Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Олег Валерьянович БасилашвилиНеужели это я?! Господи… 9 страница



Мы проехали весь северный Казахстан. Степь и суслики… Ишим-река почти пересохла, но на глубоких местах вода еще оставалась, и рыбы там было!! На палец намотаешь веревку, загнешь тонкий гвоздик, на гвоздик – хлебный мякиш и в воду. И – цап! – здоровенная рыбина у тебя в руках!

По вечерам приезжали в очередной совхоз, как правило, носивший символическое название: «Целинный», «Ленинградский». Подтягивались жители ближайших совхозов. Грузовики вставали полукругом, из двух делали сцену, натягивали наш занавес с Чайкой, люди рассаживались на скамейках и стульях, а то и на земле…

На сцену этаким лондонским денди, этаким вольным фертом выходит Женька и начинает читать. Зрители смеются, хлопают!

Однажды Женька, окончательно уверовав в свою неотразимость, забыв обо всем, расстегнул смокинг, сунул руку в карман… И вдруг:

– Уйди со сцены! Блядь такая!

– Саня, Саня, сядь, что ты! Что ты!

– Уйди, блядь! Убью!.. – и бросил табуреткой в Женьку. Но промахнулся.

Это одного из целинников так ввело в заблуждение пятно на Женькиных брюках. С тех пор он ходил только в наглухо застегнутом смокинге.

А мы с Поболем имели неизменный успех и были счастливы.

Эх, Володька Поболь! Сколько надежд было с ним связано… Худенький, с хрипловатым голосом – прямой наследник мхатовского юного Яншина… Юмор, органика!

Вечная трагедия русского актера – водка… Она, проклятая, и Володькино безволие погубили его… Давно уж нет его на этом свете, а все вспоминается… Царство ему Небесное!

Царство Небесное и другим друзьям моим по студии, моим верным товарищам-мхатовцам, тем, которых уже нет, которых никогда не забуду и буду помнить о них, как о верных спутниках одного из самых счастливых периодов моей жизни – Школы-студии МХАТ, – несмотря на все горести и неудачи – всем вам, дорогие мои, низкий поклон и спасибо за все!

 

Что-то я вперед забежал – нет-нет, мы еще студийцы, все живы, здоровы, никто не спился, надежда светит нам, за стеной – чудо мхатовской Чайки. Иногда Сталин к нам приезжает – я не шучу! Иногда в аудиторию (а они все выходили окнами во двор МХАТа) входили двое, задергивали шторы, садились с двух сторон от окна – это, значит, Сталин приехал в свою ложу на спектакль.

Мы продолжаем занятия. Мы приобщены.

Кстати, о Сталине.

Сталин с детства родной, любимый! Он всюду: в солнечных искрах велосипедных колес, в голубом безоблачном небе над Москвой, в надежде нашей на защиту от врага в черном 1941-м, в географической карте, утыканной флажками освобожденных нами городов Польши, Румынии, Болгарии, Венгрии, Чехословакии…

Гром и радостное волнение праздничных салютов – это Сталин.

Первые «коммерческие» магазины, где все невиданное – икра всех сортов, осетры, ананасы, пирожные, белый хлеб, незнакомый нам доселе, сыры, колбасы, фрукты – это Сталин! Новые автомобили – сияющий хромом шикарный «ЗИС-110» с кожаным нутром, «ЗИМ», «Победа», эти провозвестники новой, грядущей изобильной жизни – это Сталин, Сталин!

– Как там Сталин, как выглядит?

– Похудел, осунулся (это после одной из первых послевоенных демонстраций).

– Конечно, легко ли: четыре года – и каких! Все на его плечах. Устал, видно, очень!

И опять – отмена карточек, ежегодное снижение цен.

А высотные дома?!!

Вот она, новая жизнь! Прекрасный мраморный дворец, у подъезда – «Победа», на столе – вкусная и здоровая пища. Колосящиеся нивы колхозные, новые шоссе, самолеты… лесополосы…

– Как ты думаешь, а Сталин иногда все-таки срёт? – задал мне неожиданный вопрос сосед Витька Альбац.

Я в шоке, не знаю, что сказать. Не могу думать о вожде, как об обыкновенном человеке!

Высоко в ночном небе над Москвой сияет портрет товарища Сталина, озаренный лучами сотен прожекторов.

Его именем названа главная премия страны. Как гордо звучит: Сталинская премия! Ее лауреатами стали многие из наших педагогов, артистов МХАТа.

А юмор? Добрый сталинский неповторимый юмор?!

Вождь присутствовал на просмотре фильма «Поезд идет на Восток», сюжет которого представлял собой долгое путешествие в поезде офицера-моряка и его спутницы из Москвы во Владивосток. Когда поезд в фильме в очередной раз остановился, Сталин спросил режиссера:

– Это какая станция?

– Новосибирск, товарищ Сталин.

– Ну, я, пожалуй, на этой станции и сойду.

И вышел из зала.

Режиссер валится с инфарктом. Блеск!

Или – на банкете в Кремле Сталин присаживается к Любови Орловой и ее мужу, режиссеру Григорию Александрову:

– Как он к вам относится, товарищ Орлова?

– Хорошо, товарищ Сталин.

– Сма-а-атри, если будет плохо относиться, – скажи нам, мы его повесим!

– За что, товарищ Сталин?!!

Пауза.

Поднимаясь со стула:

– За шею.

И пошел дальше, к другим гостям.

А?!

Или – со Станиславским, бедным перепуганным Станиславским, скачущим по лестнице МХАТа в ложу приехавшего в театр вождя, в ужасе спрашивающим у встречных: «Как его имя-отчество?!! Не могу же я его называть “товарищем”? »

А в ложе Иосиф Виссарионович ласково так:

– Почему больше не идет спектакль «Дни Турбиных»?

– Они запретили…

– Кто это «они»?

– Большевики…

– Ну, хорошо, я поговорю с ними. Думаю, они разрешат.

 

2 марта 1953 года мы с Таней Дорониной поздно вечером шли по Театральному проезду.

Видим – очень ярко светятся все окна Дома Союзов. Просто небывало ярко.

– Кто-то, наверное, умер там, в Кремле, – сказала Таня.

А на следующий день, 3 марта, нам объявили о болезни вождя, а затем 5-го и о его смерти.

 

Мы стоим вчетвером – мама, папа, бабушка и я – у гвоздя, на котором висят наушники, и слушаем голос Левитана – громкий, с длинными паузами, превозмогающий горловые спазмы: «…Коллапс… Иосиф Виссарионович… Сталин… скончался…»

Раздаются рыдания. Это бабуля, колобочек мой, епархиалка, лишенная всего: квартиры, достатка, вынужденная тайком молиться, тайком ходить в церковь… Папа, как-то странно взглянув на нее, бормочет: «Ну да… со всяким может случиться…»

Во МХАТе – рыдающий Кедров, заплаканные студенты.

Миллионы рыдающих съезжались со всей страны прощаться с отцом народов в Доме Союзов.

А я, как-то не подумав, решил ехать 5 марта, в день похорон, кататься на лыжах в Сокольники. Дошел по Чистякам до «Кировской», а там громадная толпа: слушают прямую трансляцию с похорон…

Поднимаюсь по ступенькам ко входу в метро и слышу доносящийся из репродуктора голос Берии, срывающийся на визг:

– Кто не слеп!! Тот видит!! Что Сталин был выдающийся, гениальный руководитель страны!!! Кто не слеп!!! Тот видит!!!

Левитан – мужественно… превозмогая себя:

– Гроб… с телом… товарища Сталина… вносят в Мавзолей…

И вся площадь перед метро срывает шапки и, рыдая, опустив головы, стоит, слушает Шопена…

Я повернул назад, по Чистякам, на Покровку.

Сквозь многотысячные толпы, сквозь заграждения я все-таки прорвался тогда в Колонный зал, к гробу… Поразило меня полное отсутствие торжественности… Пыльно, светло… Венки…

Я подошел к гробу человека, рядом с которым я рос и жил, лицо которого, доброе и смешливое, я видел на миллионах портретов. Тот, кому я, счастливый, махал руками на Красной площади, а он махал, улыбаясь, мне в ответ.

Вот он передо мной.

Совсем рядом.

В мундире.

Только какой-то злой. И левая рука скрючена…


Зрители и актеры

Как важен для театра, для спектакля настрой зрителя! Настроенный на восприятие спектакля именно в этом театре, именно этого автора, с этими актерами – такой зритель определяет успех спектакля; в первую очередь – он, а не актеры, как многим из нас кажется. Теплая волна соучастия, предощущение чуда, радостный духовный отклик на первые признаки его появления!.. Актер чувствует эту волну, купается в ней, и вот уж они вместе творят чудо – зритель и актер, творят сегодня, сейчас, в эту минуту.

Таким зрителем был я.

Свет в зале меркнет, но не гаснет окончательно, начинает ярко светиться подсвеченный рампой оливковый занавес. И вот – о чудо! о счастье! – занавес тихо и торжественно раздвигается, и – дрожь пронзает, мурашки бегут по телу… Я вижу большую светлую залу, сзади – большие двери, полураспахнутые в сад, там свежая зелень, солнце! У дверей несколько военных курят, стараясь не дымить в залу, доносятся их голоса: «Черта с два!.. » Прямо перед нами справа – софа; на ней, вся в черном, женщина читает книгу… В зале еще две женщины, одна совсем молоденькая, в чем-то светлом… Солнечные пятна колышутся на стенах, на вазах с цветами, на платьях…

Но отчего все увиденное вызывает странное ощущение? Все в нем смешалось: и счастье солнечного радостного утра, и тоска по чему-то далекому и ушедшему навсегда. Ведь никто еще в этом зале, пронизанном солнцем, не сказал ни слова… А мурашки от увиденного уже бегут по спине…

Офицеры там тихонько о чем-то говорят, посмеиваются, солнце играет, птички тихонько пикают в саду, женщина в черном, в большой черной шляпе читает на диване…

Ах, вот оно, вот же: «Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая, в твои именины, Ирина… Было очень холодно, тогда шел снег…»

Ну как же, как же, я это понимал: радость праздника именин и грустная годовщина смерти любимого отца – два эти чувства слились вместе и перелились в зрительный зал, заразили зрителей, заразили меня, и я готов к восприятию дальнейшей жизни трех сестер Прозоровых!..

Как же, видимо, наполнены были актеры на сцене этими чувствами, чтобы в общении пока бессловесном со зрителем возникла и утвердилась эта печально-радостная атмосфера! И насколько организм зрителя должен быть готов к тому, чтоб уловить вот это трудноуловимое, то, о чем так топорно написал я! Как должен хотеть зритель почувствовать эту первую ноту в безмолвии!

Я был готов к восприятию всего, что делалось во МХАТе. Зачастую я даже преувеличивал значение увиденного, добавляя к нему собственные надуманные восторги… Чаще всего меня поражала, завоевывала атмосфера действия.

Например, конец третьего действия «Трех сестер», раннее-раннее даже не утро, а серо-бледный намек на утро; сестры стелют постели за ширмами, взмахивают простынями, еле видными в этих утренних сумерках. Словно птицы пытаются взлететь и не могут… Вдруг раздается глухой и громкий стук.

– Кто это стучит в пол?

– Это доктор Иван Романыч. Он пьян…

– …Оля! …Поедем в Москву! Умоляю тебя, поедем! Лучше Москвы нет ничего на свете! Поедем, Оля! Поедем!..

Медленно идет занавес с Чайкой. Разгорается свет в зале. Я, пытаясь скрыть слезы, иду курить…

А густая, чисто московская замоскворецкая атмосфера домика стряпчего Маргаритова, домика, занесенного снегом по ручку двери?.. В изразцовой печке мечется жаркий огонь, дрова потрескивают, а за крохотным окошечком – густые синие сумерки в снегах… «Поздняя любовь» Островского…

Бревенчатые стены с картой Африки, освещенные желтым светом керосиновой лампы. За окном тьма, буря, дождь, изредка молния полыхнет, и слышно: ливень шумит по крыше, вода льется по трубам в бочки, хлюпает в саду, постепенно стихает… «Важный дождик». Потом все тише… тише… вот и совсем тихо… только сад – капнет и вслушивается – все ли он один на свете… Тишина. На кружевных занавесках, на самом верху их – первый нежный розовый отсвет солнца… и птичка: пик-пик… «Дядя Ваня»…

И как же легко и свободно должно быть мне, думал я, попади я туда, в эту густую атмосферу! И невдомек пока было, что атмосфера прежде всего в душах артистов, в их состоянии, а все остальное – только поддерживает, помогает…


Мои учителя

Борис Николаевич Симолин читал у нас историю искусств. Маленький, выцветший какой-то, глаза голубые, ласковые, усики еле видны… Костюм старенький, мятый… Приносил с собою проектор, проецировал на стенку старые, в заломах, фотографии…

Только человек, влюбленный в предмет рассказа, мог так заворожить аудиторию…

Вот он говорит о древнегреческом искусстве. Описывает Нику Самофракийскую:

– Берег моря. Вот стоит она, расправив крылья, – богиня победы Ника! Тяжелы складки ее туники… Поднимите глаза – выше, выше! Туника уже легка, она плотно облегает грудь богини, словно стяг, полощется за спиной! Еще один взмах крыльями – она взлетит, она свободна, грудь ее полна морского воздуха, и – свобода, свобода поднимает ее ввысь!!

Борис Николаевич встает в позу богини. Маленький, в нечищеных ботинках, в брюках с пузырями на коленках, он поднимает руки, словно крылья. Пиджак обнажает штопаную подкладку, но Симолин прекрасен!! Я вижу стройную Нику – она вот-вот взлетит, она торжествует от счастья победы, она объемлет всех нас в радостном порыве и зовет – вверх, вверх! В бездонное синее небо!!!

Борис Николаевич опускает руки, просит задернуть шторы, включает проектор. И мы видим тусклое изображение Ники на стенке. Фото старенькое, в трещинках… Стоит статуя. Без головы. Скучный старый камень…

– Друзья! Войдя в парижский Лувр (это говорилось в 1953 году, какой там Лувр! – в Болгарию не пускали! ), вы, дорогие мои, сразу попадете в длинную высокую галерею. В конце ее, на широкой мраморной лестнице, наверху вы сразу увидите ее, Нику. Остановитесь!! Она приглашает вас к себе издалека, она зовет! Посмотрите на нее несколько минут, запомните ее. Затем опустите глаза и, глядя в пол, пройдите сто шагов. Да-да, Козаков, сто шагов, не больше, не меньше! Да, можете сосчитать!! Стоп! Остановитесь! – Симолин останавливается, замирает и медленно поднимает глаза вверх и – изумленно:

– Она иная!! Совсем иная! Она вместе с вами пытается взлететь! Да-да, вы уже чувствуете: морской воздух, соленые брызги Эгейского моря сделали влажными складки ее туники, они тяжелы, мешают, брызги обдают и вас, вас! Вы чувствуете это? Запомните ее. Стоп!!! Стоп!!! Опустите глаза вновь. Поднимайтесь по лестнице, не поднимая глаз, да-да-да, Козаков, не поднимая! И вы – вы вместе со мной – замрите у ее ног.

Симолин замирает и осторожно, словно боясь чего-то, поднимает глаза:

– Боже! Мы летим!! Летим вместе с нею! Ее крылья поддерживают нас! Внизу – море, горы, города, войны, а мы – летим, летим в небесной синеве! Мы свободны!!! Мы свободны, дорогие мои!

Позже, в Париже, мы с моей подругой-партнершей Ирен Жакоб пришли в Лувр. Я был там впервые. Я рассказал Ирэн о своем учителе, о том, как тот велел приближаться к богине… И мы пошли.

Вот она, Ника, – далеко видна на лестнице. Богиня приветственно раскинула крылья, приглашая в полет. Она звала нас! Звала на что-то большое и радостное. Подошли ближе – да-да! Симолин прав – она напряглась, пытаясь оторваться от земли, но как тяжело ей…

Встали у подножия, подняли глаза, и – дух захватило!! – мы летим!! Мы слышим свист ветра в перьях ее крыл!! Мы летим в синем безбрежном океане свободы…

Спасибо вам, Борис Николаевич! В страшном 1953 году вы заставили меня почувствовать счастье освобождения, я не понимал тогда – освобождения от чего, зачем? – но радость была…

Тогда в Лувре, в котором вы никогда не были, я прошел маршрутом, по которому вы никогда не ходили, но вы были со мной рядом, мы вместе застыли у ног богини, и соленые брызги Эгейского моря оросили мое лицо. И ветер неведомой свободы подхватил и понес нас.

Несколько лет спустя после окончания Школы-студии я узнал, что Симолин повесился.

 

Вениамин Захарович Радомысленский. Веня.

Директор Школы-студии при МХАТ СССР им. Горького.

– Друзя мои!.. – так начинал он любую свою речь перед нами, студентами.

– Друзя мои! Помните, что вы мхатовцы. Это налагает на вас большую ответственность. Вы не имеете права нигде, ни при каких обстоятельствах ронять честь и достоинство человека, приобщенного к великому искусству Художественного театра…

– Друзя мои… Я тоже бываю пяный и я тоже люблю коняк… но и в пяном состоянии вы должны помнить…

Говорит тихо, медленно, ласково, с придыханием…

– Да, друзя… должны помнить… Это вас касается, друг мой Косолапов… И вас, дорогой мой Фоменко…

Рассказывает, как однажды Константин Сергеевич повез одну молодую актрису своего театра за город, в Сокольники. Долго в молчании ехали на извозчике, тарахтя по булыжнику. Остановились у домика с вывеской «Фотографiя». В витрине среди разных фотопортретов выделялась фотография той, кого он привез: красавица с прекрасными распущенными длинными волосами.

– Вот! – сказал Константин Сергеевич. – Вот!! Как вы могли?! Ведь вы – артистка Художественного театра! Как вы могли выставить свой портрет в дешевой лавочке, да еще в таком… неглиже… волосы распущены, томный взгляд… Вы что, служите в салоне мод или в кафешантане? Артист Художественного театра и за его пределами должен оставаться художественником… повсюду… всегда… нести в народ свое понимание мира, театра… вкуса, если хотите. Глядя на ваш портрет, люди подумают, что Художественный театр – обычный каботинский театрик, где актрисы с купцами пьют шампанское в антракте, а после разъезжаются по номерам! Вы разрушили своей фотографией то, что с таким трудом мы создавали вместе с Владимиром Ивановичем! Что делать?.. Что теперь делать?!! – и заплакал…

Вениамин Захарович был еще и помощником Станиславского по домашней студии Константина Сергеевича в Леонтьевском переулке. Благодаря Радомысленскому Школа-студия стала частью театра, ее атмосфера во многом была сродни атмосфере МХАТа.

Стараниями Вениамина Захаровича нашу Студию посещали люди, общение с которыми могло бы расширить наш еще довольно скромный кругозор.

Читал Чехова, Пушкина великий Дмитрий Николаевич Журавлев.

Играл на рояле молоденький тогда Наум Штаркман.

Играл Отелло осетинский трагик Владимир Тхапсаев.

Беседовал с нами Александр Вертинский:

– Вы, молодые люди, газучились гэвэгить пэ-гусски… Нэпгимэу, вот стоит стакан… Дэ?.. И сколько звучаний имеет это слово!! Ведь можно сказать СТАКАН. И сгэзу видно, что сделан он из обычного бутылочного стекуа… А вот вам СТЭ-К-К-Э-Н-Н-Н!. – это чистый хгусталь, звон…

Назым Хикмет, турецкий поэт, говорил, что в СССР предано забвению народное искусство…

Однажды на вечер памяти Василия Ивановича Качалова пришла к нам Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Мне не повезло – я в тот вечер был назначен дежурным по Студии, должен был следить за порядком и тишиной в коридорах и потому в зрительном зале не присутствовал.

Верный принципу «люби искусство в себе, а не себя в искусстве», я ни разу не заглянул в зрительный зал, а бдел тишину в Студии, таким образом, не услышав ничего о Качалове от Книппер.

– Друг мой, пожалуйста, проводите Ольгу Леонардовну вниз по лестнице к машине, она не любит лифты, – с придыханием попросил меня Вениамин Захарович.

Из дверей выплывает величественная старуха – грузная, седая, невысокая, в коричневом платье, кружевах, на длинной цепочке поблескивает большой медальон с белоснежной Чайкой. И я, трепеща, поддерживая под локоть, веду ее к лестничной площадке. Нам предстояло спуститься на один этаж.

Ольга Леонардовна, опираясь на мою руку, тяжело шагает по лестнице.

«Что бы такое спросить?!! » – стучит в моей голове, но я не могу придумать никакого путного вопроса, только глупость какая-то вертится: «Ну и как вам Антон Павлович? » или «А вы читали «Даму с собачкой»?!! » Нет уж, лучше молчать.

И тут Книппер-Чехова сама нарушает тишину и молвит низким голосом:

– Антон говорил: учитесь у жизни… В творчестве не надо идти на поводу у литературы. Жизнь, ее отражение – единственное, ради чего стоит работать в театре… И вам, молодой человек, советую прислушаться к этим словам…

Все это говорится с остановками, медленно, со ступеньки на ступеньку…

Я что-то вякаю: ну, это ясно, а как же, неплохая, дескать, мысль.

Наконец мы внизу, у машины. Что дальше?! Лихорадочно перебираю в голове все известные мне правила хорошего тона (преподаватель Волконская).

– Хорошо, – говорит Книппер, – в награду за вашу любезность, молодой человек, позволяю вам дотронуться до этого медальона с Чайкой и посмотреть, что написано на его обратной стороне…

Я дрожащей рукой касаюсь медальона, медленно поворачиваю его… и вижу выгравированную на металле надпись: «Если тебе будет нужна моя жизнь, то приди и возьми ее. Антон Чехов».

Вот… Вот и соврал. Да. Не удержался.

То есть было все: и Книппер, и коричневое платье с кружевами, и медальон, и лестница…

Но до медальона я не дотрагивался. Не предлагали.

Атак хотелось!

 

Виталий Яковлевич Виленкин преподавал нам историю МХАТа. Он рассказал мне однажды, как в период его работы во МХАТе помощником Маркова, тогдашнего завлита, был послан с запиской к Немировичу. Виленкин схватил записку и побежал. Шел спектакль. Кабинет Немировича располагался по другую сторону сцены.

Можно было пройти кружным путем, но Виленкин, сокращая путь, помчался через сцену, позади декораций. Бежит в полутьме, и вдруг голова его с размаху утыкается во что-то теплое и мягкое – чей-то живот. Поднял глаза (а Виленкин был тщедушного сложения, маленького роста), видит далеко вверху усы, пенсне… Господи, это сам Станиславский в роли Гаева…

– Что это?!! Кто вы?! – прошептал Станиславский возмущенно.

Виленкин тоже сдавленным шепотом стал объяснять, что вот, дескать, записка, поручение…

– Будьте любезны завтра пожаловать ко мне в одиннадцать утра.

Назавтра в одиннадцать Станиславский повел Виленкина на сцену. Он объяснил ему, что работникам театра независимо от их положения строжайшим образом запрещено во время спектакля находиться на сцене. Ну, а уж если возникла срочнейшая необходимость пройти через сцену – надо идти специальной походкой, чтоб ни малейшим звуком, скрипом, шорохом не помешать спектаклю, не нарушить его художественной целостности.

– Вот эту походку, молодой человек, мы с вами и отрепетируем сегодня, раз что вы работник нашего театра. Во-первых, надо идти не с пятки: она, соприкасаясь с планшетом сцены, издает стук. Ступать надо на носок и медленно-медленно переносить тяжесть тела на всю стопу. Так же и следующей ногой – с носка и на пятку! Попробуйте.

Виленкин пошел. Но, как ни старался, все-таки какие-то скрипы и шорохи издавал.

– Нет. Не верю! Вы не чувствуете, что на сцене происходит акт художественного творчества! Представьте себе, что сейчас идет «Вишневый сад» или «Три сестры». Наступил ранний-ранний рассвет, и только первая птичка робко попробовала голос… Тишина… Ну-с, еще раз!

Опять Виленкин пробует. Опять неудачно. Станиславский останавливает его:

– Нет. Не то. Вот смотрите.

И сам начинает громадными шагами красться по сцене. Но и у него иногда скрипнет доска в планшете сцены.

– Так. Видите? Скрипит! Попробуем еще раз!

И опять, балансируя руками, крадется вдоль декораций. Еще и еще.

– Теперь вы! Включите воображение! Итак, предрассветная тишина, все замерло… Идите! Так… так… хо-ро-шо… Стоп!!! Опять скрип! Еще раз!

И неважно ему было, что Виленкин не артист, а служащий в театре. Он не отпускал беднягу до трех часов, пока не добился от него совершенно беззвучной походки…

Как-то под часами, висевшими перед выходом на сцену у диванчика, где собирались все участники предстоящего акта пьесы, появился приказ:

«Мною замечено, что артист Станиславский вошел на сцену во втором акте “Вишневого сада”, не обмотав мягкой тряпочкой конец палки, которая при соприкосновении с планшетом сцены издавала громкий стук, что разрушило художественную цельность спектакля. Приказываю лишить господина Станиславского месячного жалованья за это нарушение.

Станиславский-Алексеев».

Сейчас это звучит как анекдот.

 

Все четыре года обучения в Студии мастерство нам преподавал Борис Ильич Вершилов. Это он фигурирует у Булгакова в «Театральном романе» под фамилией Ильчин. Это он, Вершилов, принес во МХАТ роман «Белая гвардия» и начал репетиции пьесы «Дни Турбиных», потом уступив свою работу Илье Судакову. Это он помогал Станиславскому работать над многими спектаклями – «Женитьба Фигаро», например. Почему прекратилась его работа во МХАТе – для меня тайна.

Сутулый, медлительный, с остатками рыжеватых волос, плотно приглаженных к сияющей лысине, с неизменной усмешкой. Никогда не повышал голоса, говорил с хрипотцой, хмыкая, откашливаясь в носовой платок. Он некогда работал в Вахтанговской студии, но рассказывал о ней редко. Вообще мхатовцы были крайне осторожны с воспоминаниями. Поэтому для нас, студентов, Булгаков, например, был лишь неплохим драматургом, один спектакль по его пьесе – «Пушкин» – был поставлен во МХАТе, когда-то шли «Дни Турбиных», но декорации сгорели. О существовании романа «Мастер и Маргарита» никто и не знал. «Театральный роман», «Записки на манжетах», «Собачье сердце» – все было под спудом…

А Михаил Чехов – мы и имени такого не слышали.

Как-то клею себе нос из гуммоза, рядом Массальский, вдруг говорит: «Не надо так много! Вот Миша Чехов: крохотную гуммозную горошину, бывало, положит, еле видную, – а характер готов! » – и тут же осекся, посуровел, отошел.

И вот, представьте, на четвертом курсе как-то после репетиции Вершилов в неизменной своей позе: сидит, откинувшись на спинку стула, нога за ногу, левая рука закинута за спинку стоящего рядом стула, в неизменной чуть потрепанной бабочке, поношенном уже темно-синем костюме, как всегда, как-то странно ухмыляясь, глядя белесыми, чуть навыкате глазами куда-то в пол, говорит, похмыкивая:

– Да… эхгм… когда я работал в студии у Вахтангова… э-эхгм… Миша… Чехов… был приглашен Станиславским в Художественный театр на роль Хлестакова… в «Ревизоре»… Тот был, конечно… эээхгм!.. счастлив необычайно. Правда, он тогда был, надо сказать, наиболее популярный молодой артист… в Москве… да и не только… роли в «Сверчке на печи», «Гибели «Надежды»» в Вахтанговской студии… да и в «Короле Эрике XIV» – это уже я… эхгм… с ним работал… принесли ему необычайную славу… Но Художественный театр – это Художественный театр… эхгммм. Да. Миша артист был поразительный. Вот вы меня спрашиваете: что такое гений?.. Так вот Миша – гений. Он позволял себе, волнуя всех, прибегать буквально за две минуты до начала спектакля, хотя общая явка назначалась за два часа, а играл – поразительно! Станиславский, узнав об этом, издал распоряжение… «Мною замечено…». Да… нарушение этики и всякая такая вещь… обязал его, как и всех, приходить за два часа до начала… собраться, настроиться… и прочее.

Стал приходить за два часа… но играть все хуже и хуже… Да… такая история… Станиславский издает новое распоряжение… «Мною замечено…». Короче, все обязаны приходить за два часа, а Чехов – «не ранее, чем за пять минут до начала». Да… И Миша – заиграл!!!

Борис Ильич смотрит на нас с ухмылкой, один глаз прищурен, другой, белесый, навыкате, – пристален. Продолжает хрипловато:

– Да… Эээхгмм! Так вот – Хлестаков… Там заняты все первачи МХТ – Москвин, Книппер, Грибунин… Да… Миша счастлив необычайно. Начал репетировать с Константином Сергеевичем. В общей сложности они около года репетировали. И Миша становился все мрачнее и мрачнее. И худел. Он и так-то… эээхгмм!.. сложения субтильного, а тут совсем в тень превратился. Жаловался мне, что ничего – ни-че-го не выходит. Что старик – это он о Станиславском – садистически мучит его… Иногда, правда, приходил счастливый – получилось!!! – а потом опять в ужасе и панике… «Я, – говорит, – убью его! – он мучит меня! Я куплю пистолет и убью! » Чем ближе к премьере, тем больше ужаса в его глазах. Чует неминуемый провал. «Там, – говорит, – Москвин и прочие – блистательно работают, а я – на их фоне – бездарный заштатный актеришка. И весь этот мой успех в Студии – ничего более, как местечковые радости». Да… местечковые радости… эээхгмм! И вот – одна из первых репетиций на публике. Миша приглашает всех своих товарищей и меня в том числе. «Приходите, – говорит, – обязательно все!! Один раз опозорюсь, а дальше – хоть трава не расти!.. На мой вопрос: «Ну как, выходит? » – затряс отрицательно головой. «Это конец…» – махнул рукой безнадежно… в глазах слезы… Эээхм-гм. Да…

И вот мы на спектакле. В зале – вся Москва…

Меркнет свет, открывается занавес – чудесные декорация Добужинского… «Я пригласил вас, господа…» – Москвин, чиновники, городничиха, удивительно найдены характеры… атмосфера провинциальной России… А вторая картина – под лестницей – Грибунин – Осип… удивительно ххэгмэээххгм… да… играет… такой быт, точно воплощенная Россия где-то там… за Пермью, или… э-эх-хммгмм… да, извините… за Молотовом…

И вот вертится ручка двери… входит Миша… Ужас. Бледный от дикого панического ужаса, мокрый как мышь. Да… совершенно белый… от ужаса… и мокрый… пытается свистнуть, но губы пересохли от волнения, свист не получается… да… ну, думаем – ээх-хмг – все, провал…

И вдруг весь зал, все до одного человека – встал. Да. Встал… иээхмгм!!.. Потому что на сцену ворвалось настоящее, на самом деле… не игра, а настоящее… ужас, паника человека маленького, тщедушного, попавшего вместо Саратова черт знает куда, вот уже несколько дней без гроша в кармане, голодного, – живот прилип к позвоночнику – да…

И зал увидел не актера, а живого человека, попавшего в эту ситуацию. Миша мгновенно понял, почувствовал… да… иээхммгм!.. почувствовал нутром, понял, что вся эта театральная элита… у него вот здесь!

Борис Ильич вытянул вперед руку в белой манжете с железной запонкой, сжал ладонь в кулак. Сильно сжал, косточки побелели… Посмотрел на кулак с ненавистью:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.