|
|||
Сергей Трофимович Алексеев 12 страница– Благодарствую, бабушка. Да просветлятся очи твои. – На здоровье, Радан, – отозвалась та. – Я пойду в огород и полью растения. Уже вечереет... – А что, дождя ночью не будет? – Нет, только послезавтра, и то малый. И вышел из дома. Их странный диалог и вовсе лишил чувства земного притяжения. – Софья Ивановна, признайтесь, откуда у вас этот чудесный внук? – натянуто улыбаясь, спросил Алан более для того, чтобы ощутить твердь под ногами. – Простите его за упрямство, – повинилась та. – Родя сильно тоскует по дому и еще не привык к нашей жизни. – Зачем ему горное дело? Его стихия – это музыка! Ничего подобного я еще не встречал! Если его показать специалистам... – У Родиона есть цель – выучиться на инженера по проходке шахтных стволов. – Боже мой, какая несправедливость! Тысячи бездарей ломятся в двери консерватории... А тот, для кого они открыты, не хочет переступить порога! Кто его убедил пойти в шахтеры? Родители? – У него долг перед своим народом... – О чем вы говорите, Софья Ивановна? – возмутился Алан. – Зачем эти красивые слова – долг перед народом? – Конечно, есть еще одна причина, сердечная. Родя мне признался... У него дома девочка осталась, чудинка. Ее зовут Карита... Но это секрет! – Вот, уже горячее! Карита, редкое имя. Это чье? Не шорское? – Чудское. Означает – чародейка, варящая зелье. Или просто Зеленая дева. Поэтому и гора называется – Зеленая. Но ее зелье совсем другое, особое. Это зелье любви. Его дают молодоженам и умирающим. – Почему же умирающим? – Чтобы они уходили с этим чувством и не завидовали живущим. – Какая поэзия! – Бард зачарованно улыбался. – Так и просится в строчку... Только при чем здесь неуемное желание лезть в земные недра? Софья Ивановна в тот миг была самой счастливой бабушкой. – Юношеские страсти! Если Радан будет работать в шахте или на руднике, то сможет изредка встречаться с Каритой. – Где? Под землей?! – Ну да! Потому что она слепнет на ярком солнце, но зато хорошо видит в полной темноте. Все чудины так. А Радан не боится света, потому что у него отец – земной и солнечный. От них у чуди рождаются альбиносы. Правда, им совсем нельзя загорать... – Что‑ то я теряю нить, – пожаловался Алан. – Вы сейчас говорите об отце Родиона? То есть про своего старшего сына? – Конечно, про Никиту... – Как же такое возможно? Всех накрыло, а он... – Потому и говорят, чудом... И тут Софья Ивановна пересказала Алану то, что Никита ей поведал, как спаслись. Они с Витей Крутовым давно вздумали сходить в заброшенную выработку, где когда‑ то лошади стояли, – будто бы коногоны старые часто там видели огни, во тьму убегающие. И еще, бывало, спустятся на смену, а у слепых коней на гривах косички заплетены, хвосты расчесаны, и сами они чем‑ то встревожены, сторожат уши во тьму и ржут тоскливо. Так вот улучили они момент, когда на участке энергию отключили, самоспасатели на комбайн повесили – это чтоб все думали, что они где‑ то рядом, а сами прихватили лом и пошли в старую лаву. А она, когда‑ то крепкая и надежная, теперь уже опасной стала, на деревянных стойках, потому выработку эту давно обрушить хотели, по технике безопасности не положено, однако там еще какое‑ то оборудование оставалось, конные вагонетки, которые все хотели поднять и в музей сдать. Невзирая на предупреждение, что вход воспрещен, взломали они дверь, пошли по штреку, и оба почуяли, вроде головы кружатся и слегка покачивает – верный признак повышенной нормы газа, вентиляции‑ то там нет никакой. Но они решили, это старый навоз перепревает и выделяет сероводород. Им надо было бы вернуться и тревогу поднимать, но другой случай когда еще подвернется? Пробрались они в лаву, нашли конские стойла, фонари выключили и затаились. И скоро слышат, впрямь кто‑ то идет, вода под чьей‑ то ногой хлюпнула, потом словно кованые копыта по камням зацокали. Старые шахтеры говорили, это души лошадей бродят, но ведь их никогда под землей не ковали. Сидят, замерли, от предощущения неведомого мороз спины щекочет... В это время и произошел взрыв, огнем дохнуло и пожар начался. Волна до конюшни докатилась в одно мгновение, поскольку лава эта по прямой линии от взрыва была. Штрек не нарушило, но старая деревянная крепь выработки не выдержала: вышибло несколько стоек, стронулась кровля и пошла ломать и давить лес – треск волной пошел, щепки, как снарядные осколки, летят. Никита помнил, что нырнул к стойке у стены, обнял ее и сознание потерял. А очнулся, перед ним полуобнаженная девица сидит на корточках и держит зеркало у лица. Он сначала решил, она так проверяет, дышит он или нет, но она говорит: – Посмотрись в зеркало! Никита и посмотрелся, да ничего толком не увидел, разве что глаза свои побелевшие да зубы. А что еще у шахтера в темноте светится? Девица же эта говорит: мол, пойдем, теперь ты мой муж. А зовут меня Тея, дескать, я чудского рода. Она держала над головой что‑ то вроде светильника, напоминающего бра: желтая чаша, словно зеркало отполированная, и посередине кристалл, из которого лунный свет льется. И тогда лишь Никита сообразил, отчего фонарь на каске разбился и погас, а все видно. – Он ведь на этой чудинке Тее женился, – сообщила будто бы по секрету Софья Ивановна. – Поэтому они внука моего назвали Раданом, значит, рожденным от человека солнца. Вот он и хочет стать горным инженером, чтоб восстановить штольню в горе Кайбынь. – Ничего не понимаю, – признался бард, смущенно улыбаясь. – А при чем здесь Кайбынь? – Там штольня была, – терпеливо объяснила она. – Когда‑ то Николай, мой муж, возил туда ребят, в разведку. У них что‑ то вроде игры было... Но ее взорвали. А чудины там выходили, чтобы на солнце смотреть. Раз в год, и только в какой‑ то особый день и час, когда луч света попадал в штольню. И очи у них просветлялись. Теперь уже много лет живут в темноте, без солнечного света. Так вот Никита привел Радана с наказом – снова ее открыть. Бард встряхнулся, однако не согнал с себя задумчивого оцепенения. – А откуда привел? В смысле, где Радан до этого жил? – С родителями, под Таштаголом. – В каком поселке? Чугунаш, Шерегеш, Спасск? Я там все знаю. – Нет, под самим Таштаголом... – В горах, что ли? В лесу? – Под горами где‑ то... Ощущение невесомости у Алана вмиг пропало. – То есть как – под горами? – В земных недрах, очень глубоко, – проговорила она осторожно. – Я знаю, вы в это поверите, потому и говорю... Глеб даже такой мысли не допускает. Но вас послушает. Попробуйте ему растолковать. Он ведь должен помнить, как ходил с отцом в эту штольню. Как там заблудился, а его вывела девочка, чудинка... Он вскочил и зажал руками уши. – Вот откуда эти голоса! – воскликнул сдавленно. – Они же доносятся из‑ под земли! А я думал, там только мертвые... И слышу голоса мертвецов... О боги, как же причудлив мир! Вот что я искал! Где Глеб Николаевич? Я должен ему сказать! Я ему растолкую! В это время на улице внезапно хлынул дождь, косой, сильный и слепой, потому что одновременно светило солнце. И не просто шуршал, как обычный, а звенел и четко выстукивал мелодию Последнего тремоло. Причем шел этот дождь только над усадьбой Софьи Ивановны, а сразу же за ее палисадником было сухо и пыльно... – Это Родя огород поливает, – обыденно пояснила она и затворила распахнутое окно...
Обернулся Опрята и ослеп, ибо перед ним оказалась дева, красы невиданной, слепящей, так взор привлекающей, что уж более ничего иного глаз неймет. Белые долгие волосы по плечам стекают, ровно молоко, и земли достают, и она в сии космы тело свое обнаженное прячет, как в плащ, и сквозь него светятся золотистые, смуглые перси, и стан ее тонкий проступает, словно из тумана. Бедра лишь прикрыты парчою серебротканой, да на ногах сапожки золоченые. А в очах звездное небо отражается и тоже некое белесое сияние льется, уста же алые и между губ приоткрытых зубов перламутр и дыхание обжигающие. – Как же имя тебе, дева? – спросил воевода, весь свой ушкуйский дух утратив, ибо по правилу ватажники всё, что по нраву придется, считали добычей и брали себе, не спросясь, в том числе и женщин. – Имя мое – Кия, – отвечает чудинка. – Я старшая дочь в своем роду. Не уразумел он в тот миг, что сие и есть чары, и им поддался, заворожился и говорит: – Не зрел я еще дев краснее! Откуда же ты взялась? – Пойдем со мной, витязь, – поманила чудинка, а сама его ласкает не только голосом, но и взором заманчивым, и рукою. – Терем свой покажу. И то, что ты ищешь. – Тебе ведомо, что я ищу? – Да ведь всякий человек ищет то, чего не терял, – счастье свое. А ты вон из каких дальних далей пришел. Знать, великого тебе счастья захотелось, малого так и не надо. Как тут было не пойти, ежели ушкуйский разум очарован, а сердце его вольное взыграло, ровно в бурю волна речная? А она, как известно, и скальные берега подмывает да рушит... Свела его чудинка под гору, в которой у нее жилище было устроено, взяла за руку и повлекла за собой темным ходом под землю. Пожалуй, саженей на пятьшесть спустились по ступеням каменным, там же дверь тяжелая, лиственная, и за нею палаты рубленые, просторные, о восьми углах, а кровля земляная на восьми же резных столбах держится. Посередине пылающий очаг с раструбом, чтоб дым наверх уносило, и кругом лавки, стол да нехитрая утварь, в огне закопченая. Правда, в стенах еще есть двери тесовые, но куда ведут, неведомо. Прямо сказать, скудное жилище, но усадила чудинка Опряту возле огня да открыла один малый сундук, а оттуда что‑ то засветилось ярче пламени. – Се приданое, – говорит Кия. – Позри на мой светоч! И вынула круглое золотое зеркало, ровно чаша, вогнутое, а посередине огромный камень‑ самоцвет, из коего сияние изливается да отражаясь, все кругом озаряет. Но зачарованный воевода хоть и позрел, да не золоту изумился, коего ушло на зеркало, поди, полпуда, а тому, какой от него свет исходит и все палаты освещает, ровно днем! Только свет сей более на лунный похож, и тени от него нет, словно и резные могучие столбы насквозь просвечиваются. Он еще тогда ни сном ни духом не ведал про обычаи чудские и не знал, что у сего народа не мужи жен, а жены мужей себе избирают, и когда приглядят, то приводят к себе в жилище и сначала светоч показывают, а потом прикрасы всяческие. Вот и стала Кия наряжаться перед ним в бусы, очелья да завески – наденет, покружится перед ним, потанцует, затем снимет все и новое на себя навешивает. А зачарованный, так Опрята толком‑ то и не разглядел прикрас, ибо сама дева казалась ему краснее самоцветов и золота с серебром. Наконец исчерпалась сокровищница чудинки, и осталось на дне сундука лишь малое серебряное зеркало. Вынула его Кия, своими волосами отерла и поднесла Опряте: – Посмотрись, витязь! Он и посмотрелся, не зная обычаев. И глянул на него из серебра зверь лютый, шерстью густой обросший да клыкастый, что пасть не закрывается, ровно у вепря старого. И от призрака сего сотрясло Опряту, усы встопорщились, спину ознобило, и одного он только не узрел – как побелели его очи и зрачки истончились, вытянулись и встали поперек. – Неужто это я?! А Кия приблизилась и в глаза ему заглядывает: – Ты, витязь... Давно за тобой приглядываю. И понраву ты мне пришелся. Вот и очи просветлились, как на себя, молодца красного, в моем зеркале позрел. И при этом дыхнула жарко и томно прямо в его приоткрытый рот – уста и гортань словно крепким вином опалило и хмель сей в тот же миг головы достал. Неведомо было воеводе, что отныне не только разум, но и взор его под вечными чарами. Чудинка же взяла свой светоч, подвела его к одной из тесовых дверей и отворила. За нею опочивальня оказалась... Сколько он тешился с Кией, позабывши все на свете, не ведомо, ибо ничего иного не чуял, как только ее ласки, не зрел ничего иного, кроме красы манящей, да еще слова нежные слушал. В сиянии светоча нельзя было ни дня у ночи отнять, ни ночи у дня; сплелись они, словно тугой ушкуйский канат, на коем ушкуи с добычей ведут, не стало у времени ни конца, ни начала. И совсем бы потерял голову, да однажды очнулся да вспомнил о ватаге своей, на произвол судьбы оставленной. – Пора мне, – сказал. – Ушкуйники, верно, с ног сбились, ищут. – Теперь ты не воевода, а муж мне, – отвечает чудинка. – А по нашему обычаю станешь в моей землянке жить. И выходить на свет можно тебе лишь раз в году, чтоб на солнце позреть. – Мне чужие обычаи исполнять не пристало, – заявил он. – У нас свои сущи! Кия норовистой оказалась, космы свои с лица откинула и говорит: – Коль пришли в нашу землю, то теперь след вам держаться наших! А Опрята слегка образумился, ибо притомился от любовных утех, а томление, оно от многих самых изощренных чар помогает. – Не потребны нам ваши! – говорит. – У нас муж всему голова, а жене должно быть под мужем. Ежели не пожелаешь повиноваться, то встану сейчас и уйду. Ватага меня ждет! Нам след далее пробираться, в глубь ваших владений. Тут она печальной сделалась: – Давно мы слышим, как вы идете, от самых Рапейских гор молва летит и слава бежит. Пламень несете в Тартар, могилы наших предков жжете и разрываете, народы разоряете и грабите. И нет вашей огненной силе удержу. В прежние времена мы супротив ушкуйников бури слали, ветра и молнии. А ежели не страшились они грозы, то чародейством своим управлялись, напускали сон крепкий да в чудских копях замуровывали. Но ныне пришло вас великое число, да не мечами и булавами путь себе расчищаете, а огнем неумолимым. И тщетны стали наши потуги, ибо вы золотом искушенные, и ныне под его крепкими чарами. Ослепли вы от сего блеска и солнца не зрите. Вот и вздумали мы снять с вас черное заклятие, дабы очи ваши просветлились. Замыслили разочаровать вас добром и любовью, но зрю, не выстоять нам супротив ваших обычаев, нравов и заклятья, над вашими головами довлеющего. В заветных преданиях чудского народа сказано: придут в Тартар люди белой березы, принесут с собою огонь, отнимут светочи, а самих в недра земные запечатают. Но не добра прибудет от сего их деяния на земле и не благоденствия – зла и печали. Ибо когда ослепленные люди золотом и самоцветами не жилища освещают, а богатство свое прибавляют, быть горю лютому. Коль непосильно мне снять с тебя заклятье, витязь, ступай себе. Я же твоему обычаю не повинюсь. Опрята ее послушал, в доспехи обрядился и уж в самом деле уйти хотел, но застонало сердце, не хотелось расставаться с чудинкой, да и нрав ушкуйский взыграл – не бывало еще так, чтобы на добычу свою лишь позрел, подивился и ушел ни с чем. – Негоже воеводе без добычи возвращаться. Не по обычаю! Коль назвалась женою моей, быть по сему! Сорвал он с ложа пополому шелковую, завернул чудинку, дабы скрыть ее наготу, прихватил малый сундук с приданым и вышел из подземного, потаенного жилища на свет божий. А там утренняя заря занималась, только неведомо, которая по счету, как Опрята под землю канул. Кия не противилась, но тело ее жаркое словно ледяной коркой покрылось и теперь не греет его грудь, а напротив, студит. Не ведал он еще того, что чудинки, как их светочи, излучают жар, когда камень‑ самоцвет в них, как в зеркале, свет свой отразит. Ежели нечему отражаться, то холодны делаются, ровно золотое зеркало. Не знал он, что от их природы и пошел по земле обычай – сочетать воедино золото и самоцвет, будь то перстень, завеска малая либо брошь великая. Принес ее на стан, а ватага даже и не хватилась, что воеводы нет, только еще просыпалась и глаза драла. Оказывается, всего‑ то на два часа отлучился, не более, да ведь чудилось, неделю у чудинки на ложе провел! – Это добыча моя, – объявил ватаге. – А имя ей – Кия. Будет теперь со мной в одном ушкуе, в одной юрте и всюду. Поручники и ватажники смолчали, однако Феофил воспротивился. – Не пристало тебе возле себя поганую чародейку держать, – заявил. – Либо по нашему обычаю окрещу туземку, имя иное дам и окручу вас, либо след прогнать ее вон. Опрята пренебрег бы словами инока, да глядит, ушкуйники на него косятся, поскольку даже воеводе претило наложниц содержать в ватаге, считалось, они распри приносят, болезни и неудачу. Если брали женщин, как добычу, то везли их вместе с иным добром, в обозе, под надзором старых ватажников. Однако в походах дальних холостым воеводам и поручникам дозволялось жениться на инородках, но непременно венчаться по христианскому обычаю. Вот он и сказал Кие, мол, коль ты добыча моя, то волен я сделать с тобой все, что захочу. А хочу я прежде окрестить тебя, а потом и обвенчаться. По твоему обычаю мы сочетались браком, настал черед и по моему сочетаться. – Добро, – отвечает она. – Испытай, волен ты надо мною или нет. Ни Опрята, ни Феофил хитрости не узрели. Велел инок чудинке в реку войти, а сам изготовился молитвы читать, однако вышел на берег и словно закаменел – зубы стиснулись, что рта не открыть, и руки не поднять, дабы крестное знамение сотворить. Явно от силы ее бесовской, от чародейства сие происходит! А Кия постояла в холодной весенней воде и говорит: – Ну что же ты обряда своего не творишь? Замерзла я... Инок попытался мысленно «Отче наш» прочитать, но разум отуманился и ни единого слова не вспомнил. Мало того, чует, леденеть начинает, ноги и руки очужели, словно не чудинка, а он в воде по горло стоит. Холод уж груди достал и вот‑ вот сердце заморозит. Кия же еще посидела в реке и вышла, вся сухая. И с Феофила в тот же час оторопь спала, однако на том он не унялся и говорит Опряте: – Сие приключилось оттого, что из сей Кии прежде след бесов изгнать. Лишить ее силы нечистой! Но сотворю я это, когда она почивать будет. – Изгоняй, – согласился воевода, дабы избавиться от ропота ушкуйников. Дождался он, когда чудинка уснет в юрте, позвал инока, а сам ушел. Тот принес сосуд со святой водой, установил железный крест и себя обережным кругом обчертил. И только было кропить собрался, как навалилась на него дрема небывалая, зевота рот дерет, глаза слипаются. Не смог он обороть сна да так на полу под крестом и захрапел. Наутро Опрята едва растолкал, а Феофил вскочил да ничего не помнит, изгнал бесов или нет, поскольку ему сон привиделся, грешный для инока – будто бы он с чудинкой прелюбодейство учинил! А пробудился в томлении и трясучке бесовской, ибо нечистая сила его мучила и испытания творила. От сего сна впал он в великое смущение, воеводе же сказал, дескать, совершил он очистительный обряд, можешь с собою в ушкуй сажать. По пути, мол, окрещу и окручу вас, как полагается. Кия же молчит и лишь улыбается, очи потупив. Когда инок ушел, сказала: – Вижу, не волен ты не только надо мною, но и над ватагой своей. И поскольку я сама тебя в мужья избрала и дала в свое зеркало посмотреться, по чудскому обычаю во всем помогать тебе стану. Жрец твой еще долго не уймется, ибо сам не чист и под черными чарами пребывает. Мысленно он со мною тут прелюбодействовал, взирая на сонную. И в яви бы сие сотворил, не напусти я на него дрему. Оттого он и лютовать станет. Завтра, от плотского томления не избавившись, потребует очистить меня не водою, а огнем и, ко кресту приковав, на костер посадит. Откажешься, люди твои на тебя же исполчатся, ибо на зависть им ты меня взял, как добычу. Но поскольку свет солнца им блеск золота застит, то скажи ватаге, что отныне буду я вожатой и проведу ушкуйников через все чудские порубежья прямо в середину земли, где вдоволь им будет добычи. Тогда они не тронут меня и оберегать станут. – Где же она, середина вашей земли? – спрашивает Опрята. – Далеко ли идти? – Теперь уж недалече, – чудинка ему отвечает. – Когда Бог творил твердь земную, взял горсть камней и бросить хотел, чтоб горы сотворились. Но угодили ему в ладонь одни самоцветы, которые и Богу стало жаль бросать. Вот он и положил их на землю в своей руке, и чудь потом туда поселил. Так и называется середина земли нашей – камешки в Божьей ладони. В ней и живем от сотворения мира. Воевода уж свыкся с норовом Кии, однако не ожидал, что она сама вызовется вести ушкуйников, и хитрость заподозрил. – Неужто ты и в самом деле проводишь нас в свои земли? Ведь это ты же сказывала, что несем мы огонь и разор... Да развеяла она мысли его опасливые: – Оставь свои сомнения, витязь, непременно провожу. Каждый из твоей ватаги возьмет себе по чудинке с приданым, если того пожелает. И еще множество всяческого добра, для них многоценного. А сотворю я это того ради, чтоб вы не жгли, не копали могил наших предков, не шевелили бренные кости и не тревожили их покой. Вышел Опрята к своей ватаге, а она уже колобродит по берегу, и снова ропот слышен, дескать, боярин обычаи блюсти должен, а сам нарушает. И Феофил между ушкуйниками ходит, верно, добавляет топлива в сей огонь тлеющий. А воевода же, опять всех хитростей чудинки не изведав, сказал ватаге так, как Кия научила, мол, в самую середину земли поведет вожатая. Сказал, и будто у самого очи просветлились – позрел, как ослепленная ватага бросилась к своим ушкуям да схватилась за греби. Иные так и вовсе, словно безглазые, мимо садились в воду ледяную и готовы были вплавь супротив течения руками грести. И орали вразноголосицу: – Скажи своей Кие, пусть ведет! Сади ее скорее в свой ушкуй! Даже про инока забыли, коему ни в одном ушкуе места не досталось, потому он, страсти свои усмиряя, подхватил подол рясы и берегом напереди побежал. От сего вида печально сделалось Опряте. Однако же он посадил чудинку на корму, дабы правила, а сам на греби сел, к ней лицом, чтоб образ ее прелестный всегда перед очами светился. И черпала реку ватага так много дней без устали, ни разу к берегу не причаливая, ибо и в самом деле не было впереди никаких преград, с коими лазутчики прежде сталкивались. Открылся путь по Томи, даже стрежень весенняя, великая, свой бег норовистый и бурный усмирила, а порою чудилось, вспять потекла река. Иной раз спор возникал, уж не сбились ли ночью, не повернули ли вспять, вроде вчера солнце с другой стороны светило. Но поглядят на берег – нет, инок Феофил в нужном направлении бежит, плоть свою усмиряя, а уж он‑ то никак не собьется. Да и ушкуй воеводы, коим правит чудинка, всегда напереди, и сам Опрята в одиночку машет веслами без устали: верно, чародейским образом черпает силы свои или мыслит еще взять добычи... Тут по левому берегу устье быстрой реки показалось, и глядь, Кия туда повернула. Знать, уж совсем близко середина чудской земли, сердца у гребцов к горлу подпирают, дышать мешают, однако, как ни вглядывайся, ни единой живой души на суше, кроме бегущего инока. И только едва слышно доносится стук топоров, голоса смутные, да отчего‑ то земля по берегам охает, ровно свой последний дух испускает. То ли попрятались туземцы, то ли затаились и тихо взирают на пришлых да ждут, что станется. Молва‑ то была, с огнем и булавами идут ушкуйники, а тут же целят мимо, и ни единого кургана не спалили, ни одной могилы не тронули, хотя их попадалось во множестве, и даже с воды было видно поганые столбы да храмы, на вершинах поставленные. По томскому незнаемому притоку места пошли гористые по обоим берегам, на склонах всюду леса темные, хвойные, иногда скалы торчат причудливые, а то вдруг восстанут из‑ за поворота утесы речные такой высоты, что шапка валится. Между гор часто долины попадаются травянистые и благодатные, а на них только дикие звери пасутся, а то малые речки и ручьи прямо со скал сбегают водопадами, и висит над ними радуга – дуга солнечная, ровно нимб над головою святого. Иногда напахнет от земли дух пряный, цветочный – аж голова вскружится. Опрята глядит на манящую сушу, черпает воду гребями, а сам опять место себе выбирает и думает, вот хорошо бы здесь причалить или там, срубить хоромы да поселиться вдвоем с чудинкой. А ушкуй спалить по старому обычаю, ибо правило такое существовало: ватажник, промысел свой оставляющий навсегда, выволакивал последний ушкуй на берег, ставил его на слеги, складывал оружье, кольчужку и броню, после чего рубил весла и разводил под днищем костер. А прежде, говорят, одряхлевшие старые ушкуйники и сами в него ложились, дабы отправиться в последний путь... Воевода же был молод и мыслил о жизни, и посему греб супротив пенной стрежи, взирая на Кию. А у той ветер волосы вздувает, ровно плащ, гибкие руки кормило влекут то влево, то вправо, согласно речным поворотам, и вкупе с ними мысли Опряты виляют между берегами. Но одна прямая была, словно стрела: как возьмет ватага обещанную богатую добычу и тронется в обратный путь, он, воевода, отречется от достоинства своего, ибо никогда уже не взять более драгоценностей, чем взяты были им в сем походе. Думал он так потому, что не изведал до конца чародейского и коварного нрава Кии и в манящем, завлекающем заблуждении пребывал. Греб он, взирая на вожатую свою чудинку много дней подряд, покуда не заметил, что красные горы по берегам повторяются в точности, какие уже проходили и вчера, и позавчера. Приглядится, да вроде бы нет, Кия все время супротив течения ушкуй направляет, да и Феофил попутно бежит. Но затаенным от чудинки взором приметил он камни на берегах и еще сутки напролет черпал бурную, стремительную воду. Глядь, а приметы одна за одной выплывают из‑ за поворотов. Да ведь быть того не может, чтоб река по кругу текла! И только подумал так, как Кия заломила кормило и к берегу причалила. – Ну, коли узрел сие, знать, и при свете солнца просветлились твои очи, – говорит. – А не только от светоча да зеркала моего. Выходи на сушу. Это и есть середина чудской земли. Ослепленные ушкуйники же этого не увидели, и многочисленные ушкуи мимо проплыли. – Как же моя ватага?.. – А они еще долго будут кружить да куролесить, – сказала чудинка. – И даже причалив, по горам блуждать. Покуда не прозреют. – Ты ведь посулила, добычу возьмут! – Просветлятся очи, так и возьмут. Но прежде пусть отыщут каждый себе по чудинке с приданым. Согласно обычаю своему. По нашему‑ то девы сами бы их избрали да в землянки свои привели. Опрята оглядел пустынные, безлюдные берега. – Где же чудь? Где твои соплеменницы с приданым? – Они уже глубоко... Воевода в пучину речную заглянул. – Неужто потопились, дабы избежать участи добычи? – Не потопились, а в земные недра погрузились, – сказала она и кормило бросила. – Покуда я вас по кругу водила, чудь вошла в свои землянки вкупе с добром своим, скотом и прочим имуществом, да столбы резные подрубила. – И что же, заживо себя погребла? – Так все и станут отныне думать. Но очи твои просветлились, и посему знать тебе должно, витязь: не схоронила себя чудь, а в глубины земные удалилась, и добро с собою унесла, дабы зла не сеять. Из каждой землянки есть вход в копи, где мы золото, серебро и самоцветы добываем. А поскольку живем здесь от самого сотворения мира, то нет меры сим подземельям. А теперь и мой черед настал. Взяла она малый сундук с приданым и сошла на берег. – Но как же я теперь? – в отчаянии воскликнул Опрята. – А ты не пожелал, будучи в земле нашей, по чудскому обычаю жить, – говорит Кия. – Вздумал свой утвердить. Нельзя мне с собою такого мужа брать. Тебе тоже по кругам ходить должно. – Да я ведь в зеркало твое посмотрелся! Твой обычай исполнил! – Верно, оттого и прозрел, свое отражение в нем увидев. И посему станешь теперь блуждать всюду и меня искать. А как придутся тебе по нраву чудские обычаи, я светочем своим тебе посвечу... Взбежала чудинка на гору и оттуда рукою помахала. Воевода было вскочить хотел да следом устремиться, но узрел, что руки к деревянным гребям приросли и пальцы уже корни пустили, а сам он к ушкую прилип, ровно смола, впитался, не оторваться сразу. Все ее чародейская сила! Кое‑ как освободился, весла о камни изломал, выскочил на берег, но Кии уже нет нигде. Побегал, покричал, да в ответ где‑ то далеко земля ухнула, словно яр высокий обрушился, и еще какая‑ то птица передразнила, откликнувшись эхом: – Кия! Кия! Кия! А Бог не покарал ушкуйников смертью, ибо не божеское это дело – казнить; он всего‑ то лишь сжал ладонь, в коей камешки были, и вместе с ними ватагу в горах защемил на веки вечные...
Алан как увидел слепой дождь на улице и еще музыку расслышал, так вовсе как безумный стал – выбежал на улицу и стал купаться. Прыгает, хохочет, машет длинными руками, и только космы развеваются. – Радан! Давай сильнее! – кричит. – И включи погромче! И впрямь, дождик как из ведра хлынул, а в небе‑ то тучка не более носового платка... Тут и Родя, света солнечного опасавшийся, впрочем, как и дождя, тоже выбежал из‑ под навеса и давай вместе с бардом скакать и что‑ то кричать. Подурачились так, потом ушли в мастерскую и забрались в подземелье да там и пропали на несколько часов. Потом оба возвращаются, мокрые насквозь, продрогшие, и Софья Ивановна порадовалась: вроде бы впервые внук ожил, перестал дичиться, глаза его белесые засияли. Порадовалась и к шкафу бросилась, чтоб переодеть их в сухое. Ладно, для внука от Глеба много вещей осталось, ничего не выбрасывала, берегла, но для долговязого Алана трудно что‑ то подобрать, все коротко. Колины старые брюки нашла – покупали, когда на юг отдыхать ездили, рубашку старомодную и брезентовую стройотрядовскую куртку Никиты со значками и надписями, которая барду понравилась.
|
|||
|