекательным. Холлис умолк. Стефен ответил не сразу. — Мне очень жаль, но я не предполагаю возвращаться сейчас на родину. — Что такое? — Холлису показалось, что он ослышался. — Я не вернусь в Англию сейчас. Я останусь здесь. Снова наступило молчание. Лицо Холлиса отразило происходившую в нем смену чувств: изумление сменилось недоумением, затем недоверием и, наконец, холодным презрением. — И что же вы намерены делать? — Я буду работать — писать картины. Стефен повернулся и быстро зашагал прочь в надвигающуюся тьму.
|
|||
|