|
|||
Сергей Трофимович Алексеев 9 страница– Добро, дам я тебе бывалого, – не сразу согласился он. – Но только завтра поутру. – Прости, брат, у нас каждый день на счету. Югагир народ свой озрел да отвел Опряту подалее в сторону. Инок следом было пошел, хотел послушать разговор их тайный, но Опрята ему знак подал. – И бывалого дам, и советом подсоблю, коль потребно, – говорит князь. – Пусть ухорезы твои наш обычай исполнят. Иначе не отпущу. Ухорезами называли ушкуйников на Двине и Юге, ибо врагов своих плененных они не казнили, а клятву брали, отрезали левое ухо и отпускали... – Каков же обычай? – Мы тут средь туземцев обитаем, – пригас свет от сего солнечного человека. – В полунощной стороне черные угры, в полуденной кипчаки, а далее ордынцы. Нигде кругом нет родственной крови. Минет еще сто лет, и сольемся мы с ними, как здешние реки сливаются в единую. И ныне уже крови угорской да кипчакской в наших жилах довольно... Оттого и обычай: пусть люди твои семя свое оставят. Зришь ведь, сколько женщин, вдовиц и девиц у нас, а мужей им нет. Ловчий промысел еще опаснее ушкуйного, то зверь пожрет, то вода унесет, то тайга дремучая. Да и беда у нас лютая – вот уже двудесять лет одни девки рождаются... – Добро, – согласился Опрята и ушкуйникам знак подал. Те восстали из‑ за щитов и вмиг, словно стая коршунов, выметнулись на берег, распустили крыла плащей и лавиной пошли по крутому песчаному яру. Князь же племени своему подал знак, и огласилась река женским визгом и смехом, вздулись на ветру пестрые сарафаны, ровно птицы‑ чайки, полетели под обрыв. А Феофил, не ведающий, что произойдет, не ожидал сего и был схвачен молодкой да повлечен в один из теремов, но вырвался кое‑ как и теперь совал ей крест, открещивался и что‑ то сказать пытался, отступая задом, покуда не сверзся с яра и не полетел вниз, вздымая тучу пыли... Воевода бросился было ему на подмогу, да сам был настигнут, схвачен сзади за плечи и обожжен горячим, зовущим дыханием...
Инок Феофил все же отбился от греховного искушения, сверзнувшись под яр, и когда, отряхнувшись от песка и пыли, вновь взошел наверх, берег был пуст, если не считать в беспорядке брошенного тут же оружия, кольчужек, шапок и опоясок, словно после большой рукопашной сшибки. В негодовании он походил вдоль яра, поглядывая на окна теремков, за коими творилось дикое и бессовестное прелюбодеяние, оборол Первушу Скорняка, который восстал, ровно из пепла, и, дабы вовсе покарать его, взял топор, повалил могучее дерево и принялся вытесывать крест. Душа у него давно уже была богопокорной, молитвенной, иноческой, но дух все еще оставался ушкуйническим... Наутро, когда белый тесаный крест уже стоял на высоком яру, отсеялись ватажники и, отпущенные на волю, собрали брошенное имущество свое да поспешили на ушкуи. Да является тут югагирский князь и говорит: – Добро вы исполнили обычай, прибудет у нас малых ребят. И надобно его завершить, как полагается. – Как же у вас полагается? – спрашивает Опрята. – Жен, что зачали от вас теперь, след кормить от ловчего промысла, а народятся дети, так их питать, ро{50/accent}стить, оборонять и наукам всяческим обучать, покуда сами себе добывать не станут. Должно тебе, боярин, оставить своих людей числом три десять в кормильцы и няньки. Хлыновцы, взятые на Вятке за долги, в один голос закричали, мол, желаем остаться, промыслом ловчим заниматься, землю пахать и с ребятишками нянькаться. Дескать, не люба нам жизнь ушкуйная, по нраву покой здешний и благодать. Поразмыслил Опрята и уж хотел отпустить вятичей подобру‑ поздорову. Заодно наказ им дать, чтоб, оставшись здесь, выведали все, как ордынцы и прочие народцы, земли сии заселяющие, станут впоследствии встречать ушкуйников, с добычей возвращающихся. И какими путями засады и заслоны обойти, ежели кто вздумает у ватаги на пути встать и ушкуи пограбить, а такое случалось часто. Считалось, полдела добычу взять и еще полдела невредимыми в Новгород вернуться. Хотел уж было воевода знак хлыновцам подать, но поручники шепчут, дескать, мы к концу пути так всех ушкуйников по Тартару рассеем и добычи не возьмем. Мол, неведомо еще, что впереди нас ожидает, возможно, сечи лютые с ордынцами, де‑ мол, каждой булавой, каждым засапожником дорожить след. Вятичи же в схватках бойцы упорные, храбрые, ежели в раж войдут, один семерых стоит. И вдумал Опрята опять схитрить, как со старцем Уралом. – За нами еще одна ватага пойдет, – говорит. – Она ваш обычай и довершит, и зимовать останется. Им спешить некуда. А нам скорее бежать надобно, покуда реки не схватило. Князь доверчивым был, согласился и отпустил ватагу с миром. Наконец отчалили ушкуйники от приветливого берега, но взирали на него с тайной тоскою, ибо всякому хотелось вольной и вольготной жизни в сей благодатной земле. А возлюбленные их югагирки, вставши на высоком яру, молились на крест, ибо помнили еще веру, что принесли с собой в Тартар с берегов Юга, вязали на него свои ленты, дабы ублажить духов, коим также поклонялись, и потом еще долго махали руками ушкуйникам и били им земные поклоны. Опрята шел вместе с поручниками, которые сидели на гребях, с вожатым Орсенькой, да с иноком, и был печален, ибо не хотелось ему покидать селения югагиров, взор сам рыскал по берегам, выискивая берег, к коему можно пристать, изрубить ушкуи и новых более не строить. А тут еще Феофил ворчал и грозился: – Епитимью наложу... Лишу святого причастия!.. Тако ли мы в Тартар несем веру христианскую – повинуясь обычаям диким и поганым? – Замолчь, праведник, – отмахивался он или вовсе отмалчивался на нравоучения. – Без тебя тошно... Инока же распирало от гордости, что плоть свою усмирил, с Первушки Скорняка шкуру снял, на обичайку натянул и теперь бил, как в бубен звонкий. – Сам поддался бесовскому искушению туземцев беззаконных! И всю ватагу искусил! За сей грех с тебя одного спрос! За всех ответ держать будешь! И так поворот за поворотом – бу‑ бу‑ бу, бу‑ бу‑ бу... Не вынесло ушкуйское сердце, велел пристать к берегу: – Вылазь, святоша! И ступай‑ ка сушей! Феофил выскочил и берегом побежал. Так еще ведь что‑ то кричит, крестом грозится. А Опрята сел рядом с вожатым Орсенькой и стал неторопко с ним беседы вести. Для начала расспросил о том, что тяготило от самых Рапейских гор – про хорзяина горы, именем Урал. Вожатый как услышал сие имя, так гайтан с груди достал с некой костяной побрякушкой и давай ею себя по челу стукать, прикладываться да нашептывать заклинания некие, маловразумительные. Воевода поглядел и спрашивает: – Чего же ты испугался, Орсений? Тот гайтан спрятал, водою забортной лицо умыл и на Опряту прыснул. – Авось пронесет!.. Надобно было дары ему поднести! – Не ведали мы... Каковы же дары ему подносят? – Да самые простые! Каждый ушкуйник должен был взять внизу камень, сколько под силу, на его гору занести и положить. Тогда бы Урал вам все пути открыл в Тартар! А ныне не знаю, будет ли вам дорога на Томь‑ реку. – Еще инок Феофил крест деревянный поднял и водрузил на горе, – признался Опрята. – Вот ежели бы каменный вытесал! Тогда бы зачлось заместо дара. А дерево что, сотлеет скоро, ветром разнесет... – На что ему камни на горе, коль она вся и так каменная? – Урал‑ то время стережет для нас, ныне живущих. А время разрушает гору, камни в прах обращаются, сыплются вниз. И посему все путники, идущие на запад или встречь солнцу, обязаны ему возносить дары, чтоб гора ввысь росла. Сказывают, ежели она с землей сравняется, не станет более полуденного времени, сомкнется утро с вечером. Сие есть конец света. Опрята от его слов не приуныл, но порадовался, что нет с ними в ушкуе Феофила: услышал бы он подобные речи поганые, треснул бы крестом по голове Орсеньку, и лишились бы не только благого слова Урала, но и вожатого. Предводитель югагирский отблагодарил ушкуйников сполна и проводника отпустил толкового, несмотря на лета средние, побывавшего и на Оби, и на Томи‑ реке, и даже на далеком Енисее, за коим, говорит, еще земель и рек немерено. И всюду можно встретить стойбища обособленные, где живут и такие же югагиры, ловом промышляющие, и землепашцев, пришедших во времена незапамятные и с Оки, кои ныне зовутся оксы, и с реки Вороны, именующие себя вранами. У всех речь русская, но знают и иную, тех народцев, что по соседству обитают. И есть еще на Енисее‑ реке племя, в Тартаре всюду известное: кипчаки называют его кыргызы, а сами они именуются каргожы или карогоды, что означает хоровод по‑ нашему. Так вот, сии каргожы все языки понимают, на всех говорят, обликом они с югагирами схожи, ибо попутались с разными племенами, и до появления ордынцев во всех землях Тартара суды судили, ибо считались самыми справедливыми. Еще они утверждают, будто живут в сих краях от сотворения мира. И так незаметно, словно ненароком, Опрята подвел беседу к чуди белоглазой – к ее свычаям и обычаям. Орсенька словоохотлив был и прямодушен, как прочие югагиры, и посему ничего не таил, и поведал ушкуйнику, что курганов чудских и впрямь всюду довольно, ибо народ сей весьма ветхий, по всем рекам, считай, прежде жил и множество могил оставил. Но есть одна великая, и стоит она как раз у них на пути, и ежели Опрята пожелает, он может сей курган показать. Однако никто из народов Тартара, кроме каргожей, к этим могилам приближаться не смеет, ибо на них стоит страшное заклятье. Даже если случайно ступить на курган, а хуже того, подняться на его вершину, где стоят чудские столбы с изваяниями, а бывает, и некие храмы, искусным узорочьем оплетенные, так на весь род твой падет проклятье богини чудской Яры и всех прочих духов. Мало того, что шерстью звериной покроешься и сам ослепнешь в тот миг, непременно слепота падет на детей, внуков, и даже еще правнуки будут подслеповаты и зело волосисты. Каргожи говорят, не люди станут рождаться – слепые звери, и случаев подобных довольно. Потому, мол, не советую вам и близко подступаться к кургану, разве что издали посмотреть, а потом сразу же к воде бежать и в свое отражение глядеть, дабы не ослепнуть. И еще могилы сии вовсе не безнадзорны и не покинуты сородичами, поскольку раз в лето на всякий курган приходит чудская дева, смотрит, не нарушено ли чего, поправляет всяческие изъяны и осыпает вершину красным золотым песком, который потом светится по ночам. Ежели по какой‑ то причине дева сия не посетит какую могилу, то из нее потом слышится скрежет заступа и стоны. Это покойные хотят откопаться до срока и выйти на свет. А посему коль услышал где поблизости подобные звуки, беги без оглядки и кричи: – Чудская девка, ступай скорее да усмири своих мертвецов! Когда‑ то, еще до нашествия ордынцев, у рода Орсеньки были соболиные промыслы близ сего великого кургана, так бросить их пришлось, ибо зверьки хоть и не разумны по‑ человечьи, да скоро сообразили, что на могиле чудской они в безопасности. И как только лов начнется, вмиг все уходят в сосновый бор, коим покрыт ныне чудской погост, и собирается их там видимо‑ невидимо. Один, старый еще, сродник отчаялся, вздумал испытать, де‑ мол, не сказки ли это хитрых каргожей, взбежал на курган и, покуда зряч был, успел два десятка соболей добыть. Потом свет в очах померк, бельма выкатились, и чует, одежда на нем вспучилась. Сунул руку за пазуху, куда битых зверьков спрятал, сначала подумал, их нащупал, а оказалось, себя – шерсть выросла. А от стана югагирского шли они прямо в полуденную сторону, по Тобол‑ реке супротив течения подымались. И путь сей сам Опрята избрал, поскольку вожатый сообщил, что на Томь‑ реку, возможно, водою плыть прямо от их селения, но уйдет на это вся осень, потом еще половина следующего лета, ибо до ледостава они успеют Тоболом вниз спуститься, а потом с весны, по полой обской воде, только вверх грести не менее полтораста дней. К тому же близ устья Томи ордынцы укрепленный городок поставили, дабы под надзором держать нижнее течение. Легче и быстрее добраться сухопутьем, зимним путем: подняться по Тоболу до кипчакских земель, подрядить лошадей, ибо имеют они табуны несметные, и санным ходом, по коему они с Рапейских гор соль возят аж до каргожей енисейских, уйти на заветную реку. Кипчаки с Тобола не покорились ордынцам, не пошли с ними чужие земли воевать и посему в дружбе состояли с югагирами. А прежде распря была из‑ за угодий, да явились враги и помирили, ибо стали притеснять и тех, и тех. Избрал сей путь Опрята, и тут, услыша о великом кургане чудском, вовсе воспрял и уверился, что не он, а бог ватагу ведет. Это ведь возможно уже нынче, до морозов, изведать, обманул или нет ушкуйник, свое имя забывший. От могилы же сей до Рапейских гор рукой подать, и нет там на путях ордынских становищ и засад... Ушкуи по воде на гребях идут, инок берегом бежит, на сучья натыкается, о валежины запинается, однако обратно не просится, дабы испытание выдержать. А было до кургана шестнадцать дней хода, ежели без устали грести, меняя друг друга, сутками напролет. Ватажники и гребли, ибо в банях, напаренные, накормленные и обласканные женщинами и девами югагирскими, вдохновились изрядно и силу ощутили могучую. Феофил три дня выдержал, на четвертый кинулся в ледяную воду и поплыл наперерез, крест держа над головой. Бог его спас, ушкуйники достали инока из воды, отжали, выкрутили, ровно тряпицу, сухие порты и рубаху надели да в медвежью шкуру закатали. И стал он похож на чудина, ибо мохнатый, уснул в тот же миг с открытыми глазами, закатив зрачки... И вот на шестнадцатый день пути, когда уж забереги чуть ли не соединялись на середине плесов, достигли они места, где не стало ни крутояров, ни черной тайги; низкие пойменные берега чуть ли не вровень с водой, кругом болота, и лишь на окоеме по обеим сторонам едва проглядывается лес. Орсенька вдруг валяную шапку свою раскатал и лицо ею покрыл. – Как пройдем поворот, чальтесь по правую руку. Ушкуйники ничего не ведали, и посему глаз никто не прятал. Выгребли за поворот, пристали к берегу да в тот же миг на сушу устремились, ибо весь этот срок земли под ногами не чуяли. И давай бегать, прыгать, ровно дети малые, и костры разводить. – Зришь ли курган? – спрашивает вожатый. Опрята головой повертел – вроде ровно кругом. Мелколесье, марь чуть вдали виднеется, подмерзшая и снегом присыпанная... – Не зрю... – Ты взор‑ то подыми! – рукой указал, а сам в другую сторону отвернулся. Он глянул вдаль, и впрямь: на окоеме, версты эдак за три, ровная строчка леса вдруг вздыбилась вчетверо да так и замерла, словно одинокая волна. – Сие и есть погост чудский, – вымолвил Орсенька. – Глядите, коль не страшитесь. Меня же оторопь берет. Уж лучше я на другую сторону переправлюсь да вас поджидать буду. Сел в ушкуй, оттолкнулся от берега и поплыл за поворот. Тут и настал час, когда след было ватаге слово сказать, за какой добычей привел их в столь далекие земли. Ушкуйники покуда терпели, да зрел он, давно спросить хотят, но не смеют, обычаю повинуясь. – Путь в Тартар тяжек был, братья, – молвил он ватаге. – Да зато добыча ныне легкая. Станем мы клады копать в курганах чудских. Народец сей несметными богатствами владеет, да цены им не ведая, в могилы зарывает. Будет вам довольно и злата и серебра себе, детям и внукам. И еще правнукам достанется. – Добро, Опрята! – загудели хором вдохновленные ушкуйники. – Веди нас, отче! И было за заступы взялись, однако остановил их воевода. – Чудские клады страшным заклятьем закляты. Всякий, кто приблизится к погостам их, ослепнет и шерстью обрастет, подобно зверю. И сей рок падет на род его. Надобно прежде чары белоглазых снять. Хоть и отважными были ватажники, однако суеверными, враз ярый порыв свой смирили. А Опрята плащ скинул, дабы не цеплялся за кусты, поддернул голенища сапог, но и шагу не поспел ступить, как Феофил вперед забежал, воздел крест железный, наставил на курган и, с духом собравшись, пошел прямицей. И псалом запел, или тропарь – кто его знает. Так и двинулись вдвоем, оставив ватагу на берегу. Воевода все норовил из‑ за плеча иноческого посмотреть, дабы сверить направление, ибо блукать приходилось меж кочек и талых мочажин, но широкая спина ушкуйника Первуши все заслоняла, да впереди креста на крестном ходу не ходят... И все же он изловчился, глянул и диву дался: не стало окоема! Курган или отступил так далече, что не имался оком, или расправился и слился с унылой марью. – Постой‑ ка, Первуша! Туда ли мы идем? Не сбились ли? Не водит ли нас леший? Феофил молитву оборвал на полуслове, воззрился вдаль и тоже ничего не увидел. Лишь марь одна с чахлым кедровником, а далее синяя, непроглядная дымка... Однако же, креста не опуская, инок еще прошел вперед, споткнулся раз, другой и встал. Был полдень, и хоть тускловатое, но солнце только что озаряло землю, и вдруг свечерело вмиг, исчезли тени и опустилась мгла. Опрята сразу же вспомнил хозяина горы Рапейской и встал, словно наткнувшись на рогатину. – Сие есть месть нам, Первуша... – Чья месть? – Уралу даров не воздали. Он и погасил свет... Инок разозлился и самого чуть крестом не стукнул. – От кого сих поганых словес наслушался? Уж не вожатый ли речи сатанинские ведет? – Коли быть обратному пути – по три камня занесем ему на гору, – клятвенно пообещал Опрята. – И ты понесешь... Феофил отчего‑ то остался безответным. Он протер глаза, затем, склонившись, собрал с жухлой травы горсть снега и попытался промыть их – должно, не промыл... – Опрята? – через минуту позвал он. – Сие не солнце погасло... Мы ослепли. – Знать, не подсобил нам крест, Первуша. Не силен в земле Тартарской встать выше чудского заклятья. Тут Первуша взбугал, ровно бык племенной, схватил крест, как меч, вознес над головою и умчался во тьму, туда, куда стоял лицом. И долго еще над черной марью слышался его удаляющийся рев, покуда расстояние не поглотило все звуки. Воевода же прислушался к могильной тишине и, уверовавшись, что теперь и оглох, нащупал кочку и сел, ибо не знал, в какую сторону идти, да и след ли вообще двигаться куда‑ либо. Коль не снимет заклятья Первуша, Опряте за сей поход ответ держать перед ватагой. И уж лучше ослепнуть и оглохнуть, принять на одного себя и род свой кару от чудских чар, нежели чем подвергнуть ей всю ватагу. По стародавнему обычаю предводителя, сгубившего товарищей своих, ушкуйники казнили смертью позорной и гнусной – выматывали кишки на греби, садили в ушкуй и отпускали. Былинного Соловья Булаву так и покарали за то, что он не привел ватагу на край света... Тяжкими были думы в тот час у Опряты, в пору хоть самому кишки вымотать. Светлым пятном во мраке туманящегося рассудка оставался последний яркий зрак, истинно радостные мгновения в себя воплотивший, – шальная ночь с перезревшей девой югагирской, коей отдал семя свое. Он не помнил в сей час ни образа ее, ни причудливого имени, а только огонь страсти и радости, от нее исходящей. Он и в самом деле, ровно оратай с сохой, пахал сию невозделанную, но благодатную ниву и щедро сыпал и сыпал семя. И уже перед рассветом, утомленный, обессиленный, забылся, как показалось, на минуту, ибо не смел проспать зарю, помня самим назначенный час, когда ушкуи должны отвалить от пристани. Но проспал бы, коль не пробудила бы его югагирская дева. – Приложись к лону моему и послушай, – промолвила она. Он приложился и услышал сквозь нежную ткань плоти ее явно ощутимый толчок. И, зная, сколь жены вынашивают плод, даже не изумился сему, ибо в тот миг время перестало быть сущим в прежнем виде. Голос ее напоминал шелест речной волны. – К исходу нынешнего дня рожу сыночка... – Постой! Сколько же я спал? – Да не тревожься, взгляни в окно – рассвет встает! И верно, всего одна ночь и миновала... В сейчас, сидя на кочке среди мари, слепой и глухой, он утешался сей единой мыслью. И время так же перестало быть сущим, но лишь до той поры, пока перед взором, в мрачной непроглядной мгле возникло призрачное зарево. По тому, как оно разгоралось, он прозревал и уже начинал видеть длинные тени, бросаемые убогими деревцами, но вдруг заметил, что они, сии тени, падают сразу с двух, противоположных, сторон, как если бы над землею всходило сразу два солнца. Опрята обернулся назад и в самом деле узрел другую зарю. И не изумился сему, как и первому толчку дитя в лоне югагирки, так скоро зачатому от его семени. Он встал между двумя заревами и, не ведая, где запад и восток, стал ждать, какое солнце взойдет первым, и взойдет ли вовсе. Огонь же небесный, изливаясь расплавленным железом, топил скудную растительность на окоемах, и две сии волны неотвратимо и стремительно катились навстречу друг другу. Опрята не испытывал ни страха, ни сожаления, ни прочих чувств, коими отягощается человеческая душа в подобные мгновения; он лишь чуял, как под ухом, прислоненным к нежному лону, растет, созревает и уже толкается новая жизнь, и оттого все происходящее на сем свете воспринималось отстраненно. Он стоял и ждал, когда два пламени сшибутся, схлопнутся в единое, и тогда расплавится вся земля Тартар. И наступит конец света, ибо хозяин горы Рапейской, Урал, исполнил угрозу свою и соединил утро и вечер... Однако по правую руку над окоемом взлетел огненный шар и указал восток! В тот же миг погасло зарево, что еще мгновение назад пылало на западе, погасло и обратилось в дымный столп. Все встало на свои извечные места, как было от сотворения мира. Вместе с восходом Опрята не только прозрел, а будто бы вернулся из небытия на землю, устроенную непривычно; он словно сам только что родился и, вдохнув первый раз холодного воздуху, отверзнув очи, пожалел, что оставил материнское чрево, где ничего, кроме блаженства, не испытывал. А тут очутился нагим и мокрым на знобкой осенней земле, где под босыми ногами хрустел лед и чувствительную, ровно обожженную плоть резала осока и царапал колючий, мерзлый кустарник... Он обернулся к солнцу и, греясь от него, пошел ему встреч.
В Новокузнецк он добрался лишь в одиннадцатом часу утра и сразу же велел таксисту ехать на Пионерский проспект, к Дому геологов. Тот всю дорогу с некоторым недоумением поглядывал на странного, подхваченного ночью на трассе пассажира, наряженного в форму горного инженера, которую надевали по праздникам. Когда же остановился возле геологического музея и получил деньги, вдруг сказал с усмешкой: – Ты так на Балащука похож. – Это кто такой? – серьезно спросил Глеб. И увидел – гадость какую‑ то хочет сказать, скривил рожу, но в последний миг усомнился в чем‑ то и промолчал. Никаких следов штурма здания уже не было, если не считать масляных пятен на асфальте, оставленных, вероятно, сломанным экскаватором, да заклеенных, но так и не разбитых стекол в окнах. Балащук зашел со двора, откуда был вход в музей, в полной уверенности, что он закрыт, но, к удивлению своему, обнаружил, что ободранная накладным зарядом дверь чуть приоткрыта. И за ней – никого: заходи, захватывай... Он вошел в переднюю и, как в прошлый раз, оглядел ближайший пыльный зал, вдруг ощутив в этом некое проявление вечности, незыблемости, неуязвимости. И еще раз, на подсознательном уровне, убедился, что хранитель каким‑ то образом связан с таинственными обитателями Мустага. Откуда бы такая уверенность?.. Старик сидел во втором зале возле электрифицированной карты области и, опершись подбородком на геологический молоток с длинной рукоятью, как на посох, откровенно дремал, чем‑ то напоминая полуслепую, беспомощную сову, случайно оказавшуюся в ярко освещенном месте. По пути в Новокузнецк Балащук прогонял в уме предстоящий разговор с хранителем, всякий раз понижая его нервный градус, и, когда подъехал к музею, окончательно решил, что не стоит говорить с ним, как с врагом. Этот поперечный, непредсказуемый старик, даже если и впустит, то, вполне возможно, ничего не скажет, а лишь посмеется и пошлет подальше, потому что сам выглядит, как вековая, незыблемая пыль. Оказавшись перед ним, самоуглубленным или дремлющим с приоткрытыми глазами, Глеб и вовсе понял, что пришел сюда зря. Однако в ту минуту он еще не знал, с чего начинать розыски Айдоры, и потому, смешавшись, косясь на хранителя, стал рассматривать пустым взором какие‑ то зеленые минералы под стеклом. И в это время в зал вошла пожилая интеллигентная женщина в старомодном, с приподнятыми плечами и кружевным воротничком, платье. В ее руках был поднос с чайным прибором, и из единственной чашки курился парок. А Балащуку еще по дороге захотелось пить... – Молодой человек, музей закрыт, – почти не глядя, проговорила она, усаживаясь за письменный стол в углу. – Но было открыто, – воспротивился он. – Забыла запереть... Выйдите, пожалуйста. – Мне нужно поговорить с Юрием Васильевичем. – Не видите, человек спит, – строго и громким шепотом проговорила женщина. – Три ночи на ногах... – А почему на стуле? – совсем не к месту спросил он. – Спина болит... Приходите завтра. До завтра он вытерпеть не мог, но и будить хранителя не посмел. – Подожду. Между прочим, я тоже не спал три ночи. И устал... Можно, тоже подремлю на стуле? Строгая тетка наконец взглянула на него осознанно и, должно быть, заметила форму горного инженера: взгляд скользнул по шеврону и погонам на плечах... – Вы знакомы с папой? Балащук принял ее за жену, но это оказалась дочь, та самая, с Салаира, с невыплаченным кредитом... – Знакомы... В голосе ее послышалось некоторое участие. – Сожалею, молодой человек... У вас срочное дело? – Очень!.. – Зайдите после обеда. Раньше он не проснется. Слышали, наверное, что здесь творилось? – Слышал... – Как ваше имя? – Дочь хранителя взяла ручку. – Встанет, скажу, что заходили... Стоило назваться, и дверь в музей закроется навсегда. – Хорошо, после обеда загляну. – Он сделал несколько шагов и вдруг услышал надсаженный, неприятный голос старика. – Это тот самый Балащук! Он обернулся: хранитель оставался в прежней позе некой совиной дремы, но из полуприкрытых глаз истекала странная, завораживающая и ядовитая ухмылка. А его дочь из старой интеллигентки мгновенно перевоплотилась в драчливую ворону. – Балащук?! – каркнула она и распустила крылья. – Разбойник! И еще приперся!.. На стуле посплю! Думали, если мой кредит погасили, значит, купили? Благотворители хреновы! Мошенники, обманщики! Вот ваши деньги! И швырнула ему под ноги пачку тысячерублевых купюр, которые рассыпались широким веером. – С голоду будем пухнуть! – добавила она. – Но ваших поганых денег не возьмем! – Не кипятись, – урезонил ее старик и разогнулся. – И деньгами не разбрасывайся... Ну что, опоили тебя на Зеленой? А я предупреждал!.. – Юрий Васильевич, – Глеб вмиг вспотел, однако пот был холодным. – Приношу свои извинения. Готов публично признать... Глупо надеяться с моей стороны... Но кроме вас, никто не поможет. Как мне найти Айдору? Хранитель вроде бы окончательно проснулся и, опираясь на молоток, как на костыль, встал на ноги – сутулый, почти горбатый, скрипящий и немощный, но при этом лицо оставалось самодовольным и даже надменным. – Какую Айдору? – тупо спросил он. – Которая варила зелье на Зеленой! Он потряс головой, отчего небритые, обвисшие щеки издали хлопающий звук, как бывает у некоторых породистых собак. – Ты что несешь, парень? Его дочь слегка укротила свой пыл и теперь наблюдала со злорадным интересом. – Но вы же предупреждали, – Балащук ощутил легкий толчок бессилия, – чтоб я не пил много... – Ну, предупреждал... – Значит, знали, что на горе будет Айдора! Зелье варить... Старик по‑ совиному засмеялся: – Я предостерегал, чтоб ты на радостях меньше водки жрал! А то еще курочка в гнезде, яичко... неизвестно где. А он праздновать поехал! На Олимп! – Юрий Васильевич! – молитвенно и совсем бессильно произнес он. – Но Айдора там была! Я совсем не пил водки... Она мне зелье подала, велела выпить. И я выпил, весь стакан. Потом повела на Курган... Вы же знаете, о чем я говорю? Ну вы же знаете, я вижу! Хранитель с каким‑ то хитроватым недоумением переглянулся с дочерью, и у обоих на лицах вызрело что‑ то вроде любопытства. – И что же дальше? – Понимаете, если бы не этот Опрята! – с жаром воскликнул Балащук, испытывая внутреннее недовольство собой. – Я бы не потерял Айдору!.. Сейчасто я знаю, пока она была рядом, ничего бы не случилось. И воевода бы не тронул меня. Мы были невидимы!.. Но я глаза отвел! И он меня сразу узрел, гад!.. После него набежали волосатые ушкуйники, схватили и поволкли... – Откуда ушкуйники‑ то взялись? – Не видел откуда!.. Как черти выскочили, и много!.. Юрий Васильевич, я виноват перед вами... Подскажите хотя бы, с чего начать? Как ее искать? И где? Может, поехать на Кайбынь? Да говорят, штольню подорвали, не войти... Вернуться на Зеленую? Но там сейчас народу много. Меня ищут... – Белая горячка, – холодно заключила дочь старика и, сразу же потеряв интерес, стала прихлебывать чай, закусывая печеньем. – Напьются, а потом им чудится... Сами как ушкуйники!.. А у Балащука затаенная, давняя жажда вдруг выкатилась из горла и осушила язык. Но чаю здесь не предлагали... – Нет, постой, – оборвал ее хранитель. – Я слышал такую легенду. Будто на Зеленой кудесники свое шаманское зелье варили. Потом несли на Курган и вызывали дух умерших предков. У них будто и правда просыпалась глубокая память. Вспоминали всех, кто жил на земле аж от сотворения мира. Если учесть, что там недавно крест поставили...
|
|||
|